©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2018 года

Артур Штильман: Цена иллюзий

У моего друга детства была невероятная память и фантазия — он организовывал наши игры, оживляя и, так сказать, театрализируя книги и рассказы своей фантазией: стул сразу становился капитанским мостиком, а он сам, конечно, капитаном корабля, следующего на остров сокровищ или куда-то ещё.

Артур Штильман

Цена иллюзий
(окончание. Начало в №4/2018)

 Крушение иллюзий в реальной жизни моего друга детства

Мне всегда вспоминается в связи с ценой дорогих иллюзий жизнь моего друга детства, который любил цитировать знаменитые слова писателя о том «сколько людей мечтают прожить жизнь в славе Александра Македонского, и проживают её титулярными советниками… ». Он их повторял мне очень часто с самых детских лет, вероятно именно потому, что сам мечтал об очень большой карьере и славе в любой области человеческой деятельности. Мечтал, но как-то не учитывал своей собственной натуры (которой, вероятно, тогда и сам не осознавал до конца). А именно — неспособности к тяжёлому труду для достижения такой желанной цели. История его жизни, право же, достойна того, чтобы кратко о ней здесь рассказать.
Можно сказать, что мы «познакомились, когда ему было четыре года, а мне два. Наши мамы происходили из одного города — Витебска. Отец моего друга детства был военным, в самом начале революции перешедшим в Красную Армию в качестве младшего офицера. В начале 30-х годов он был командирован в Среднюю Азию для борьбы с «басмачами», боровшимися против советской власти местными жителями. На обратном пути в Москву поезд, в котором он ехал, попал в катастрофу и отец погиб, оставив молодую жену вдовой за три месяца до рождения сына. Словом, судьба друга моего детства с самого начала была необычной. Мои родители стали опекать его маму с самого его рождения (меня ещё не было на свете) и они, оба работая, могли материально помогать молодой вдове. Прежде всего мой отец устроил её на работу в экспортный отдел киностудии документальных фильмов. После рождения ее сына мои родители купили для него всё необходимое: коляску, кроватку и вообще всё, что необходимо на первых порах для новорожденного ребёнка. Хотя наши матери и не были подругами детства или гимназических времён, происходя из разных социальных слоёв Витебска, всё же встретившись в Москве в 30-е годы они дружили много лет, и моя мама всегда забирала Николку к нам на дачу почти все послевоенные годы в летнее время, вероятно считая полезным его общество для моего развития — действительно, мой друг детства прочитал к восьми годам уйму книг и всегда делился со мной устным пересказом прочитанного им, что было очень ценным и важным для меня, так как у меня не было с самого первого класса времени для такого чтения из-за занятий на скрипке и вообще музыкальными предметами в ЦМШ.
У моего друга детства была невероятная память и фантазия — он организовывал наши игры, оживляя и, так сказать, театрализируя книги и рассказы своей фантазией: стул сразу становился капитанским мостиком, а он сам, конечно, капитаном корабля, следующего на остров сокровищ или куда-то ещё… Правда в школе дела обстояли хуже — учителя в его 59-й школе, бывшей довольно известной московской гимназии, часто жаловались его маме на его невежливость, заносчивость и высокомерие. Хотя он недурно рисовал — на любительском уровне, конечно; вообще вероятно ему бы следовало после школы идти учиться в ГИТИС на режиссёрский факультет, а не в Архитектурный институт, куда его влекла не столько профессия или призвание, сколько желание стать знаменитым архитектором. Но пока что мы росли и приближался день окончания школы. Так как ему не грозил призыв в армию из-за “порока сердца”, как тогда это диагностировалось, то он после окончания школы мог посвятить год подготовительным курсам в Архитектурном институте.
Беда была в том, что его рисунки не убеждали ни преподавателей, а позднее также ни членов приёмной комиссии института в том, что именно архитектура — его призвание и действительное место в будущей жизни… И всё же через год он сдал все экзамены в этот институт, получив три с плюсом по рисунку, но при достаточном количестве баллов был зачислен в институт.
Это было лето 1952 года. Через год мне предстояло поступление в Московскую консерваторию. На одном курсе института с моим другом оказался внук знаменитого советского архитектора Щусева, который, понятно, без особых проблем поступил в этот институт.
Всем известно, что архитектура необыкновенно объёмная профессия, включающая в себя очень много предметов: сопротивление материалов, познания в геологии, экономике, финансах, строительной технике, художественном дизайне и многом другом.
Тут моего друга детства начали подстерегать большие трудности — пока шла сдача необходимых предметов и основных дисциплин всё шло более-менее неплохо, но с началом задач по самостоятельному проектированию у него начались проблемы и серьёзные осложнения — ему явно не хватало усидчивости и настойчивости в деле освоения своей специальности, то есть огромный объём работы давил на него и приводил в некоторую депрессию, которую он ликвидировал с помощью “русского транквилизатора”, то есть водки. Вообще его героем всё больше становился его дядя — старший брат матери — красавец и ловелас, которого почему-то регулярно оставляли его жёны. Первая его жена была красавица-гречанка, оставившая ему их общую дочь, ставшую в будущем музыкантом. С ней я встретился через много лет в оркестре Большого театра.
