Старик Иоффе присылает сыну массу денег, живет он свободно, ни в чем не нуждаясь. И вот однажды приходит к нему человек и представляется Троцким. Фамилию Троцкого он, разумеется, знал еще со 2-го съезда.
НАЧАЛО
Предисловие и публикация Виктора Зайдентрегера
(окончание. Начало в № 4/2023 и сл.)
ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ
Я уже рассказывала, как ушла на финский фронт, и в этом месте позволю себе раскрыть одну «позорную» страницу своей биографии.
Явилась я в Выборг к Рахье. Это был обрусевший финн, старый большевик и очень хороший человек. Он дал мне три дня на обучение военному делу и затем отправил меня на фронт. Я попала в отряд под командованием простого солдата Александрова. Был он человеком много на своем веку повидавшим. Прошел чуть ли не всю войну. Ко всему прочему, это был убежденный, веривший в дело революции человек.
Так вот, стою я в ряду, и открылась передо мной такая картина — белые, за линией обороны, все в маскировочных саванах, скрываются за скалами, покрытыми снегом. Мы же у них на виду, в своих одеждах, да еще с яркими, красными повязками на шапках и на рукавах. Говорю Александрову: «Да это же все мишени, эти наши красные повязки». А он мне отвечает: «Это, кроме того, еще и организующее начало. Так мы были бы простым сборищем, а эти повязки превращают нас в отряд, в боевую единицу…»
Стою — и о ужас! Рядом со мной начинают падать люди и тут же застывают — это невыносимо, это страшно! Многие из наших бегают к телегам — кто за куском хлеба, кто за обрывком бинта. Тогда я тоже побежала к телегам, там и осталась. Затесалась между ними и обратно не вернулась. Стояла и плакала… В Смольном было полным-полно женщин. Они работали, ночами не спали, но ведь ни один дурак не поехал на фронт. Я только одна-единственная. Зачем я это сделала, когда это так ужасно, так страшно?
Стемнело, отряд возвращается в казармы. Я незаметно присоединяюсь к нему, и тихо подходит ко мне Александров. Не знаю, заметил ли он мой кунстштюк, или это было случайно, но он заговорил только со мной одной, негромко, «А вы, знаете, проговорил он, у нас тут был Троцкий, и он сказал, отряду: «Трус от каждой чужой пули со страху умирает с мокрыми штанами, а настоящий боец революции погибает только один раз и главное — с честью. Вот разница между тем и другим». Не опасаясь впасть в патетику, я могу сказать, что эти слова пронесла через всю жизнь. Может быть, от того, что беззаветно верила человеку, которому они принадлежали, а возможно, что оказал на меня неизгладимое воздействие сам их смысл. Как они нужны были мне в лагере, в Лефортово, где меня избивали — кругом было столько смертей, столько мук и ужаса. Меня тащили с Воркуты на тысячи километров в Лефортово, через промежуточные тюрьмы, через печально знаменитую смерть-тюрьму Ухтарку. Из Воркуты мы выехали в сентябре и только в январе прибыла в Лефортово столько времени это продолжалось. И я, конечно, не заблуждалась в том, что меня ждет впереди. Смерть все равно настигнет. Встретить ее надо с честью.
Вспоминается такой случай. В Лефортово у меня был очень порядочный следователь, жалею, что не запомнила его фамилию. Рязанский паренек. Мочального цвета волосы. И когда меня избивали литыми резинами, я его удар чувствовала, он был мягче других. А когда я приходила в себя и через две-три ночи он вызывал меня, я очень хорошо ощущала: ему не только жаль меня. Ему стыдно. И вот однажды, во время допроса, входит очень высокий чин с четырьмя ромбами. Следователь вскакивает. Вошедший так небрежно спрашивает: «Ну что, подписала?» «Ничего не подписывает». «А что же все-таки она говорит?» «Нет», «не помню» — вот и все что говорит. И тогда этот начальник с четырьмя ромбами сказал, что со мной сделают, если я не подпишу. В наше время цензура становится все более снисходительной к крепким словам. Но никогда ни одна цензура не пропустила бы в печать того, что он мне пообещал. «Вы трусиха?» — спрашивает в ответ на мое молчание. «Как всякий средний человек». И тут, будто не я сказала, а что-то во мне нетронутое и неуправляемое страхом вырвалось. «Но есть вещи, перед которыми я совершенно пасую». Оба встрепенулись: «Что же, что?» «Хамство и бесстыдство!» Молчание… Начальник подходит к звонку и не нажимает кнопку, а бьет по ней кулаком. «Убери ее!» И ни одного раза, ни одной ночи больше не вызывали, будто забыли меня в моей одиночке.
Позже я часто думала, отчего люди на допросах ломались, теряли человеческий облик? Оттого, что уходила у них из-под ног почва. Им не на что было опереться. Во мне же, по-видимому, слова, услышанные от Троцкого, глубоко сидели. Если уж смерть, то только с поднятой головой, и это, возможно, чувствовали те, кто допрашивал меня и отступали…
Основное впечатление, которое вынесла я с финского фронта, — это то, что Красная Армия никогда не победит белых, я говорила об этом и Адольфу Абрамовичу, и Троцкому. Потому что у белых был генералитет, ученые генералы. Науку невозможно было победить одной храбростью. Какой рациональной была их дислокация, насколько вовремя они умели начать атаку! А наши… просто пуляли и умирали. И все-таки Красная Армия одержала победу. Что же помогло ей победить? Я не специалист и не военный историк, но если бы меня попросили ответить на этот вопрос, то я не задумываясь сказала бы: победу в этой войне обеспечил Троцкий. Он, Троцкий, изобрел одну, совершенно гениальную вещь. Верно, что на стороне белых был весь генеральный штаб, но и у большевиков осталось немало отличных военных специалистов. Просто большевики не могли им доверять. Значит, нужно было кого-то к ним приставить. Вот тогда-то Троцкий и предложил институт комиссаров.
Я была на собрании, когда он отправлял первую группу комиссаров на фронт. Группа была отборной — человечек к человечку. В актовом зале их было около двухсот. И вот на трибуне Троцкий. Он говорит: «Военный есть военный, к тому же он понимает то, чего не понимаете вы. И в конце концов, когда вы распорядитесь, он ударит кулаком об стол и воскликнет: «Кто здесь хозяин?!» И на это вы ему скажете: «Ты!.. и я. Мы оба вместе хозяева, потому что мы оба хотим победы. Ты же русский человек, а России нужна победа, так давай вместе работать». Сколько раз в литературе использовали этот «диалог», не упоминая, разумеется, о его авторе. Например, этот разговор целиком взял Фурманов в «Чапаеве». Возможно, Фурманов даже присутствовал тогда в актовом зале Смольного. Между прочим, комиссары были и в Парижской коммуне. Но там они были бессильны, а Троцкий дал им власть, и именно это, повторяю, принесло победу. К тому же, и в комиссары он подбирал людей, которые первыми бросались в атаку. И таким верили.
В Кратком курсе истории ВКП(б), где Сталин намеренно исказил историю революции, разумеется, ни слова не сказано о роли Троцкого во время гражданской войны. Между тем Троцкого в армии боготворили. Его выступления делали чудеса. Сталин знал о его влиянии в армии. Он знал, что если бы Троцкий призвал к восстанию, то армия пошла бы за ним. Может быть, именно поэтому Сталин так ненавидел и боялся Троцкого. И когда он снял его с поста Наркома Военмора и поставил на его место Фрунзе, то в глазах многих это выглядело как анекдот. Маяковский по этому поводу даже написал: «Заменят ли горелкою Бунзена тысячесильный Осрам? Что Фрунзе нам после Троцкого, Фрунзе просто срам…»
Отстраненный с поста Наркома Военмора Троцкий был назначен председателем Главконцесскома. Он тут же пригласил к себе заместителем Адольфа Абрамовича Иоффе. После смещения Троцкого последовало исключение его из партии, а затем изгнание из страны, одна из самых позорных страниц в истории сталинской России. Об этом я еще буду писать, а пока несколько слов о семье и ближайшем окружении Троцкого, к которому принадлежал и мой муж, Адольф Иоффе.
ТРАГЕДИЯ СЕМЬИ
Я не думаю, что семья Троцкого оказала сколь-нибудь заметное влияние на формирование его личности. Тем не менее, если о ней не рассказать, то и его облик в чем-то окажется неполным. Нераскрытой окажется и трагедия его близких тема особая, которая заслуживает специального рассказа.
Первой женой Троцкого была Александра Львовна Соколовская. Поженились они задолго до революции в Николаевской тюрьме (где он в то время находился), все это проходило с хупой, с раввином, по еврейскому обычаю. Официально они женились для того, чтобы вместе попасть в ссылку. Там, в Сибири, у них родились две дочери, вначале Зинаида, а потом — Нина. Это была долгая ссылка, и Александра Львовна много позже рассказывала мне о ней. Первый раз — когда мы жили в Питере, в «Астории». Александра Львовна была очень словоохотлива, о своей жизни с Троцким могла говорить часами. Но тогда, в 1917 году, мне некогда было все это выслушивать. Другое дело, когда многие годы спустя встретились мы с ней в Тобольске, в ссылке. Между прочим, Александру Львовну очень долго не трогали. И вот в 1936 году, находясь в Тобольске, я вдруг услышала, что этапом прибыла какая-то Бронштейн. Спрашиваю, где она, отвечают, что все они шла туда, поглядела в щель: «Боже, Александра Львовна стоит!» Во дворе НКВД. Пошла к начальнику и спрашиваю: «Что вы с этим этапом делать будете?» Выясняется, что пока Обь «не встанет», двигаться дальше нельзя. Тогда я сказала: «Дайте мне на время одну мою знакомую, Бронштейн ее фамилия». «Да берите, пожалуйста, мы не знаем, куда их девать!» И так она у меня месяц прожила и рассказала все о своей жизни с Троцким… Из Тобола ее отправили в Березов, где отбывал ссылку знаменитый князь Меньшиков. Да и моя «воля» скоро кончилась. Не успели отправить Александру Львовну, как меня посадили в Тобольский централ, и надзиратель, сразу же, как я появилась там, сообщил: «Знаете, где вы сидите? Тут Меньшиков был, и декабристы сидели…»
И вот из рассказа Александры Львовны выяснилось, что через несколько лет после их совместной ссылки с Троцким, она ему сказала: «Я обещаю тебе поднять девочек — каждому кораблю свое плавание. А ты должен бежать». Александра Львовна была сильная и самоотверженная женщина. Дочерей действительно она вырастила сама. С Троцким они встретились уже после революции, когда он был женат второй раз, и у него было два мальчика — Лева и Сережа. Второй раз он женился в Вене, и его женой стала Наталия Ивановна Седова. Интеллектуально она намного уступала Александре Львовне. Александра Львовна была старше Троцкого. Вместе с ней он вошел в революционное движение, и была она человеком на редкость самостоятельным. Наталия Ивановна была намного моложе Александры Львовны, всю жизнь она молилась на Троцкого, стояла перед ним на коленях.
Выше я сказала, что Троцкий встретился с первой женой уже после революции. Тут требуется уточнение. Адольф Абрамович рассказывал мне, что Александра Львовна приезжала на очень короткий срок в Вену. По словам Иоффе, Троцкий неделю ходил убитый. По-видимому, все это далось ему очень нелегко. Впрочем, с Александрой Львовной у него сохранились дружеские отношения. Официально он никогда с ней не расходился, так же как никогда не регистрировал свой брак с Седовой. Сыновья его от Наталии Ивановны — Лев и Сергей — так и остались Седовыми. Причем, когда однажды я спросила одного из них: «Сережка, а почему ты не хочешь быть Троцким?», он ответил: «Я еще не дорос, это надо заслужить!»
Судьба детей Троцкого, как и всей его семьи, сложилась трагически. Младшая дочь Нина умерла довольно рано от туберкулеза. Она тяжело переживала всю эту историю с отцом. Обе дочери очень любили Троцкого. Похоронили Нину на Ново-Девичьем кладбище, рядом с моим мужем. Зина ездила по гостевой визе к Троцкому за границу со своим маленьким сыном. Пробыла с отцом недолго. Приехала в Берлин и попросила визу на возвращение в СССР. Она рвалась обратно в Россию, где у нее остались мать и дочь, но в разрешении вернуться ей было категорически отказано. И она покончила жизнь самоубийством. Что касается Наталии Ивановны, то она была с Троцким до последнего дня, до последнего его дыхания. После его смерти переехала в Америку и растила там внука Троцкого, Зининого сына. Во времена Хрущева она обратилась с просьбой к Советскому правительству о полной реабилитации Троцкого, обещая в этом случае отдать его архивы. В реабилитации было отказано.
ТРОЦКИЙ И ИОФФЕ
Адольф Абрамович Иоффе был одним из ближайших друзей и соратников Троцкого. Они были близки идейно и чисто человечески. Дружба их началась еще задолго до революции. Адольф Абрамович происходил из очень богатой семьи. Отец его был миллионер. Жили они в Симферополе, где Адольф Абрамович учился в гимназии. И вот однажды губернатор приезжает к старику Иоффе и говорит: «Немедленно отправляйте сына за границу, есть приказ о его аресте». И тогда выяснилась следующая история. За несколько лет до этого готовился побег знаменитого лейтенанта Шмидта. Во главе группы, которая готовила побег, стоял Фельдман. О том, что это был именно он, выяснилось много лет спустя. Фельдмана арестовали. И тогда начали готовить его побег. Причем он должен был приехать в дом Иоффе — кто мог заподозрить дом миллионера, да к тому же еще Почетного Гражданина (звание которого носил старик Иоффе)? Вот тогда-то к нему и приехал взволнованный губернатор: «Немедленно отправляйте сына за границу, сказал он, потому что уже есть ордер на его арест» «Но, позвольте, для отъезда нужны же документы!» «Вот паспорт, все уже готово». «Да ведь ему нужно гимназию кончить, уже экзамены начались!» «Пришлем туда аттестат»…
На другой день Иоффе выехал в Берлин, поступил там в университет. Через некоторое время его из Берлина выслали как нежелательного иностранца. Это был 1911 год. Из Германии он переезжает в Вену и поступает в Венский университет, где увлеченно слушает лекции Зигмунда Фрейда. Старик Иоффе присылает сыну массу денег, живет он свободно, ни в чем не нуждаясь.
И вот однажды приходит к нему человек и представляется Троцким. Фамилию Троцкого он, разумеется, знал еще со 2-го съезда. Представившись, Троцкий говорит ему: «Дело в том, что с 1908 года мы издаем газету «Правда». Это единственная газета, которая доходит до русских рабочих. За границей больше у нас газет нет, а в России, как вы знаете, издавать ничего нельзя. Так вот, не хотите ли принять в этом деле участие?» «И тогда я подумал, — рассказывает Адольф Абрамович, — есть большевики, есть меньшевики, а этому еще третья фракция нужна!» Троцкий улыбнулся и сказал: «Я знаю, о чем вы сейчас про себя подумали: «Мало нам большевиков и меньшевиков, так еще третью фракцию нужно создавать!» «Я был поражен, — вспоминает Иоффе, — как будто мысли мои прочел». А Троцкий между тем продолжал: «Нет, Адольф Абрамович, я хочу, чтобы не было ни большевиков, ни меньшевиков, я эсдэк-интернационалист. И хочу, чтобы все эсдэки стали такими. А за это надо бороться. Хотите за это бороться, тогда будем вместе, в «Правде».
Единственный раз в предреволюционное время создалась такой силы редакция: Троцкий, Парвус, Иоффе, Скобелев. Старик Иоффе вскоре узнал, что половина посылаемых им денег идет на «Правду» и стал высылать сыну вдвое меньше. «Как ты знаешь, я революцию не поддерживаю», написал он при этом. Потом большевики послали своего представителя, Каменева, поскольку в то время они разделяли программу «Правды». Однако это была троцкистская газета, и выходила она в те годы на деньги Скобелева. Пока старик Скобелев тоже не узнал, куда идут его деньги, и так же, как Иоффе, не написал сыну, что отныне он начинает ему посылать вдвое меньше. Газету надо было закрывать, но в это время Парвус был уже миллионер. Кстати, о нем Адольф Абрамович говорил совершенно определенно, что это гений, и, конечно, образ, созданный Солженицыным в его книге «Ленин в Цюрихе», мало соответствует действительности. Судя по рассказам Иоффе, это был человек необычайного размаха, хотя, как потом оказалось, не всегда разборчивый в средствах. Во всяком случае, когда выяснилось, что он поддерживает контакты с немецким генштабом, Троцкий выслал ему все счета, до последней копейки, выпустил последний номер «Правды» и уехал в Америку.
Адольф Абрамович остался в Вене заканчивать университет. И все последующие годы Троцкого и Иоффе связывали дружба и взаимопонимание. Особенно это проявлялось в последние годы жизни Иоффе, когда болезнь фактически его приковала к постели. Дело в том, что во время нашего пребывания в Японии Адольф Абрамович заболел тропической малярией, после чего у него отнялись ноги, к тому же он перенес два инфаркта. Жили мы тогда в Леонтьевском переулке, в доме городского головы. Наша семья занимала первый этаж, у Адольфа Абрамовича был огромный кабинет. Мы провели в этом доме все последние годы, до дня самоубийства Иоффе.
Сюда довольно часто наезжал и Троцкий. Института гостей в те годы не существовало, потому что все были страшно заняты. Но Троцкий тем не менее приезжал в наш дом, к Адольфу Абрамовичу. Говорили они о многом, но более всего о делах оппозиции. Как только появлялся Троцкий, я тут же приготовляла крепкий чай, который он очень любил, но в каком бы настроении он бы ни приезжал, он никогда этого не показывал, напротив, неизменно шутил и со мной, и с Адольфом Абрамовичем. Врачи рекомендовали Троцкому диету, и он жаловался, Троцкий председатель Реввоенсовета и Нарком — Военмора мне: «Мария Михайловна, я уже целый месяц питаюсь одной и той же курицей». Он не мог не знать, что состояние Иоффе все более ухудшается. После каждого консилиума врачи говорили, что ждать можно всего. И именно поэтому Троцкий считал своим долгом все чаще бывать с Адольфом Абрамовичем.
САМОУБИЙСТВО ИОФФЕ
Если и был человек, которого Иоффе положительно не выносил, так это Сталин. До того как болезнь приковала Адольфа Абрамовича к постели, мы виделись со Сталиным. Встречались, например, в ложе дирекции в Большом театре на премьерах. Сталин появлялся здесь обычно в окружении ближайших соратников, были среди них Ворошилов, Каганович… Держался он этаким простым, славным малым. Очень общительный, со всеми на дружеской ноге, но не было в нем ни единого правдивого жеста. Помню, как встретил он меня первый раз: «А, Мария Михайловна, слышал, слышал…» Вообще Сталин был редкостный актер, способный всякий раз, по обстоятельствам, менять маску — и одна из любимых его масок была именно эта: простой, душа нараспашку парень. Адольф Абрамович великолепно знал эту черту Сталина. Он никогда не верил ему, и еще задолго до того, как Сталин обнажил свое подлинное лицо, уже знал ему цену.
Перед тем как мы выехали в Китай, куда Иоффе послали в качестве советского посла, он побывал у Ленина. Ленин уже был болен. Иоффе вернулся от него в совершенно подавленном настроении. Он сказал, что от Ленина осталась одна голова. Затем он передал, какой между ними состоялся разговор о Сталине. По-видимому, Ленин многое предчувствовал. Именно тогда он сказал Иоффе фразу, которая впоследствии стала сакраментальной в завещании Ленина, а именно, что Сталин «груб» и «не лоялен» и что он захватил слишком большую власть. Я не помню всего разговора Иоффе с Лениным, содержание которого Адольф Абрамович мне передал, однако, по словам Иоффе, Ленин сказал и такую фразу: «А может быть, военный коммунизм не нужен был, может быть, военный коммунизм был ошибкой?..»
Вообще Адольфу Абрамовичу было присуще особое политическое чутье, понимание тенденции развития. Он несомненно был одним из первых, кто еще в 20-е годы почувствовал, куда идет партия и страна и какую роль сыграет Сталин. Это предчувствие надвигающейся трагедии, шок от исключения из партии Троцкого на фоне тяжелой, неизлечимой болезни, когда сам он был бессилен что-нибудь сделать, конечно, приблизило час его самоубийства. Трагическая развязка наступила 10 ноября 1927 года. В это утро Адольф Абрамович сказал мне: «Если делу, которому ты посвятил себя, нельзя служить жизнью, ему нужно отдать свою смерть». И эти слова я вспомнила в тот миг, когда мне позвонили в редакцию «Гудка» (где я тогда работала) и сказали: «Мария Михайловна, катастрофа». В официальной печати в качестве главной причины самоубийства Иоффе указывалась его болезнь. Вне всякого сомнения, болезнь и особенно то обстоятельство, что он был прикован к постели, сыграли свою роль. Но все-таки главным толчком к его самоубийству было исключение из партии Троцкого и готовящийся Сталиным разгром оппозиции. По-видимому, в самоубийстве Иоффе увидел действенную и единственно доступную ему, тяжелобольному, форму протеста.
В западной печати и по сей день циркулирует документ, известный как завещание Иоффе, опубликованный вскоре после его смерти и сфабрикованный, по-видимому, сразу же после самоубийства. Если же говорить о подлинном завещании Иоффе, то им надо считать статью «Термидор начался», которую Адольф Абрамович написал незадолго до самоубийства и просил меня передать Троцкому. Эту статью успели прочесть только три человека Сосновский, Смилга и я, потому что сразу же после смерти Адольфа Абрамовича она исчезла. В своей статье Иоффе уже все называл своими именами: «Начался термидор…» Начался с исключения из партии Троцкого, Сталина он называл могильщиком революции. Упрекал он в этой статье и лично Троцкого: «Вы всегда правы, но вы всегда отступаете!» — обращался к нему Иоффе. Разумеется, этот документ никогда не мог быть предан огласке. И именно поэтому, наверное, когда мне позвонил в редакцию живший у нас товарищ Адольфа Абрамовича и сообщил о катастрофе, меня по приезде домой даже не подпустили к телу мужа. В квартире уже полным ходом шел обыск. Проводили его несколько человек, руководил операцией некто Беленький (которого, кстати, через несколько лет, я уже зэком встретила в лагере). Но в тот момент в течение всего обыска меня заставили сидеть в детской, в комнате Волечки. Они изъяли целый ящик документов, туда же сгребли содержимое ящиков письменного стола. Больше этих документов я уже никогда не видела.
Весть о катастрофе облетела всех молниеносно. Первым приехал Литвинов, затем Троцкий… Был опубликован в газетах огромный некролог, в котором говорилось о неизлечимой болезни Иоффе, Троцкий требовал похоронить его на Красной площади, но требование это отклонили, сказали, что на Красной площади самоубийц не хоронят. Похороны Иоффе вылились в огромную демонстрацию. Причем на каждой улице, где шла процессия, останавливалось движение. Хоронили Иоффе с воинскими почестями, гроб сопровождал почетный караул. Следом за гробом шли Троцкий, Лашевич, который вел за руку Волечку, и я. Зиновьев шел сбоку. Похоронили Иоффе на мостках старых большевиков, на Новодевичьем кладбище. Была масса венков, и я хотела сохранить только некоторые из них. Построила над его могилой часовенку из стекла и алюминия. Сверху спускались на могилу венки и ленты, а против входа висел один большой венок только из дубовых листьев, большая красная лента с надписью: «Солдату революции. Троцкий, Зиновьев».
На траурном митинге от Центрального Комитета выступал Чичерин, от ВЦИКа — Енукидзе. Последним взял слово Троцкий. Сразу же после смерти Адольфа Абрамовича он мне сказал: «Боюсь, начнется теперь эпидемия самоубийств среди оппозиционеров, очень боюсь этого». И, наверное, поэтому на могиле Иоффе он сказал: «Подражайте ему в жизни, а не в смерти! Живите, как он жил. Боритесь, как он боролся всю свою жизнь!»
Из всех провожавших на кладбище пропустили только маленькую горстку. А из-за ворот гневно кричали: «Пустите, термидорианцы, пустите!» Самоубийство Иоффе стало грозным провозвестником начинавшихся в стране чисток, которые вылились в сталинскую Варфоломеевскую ночь, затянувшуюся на многие годы и определившую собой целую трагическую эпоху в истории России. Сталин вырезал, по существу, целое поколение Октября и гражданской войны. Наступление этой эпохи Троцкий предчувствовал так же, как и Иоффе. Когда мы ехали с кладбища, он обнял меня и тихо сказал: «Не будем предаваться отчаянию, а предадимся борьбе…»
ТРОЦКИЙ — КАКИМ ОН БЫЛ
Начиная с середины двадцатых годов, не проходило партийной конференции или пленума, где бы Сталин не говорил о необходимости борьбы с оппозицией, с троцкизмом. Почему это так, не трудно было понять. Оппозиция ставила своей целью демократическим большинством снять Сталина. Об этом открыто заявлялось на собраниях. Об этом не раз говорили между собой Троцкий и Адольф Абрамович, когда встречались у нас дома в Леонтьевском переулке. В противовес этому у Сталина был иной план борьбы с оппозицией, к которому он день ото дня готовил тщательно подобранный им партийный аппарат. Вот только некоторые выдержки из его выступлений на пленумах. На Августовском пленуме в 1927 году он говорил: «Разве вы не понимаете, что эти кадры (т.е. оппозиционеры) можно снять только гражданской войной». Еще яснее он высказался на Ноябрьском пленуме в 1928 году: «Чем больше мы медлим, тем больше оппозиции в партии и аппарате!» Комментируя эти сталинские выступления, Троцкий писал: «А ГПУ эти его слова на пленумах переводит на язык репрессий». Сталину они становятся совершенно необходимы, потому что, кто же возьмет всерьез, что Троцкий, Раковский, Смилга, Радек, Иван Никитович Смирнов, Белобородов, Муралов, Сергей Мрачковский и многие другие, которые организовывали Советскую власть, и на фронтах защищали ее, вдруг стали на путь борьбы против Советской власти. Именно Сталину нужна была война, которую он называл «гражданской», писал Троцкий.
Оказавшись на посту Председателя Главконцесскома, он не думал разоружаться. Он вел себя как человек, знающий себе цену и знающий свою роль в партии. Вообще, в отличие от актерствующего Сталина, готового ради своих целей с каждым, даже с врагом, вести себя запанибрата, в отношениях Троцкого с окружающими чувствовалось, что он незримо держит людей на расстоянии. Иногда на небольшом, но все—таки на расстоянии. И только с очень немногими, к числу которых принадлежали и мы с Адольфом Абрамовичем, он позволял себе быть накоротке. Иные видели в его поведении гордыню, неприступность, которую ловко использовали сталинские аппаратчики и демагоги для того, чтобы опорочить Троцкого, однако ничто не заставляло его изменить самому себе.
Вскоре после того как его перевели в Главконцесском, рабочие и сотрудники Главэлектро сделали ему подарок: оборудовали в его большом кабинете две огромных электрических карты — в любую минуту, путем нажатия кнопок, можно было обнаружить места залежей тех или иных ископаемых, разработок, предполагаемых залежей, словом, это были совершенно уникальные карты. Говорили, что Сталин, с его болезненным честолюбием и комплексом неполноценности, едва мог сдержать себя, узнав об этих уникальных картах, подаренных Троцкому. У него было все — власть, кредиты, преданные кадры, но не было таких электрических карт, и почему-то рабочие сочли нужным сделать не ему, а именно Троцкому этот подарок. Когда Лев Давидович их зажег, помню, Наталия Ивановна сказала мне: «А знаете, Мария Михайловна, на что это похоже? По-моему, на елку, на нарядную новогоднюю елку!»
Однажды в этом кабинете Троцкий устроил литературный вечер для избранных. Из литературоведов были приглашены Воронский и Полонский — редактора двух самых крупных литературных журналов, Брик (муж Лили Брик), из поэтов — Пастернак, Кирсанов и Сельвинский. Публику представляли Наталия Ивановна, мы с Адольфом Абрамовичем и Лева Седов с женой. А Троцкий, надо сказать, относился к поэтам с большим любопытством и симпатией, в оценках своих бывал насмешлив и остроумен. Однажды он увидел у меня «Четки» Ахматовой и говорит: «Дайте мне это посмотреть, Мария Михайловна». Я дала ему книжку, а сама ушла в другую комнату, где как раз проходил консилиум врачей по поводу состояния Адольфа Абрамовича. Отсутствовала минут сорок. Когда вернулась, вижу, он все еще сидит и читает. Я не стала прерывать его, а потом, когда он отложил книгу, я спросила, каково его мнение. И он сказал: «Понимаете, это очень большой поэт. Если она молодая, то она вырастет в настоящего и, может быть, даже классического поэта». «Нет, говорю, Лев Давидович, мне интересно, какого вы мнения именно об этих стихах?» И он отвечает: «Ну, как вам сказать, они такие нежные, такие лирические, такие гинекологические, что сразу видно, что это писала женщина, а это не обязательно для стихов»… И таким он был всегда — свободным, раскованным, в любую минуту готовым метнуть острое словцо.
Первым на упомянутом совещании выступал Воронский. Он сказал-де мол, ничего в том хорошего нет, что вокруг каждого, написавшего грамотный стих, поднимается, Лев Давыдович Троцкий, такой шум, восхваления и в этом гаме теряются строки настоящих поэтов, каких всегда немного. Затем прочел свои стихи Кирсанов. Это были стихи о быке перед боем. Причем даже голосом Кирсанов пытался подражать этому самому быку: «А бык тут му-у-у, я жизнь хотел отдать ярму». Помню, в этом месте я сказала Наталии Ивановне: «Сразу видно, что из семьи трудящихся сознательных быков». После Кирсанова Пастернак читал «Девятьсот пятый год». Выступил Полонский и сказал, что поэзия наша переживает необычайный расцвет, к нам идет очень много молодых, «поэт идет скопом». И вдруг, решительный голос Троцкого: «А Воронский кричит — не скопляйся!» И такой неожиданной была эта фраза, таким типичным голосом городового она была сказана, что все разом рассмеялись… Последним выступал Сельвинский, он даже не читал, а скорее пел свою «Уляляевщину». По-моему, он-то больше всех и понравился Троцкому. Настолько понравился, что, когда мы все уходили и надевали пальто, Троцкий сказал: «А ну-ка, еще раз эту песню!» И Сельвинский снова спел «Уляляевщину».
К концу двадцатых годов, особенно после смерти Иоффе, тучи все сильней сгущались над головой Троцкого. Сталин не смел посадить его: он понимал, что Троцкий — это единственно крупная, не знающая себе равных фигура, которая стоит на его пути к абсолютной власти. Так вызревала идея изгнания Троцкого. Ему было объявлено, что решением Политбюро он высылается в Алма-Ату, и был даже назначен день его отъезда. Невозможно описать, что творилось в этот день на вокзале. Вся площадь перед вокзалом была запружена. Я — в полном отчаянии. Я не могу проводить его. И в это время привезли его вещи. Я схватилась за чемодан и так прошла к поезду. Когда вещи погрузили, и люди увидели, в каком вагоне он поедет, на крышу взобрались молодые путиловцы, укрепили на вагоне его портрет и встали возле в почетный караул. Но никто из провожающих все-таки не понимал, насколько Сталин и его окружение боялись Троцкого. Минут через сорок после того, как вывесили портрет, на крыше вагона появился человек в штатском и сказал, что Троцкий уже уехал, он на промежуточной станции ждет этот вагон. «А, сволочи, испугались демонстрации!»
На другой день собираюсь идти в редакцию, вдруг телефонный звонок. Беру трубку, страшно знакомый голос: «Мария Михайловна, это вы?» «Позвольте, кто говорит?» Смех… «Узнали?» «Лев Давыдович, да откуда вы звоните?» «Из дома». «Так вы вчера не уехали?» «Не уехал». Я поняла, что проводы своей грандиозностью испугали власти, и они попросту отменили день отъезда, пошли на обман, чтобы предотвратить демонстрации.
Послушайте, Мария Михайловна, продолжал Троцкий, Вы можете сейчас ко мне приехать? — Какой разговор? Разумеется… В этот день он только меня одну и вызвал. А жил он в это время возле бывшего Храма Христа Спасителя, в квартире Белобородова, находившегося в командировке. Жил он там с Левой, Сережей и Наталией Ивановной. Очень скоро, после моего приезда к Троцкому, раздался у входной двери звонок. Входит человек десять гэпэушников. Старший приближается к Троцкому и говорит: «Лев Давыдович, мы должны вас проводить в вагон!» «Нет, отвечает он, сказали, что это намечено на завтра, и я никуда не поеду». «Но, Лев Давыдович, — буквально взмолился гэпэушник, — я же солдат! Вы же сами нас учили дисциплине, я обязан вас проводить в вагон, мне приказали!» На что Троцкий ответил: «Я вас учил дисциплине сознательной, дисциплине коммуниста, а не слепой и преступной. Никуда не поеду!»
После этого он, Лева, Сережа, Наталия Ивановна и я заперлись в отдельной большой комнате. Троцкий попросил всех отойти в противоположный по диагонали угол, и мы остались с ним вдвоем. После чего он сказал: «Мария Михайловна, вызвал я вас вот для чего — и продиктовал мне следующее: «Мы заявили, что подчиняемся решению ЦК партии о прекращении партийной, оппозиционной борьбы. Это наше заявление имело в виду сохранение нас в партии. А чему мы тут стали свидетелями? Что на наших глазах растет количество исключений из партии и ссылок, например, за прошлогоднее выступление. Нас продуманно провоцируют на протесты, Сталин сознательно вызывает на возобновление оппозиционной борьбы. Он знает, мы не станем молчаливыми обывателями, не отдадим молча и равнодушно судьбы наших товарищей, нас намеренно толкают, чтобы иметь предлог для усиления репрессий, которые становятся жестокими, беспощадными и бесстыдными. Сталин хочет не только продолжать борьбу против нас, он хочет физически уничтожить оппозицию. Против этого остается одно: организоваться, разъяснять, сплотиться. Борьба продолжается, другого выхода нет». После этого я распустила волосы, спрятала записку, он помог мне снова заколоть их на затылке.
Между тем мы слышим, как снаружи уже начинают рубить дверь. Под стук топоров мы обнялись в последний раз, он попросил Наталию Ивановну дать ему свежий воротничок и сказал: «Они ворвутся и сейчас же бросятся ко мне. И вот тут вы должны выскользнуть в одну секунду. Через секунду они обернутся, и вас уже не должно быть». Они действительно в первый же миг бросились к нему. И за этот миг я успела выскользнуть. Хорошо, что была открыта дверь, я могла быстро вырваться на улицу и тотчас же взять извозчика, который отвёз меня в Госиздат, где я тогда работала. Оттуда пешком я пошла домой, позвонила Христиану Григорьевичу Раковскому, его дома не оказалось, тогда без звонка поехала к Сапронову на извозчике и все отдала. Потом мне уже позвонил сам Христиан Григорьевич, сказал, что все в порядке, и я поняла, что последнюю волю Троцкого выполнила.
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ В ГОСИЗДАТЕ
Троцкого выслали из России с Наталией Ивановной и сыном Львом. Другой его сын, Сергей, остался в Москве. Лев и Сергей были совершенно разными людьми. Если Лев всегда считал себя продолжателем дела отца, то Сергей был абсолютно аполитичен. Он был талантливый физик. Сергею прочили будущность крупного ученого. Довольно долго его не брали. Но в 1936 году был арестован и он. Надо сказать, что Сережа был близок ко мне, и когда в первый раз пришли в мой дом с обыском — меня дома не было— то первое, что они увидели это по-домашнему развалившегося, без пиджака, в кресле, Сережу, читавшего какую-то книгу. В 1936 году его привезли на Воркуту. Прибыв туда, он сразу же спросил: «Скажите, где Мария Михайловна? Мне нужно Марию Михайловну видеть!» Между тем меня пригнали на Воркуту через пять дней после того, как его увезли оттуда, так я его и не увидела. Однако мой друг Гриша Яковин передал мне его последние слова. Сережа сказал: «Я знаю, что меня везут на расстрел. Передайте, пожалуйста, Марии Михайловне, что, когда она выйдет отсюда (не век же она будет тут сидеть!), пусть напишет отцу, что я умираю троцкистом». С Воркуты Сережу повезли в Лефортово, там его встретил еще один мой знакомый, и Сережа сказал ему то же, то есть пусть Мария Михайловна найдет способ передать Троцкому, что его сын умирает троцкистом.
К тому времени в стране началась разнузданная кампания против Троцкого, высланного из СССР. Его обвиняли в том, что он использует для пропаганды своих «контрреволюционных взглядов» буржуазную печать, что он продался за миллионы. Кампания начинается и против тех, кто даже в прошлом поддерживал его взгляды. Мы все, конечно, страшно растеряны и совершенно не знаем, что делать. После самоубийства Иоффе меня уволили из редакции «Гудка», лишили вообще права работать в газетах и журналах и перевели в Госиздат. Здесь и должно было состояться закрытое собрание партколлектива, в который в основном входили редактора и заведующие секторами. А незадолго перед этим стараниями одного из моих знакомых я получила пакет материалов, дающих возможность точно представить картину, связанную с выездом Троцкого в Турцию и его деятельностью там. Теперь, имея в руках факты, я просто не имела права молчать, и вот что я сказала на собрании в Госиздате: «Весной 1917 года Ленин, запертый в малюсенькой Швейцарии, воспользовался пломбированным вагоном Гогенцоллернов, чтобы прорваться к русским рабочим. Запертый в клетку Константинополя Троцкий воспользовался пломбированным вагоном буржуазной печати, чтобы всему миру рассказать правду. Разнузданная травля Троцкого в «Правде», творца и трибуна Красной Армии, только повторяет травлю Ленина буржуазной печатью. Относительно того, что он продался за миллионы, могу сказать следующее. Троцкий передал все свои статьи газетному американскому издательству в Париже — такого рода агентствам и Ленин, и Троцкий десятки раз давали и свои интервью, и свои материалы, а что касается миллионов, — действительно, с такой сенсацией, какая возникла с высылкой создателя Красной Армии — никакая другая сенсация сейчас сравниться не может. И это, конечно, учитывают все газетные агентства. Так вот, агентство, которому переданы все статьи и материалы Троцкого, предложило ему половину всех доходов от их издания. Он не взял ни доллара, но по соглашению, специально подписанному с агентством, оно должно будет финансировать публикацию таких изданий, как завещание Ленина, запрещенное к печати, выступления, которые не пропустила цензура, книга Джона Рида и еще многое, запрещенное режимом. Все счета агентства будут опубликованы, куда и на что пошли деньги. На личные нужды Троцкого не будет истрачено ни одного доллара…» При полном молчании я сошла с трибуны, я сделала свое дело. Спустя короткое время появилось мое «ДЕЛО №…» Меня арестовали 29 апреля 1929 года, а на свободу я вышла в 1957 году, то есть 28 лет спустя.