Дядя его был подполковником. Как мне кажется, он почему-то не принимал участия в войне, хотя был на интендантской службе. Водку он пил регулярно и, быть может, это тоже было причиной ухода от него жён. Как бы то ни было, в 1956 году мой друг детства появился у меня с девушкой, которая была начинающей актрисой. Она носила пышное имя одной из героинь оперы Бизе «Кармен», хотя все её звали сокращённым именем Мика, и была студенткой лучшего в Москве театрального училища, находясь под покровительством одной из известнейших театральных актрис Москвы, но… Снялась по воле случая в незамысловатой кинокомедии, и кино так вскружило ей голову, что она решила сделать непоправимый шаг — уйти из театрального училища во ВГИК, порвав связи со своей патронессой, которая была глубоко оскорблена и шокирована поступком своей ученицы и протеже. Одним словом, возлюбленная моего друга сделала кардинальную ошибку в своей жизни, которая в конце концов вообще погубила её.
Роман с моим другом продолжался более двух лет, и только в 1958 году они наконец поженились. Но тут, хотя и несколько раньше, назрела другая проблема — мой друг никак не мог закончить, то есть рассчитать свой дипломный проект — иными словами окончить свой институт. Он решил начать делать карьеру по «комсомольской линии» — стал временно «освобождённым секретарём» комсомольской организации Архитектурного института, снискав себе на этом посту недобрую славу, да и не мог стать «своим» среди «комсоргов» — всё же его интеллигентское и даже отчасти на четверть дворянское происхождение проглядывало и скрывать его было трудно, даже просто в обыкновенной повседневной речи. Так что и тут его иллюзии относительно выдвижения на этом пути потерпели поражение.
В конце концов его мама наняла нескольких студентов-старшекурсников, и они за плату «рассчитали» его дипломный проект, который он спустя четыре года после окончания курса института наконец представил комиссии для получения своего диплома.
К этому времени его молодая жена, видя его полную профессиональную бесперспективность, ушла от него, и примерно через год вышла замуж за известного в Москве медика-терапевта, в браке с ним родились две дочери.
В 1968 году мы переехали в новую квартиру на Васильевскую улицу, напротив Дома кино. В этом доме, к моему великому удивлению, я встретил бывшую жену моего друга детства, гулявшую с двумя маленькими дочками во дворе нашего теперь общего дома! Несмотря на развод мой друг детства продолжал частенько навещать Мику и её новую семью.
Как-то ночью мой отец, ожидая лифт, встретил его, уходящего из квартиры бывшей своей жены и он, поздоровавшись с отцом, постарался поскорее уйти. Мой отец спросил его, почему бы ему не зайти и к нам. На что Николка уже на ходу бросил: «Как-нибудь»…
Через некоторое время я встретил Мику, и попросил её передать Николке мою просьбу позвонить мне и зайти к нам. На это она сразу сказала так: «Он не будет тебе звонить и не придёт к вам, потому что ты ведь спросишь его — как дела? А что он тебе может ответить? При его амбициях — что он работает в строительном отделе райисполкома?! Нет! Он к вам не придёт и не позвонит!»
Я понял тогда, что она права и что я ведь был свидетелем всех наших общих юношеских идей и стремлений, а теперь всё повернулось совсем не так как думалось ещё лет пять-семь назад.
Надо признать, что он был очень огорчён, когда узнал, что я поступил в оркестр Большого театра и таким образом отказался от идеи бороться за карьеру солиста и только солиста. Хотя он не мог не понимать, что на моём пути стояло много непреодолимых преград в виде политики министерства культуры. И остаться во второстепенной концертной организации было вполне возможно, но я предпочёл вместо гастрольной жизни по очень неблагоустроенным местам обитания работу в концертном бюро Московской филармонии, где я уже работал с 1962 года и которую вполне мог совмещать с работой в оркестре Большого театра. И всё же я отлично помню и сегодня как был огорчён мой друг детства, когда узнал о моём решении начать новую жизнь, или, лучше сказать, открыть новую страницу своей жизни. Его юношеские иллюзии по-прежнему распространялись даже и на мои дела.
Для меня так и осталось загадкой — действительно ли он так любил Мику или же больше любил себя в ней? Чем бы была не пара: он — знаменитый архитектор, а она — столь же знаменитая актриса? Но жизнь повернулась совсем по-другому, увы.
Мой друг детства стал пить всё больше и больше, обвиняя свою маму в том, что именно она — виновница ухода от него жены, что было, конечно, и неправдой и ужасной несправедливостью — он был действительно всем в её жизни, и она делала всё возможное для его успехов. С детства у него был частный преподаватель английского языка. Она каким-то чудом умудрялась из своего бюджета посылать сына, уже студента, в специализированные туристические поездки в Финляндию, Швейцарию. Посылала отдыхать с его молодой невестой на Кавказ — ещё до официальной их женитьбы. Одним словом, это были самые несправедливые слова и упрёки, которые могли быть сделаны своей матери, ничего кроме него в жизни не имевшей.
Осенью 1972 года утром меня разбудила моя мама со словами «Николка умер!» Для утра перед репетицией в Большом театре это было несколько «чересчур». В то же утро я встретил в Большом театре его кузину Нонну, и она мне рассказала, что он умер ещё летом от цирроза печени в страшных мучениях и что его мама запретила сообщать всем о его болезни, хотя это ничего не могло изменить, но было ужасно обидно, что он так глупо погиб в возрасте 38 лет, имея несомненно значительную природную одарённость, но направив свои усилия по неверному пути, веря своим иллюзиям и следуя им, приведшим его к такому трагическому концу.
Как-то в середине 70-х мне приснился странный сон, как будто я схожу по лестнице нашего дома вниз с шестого этажа, что я делал довольно часто, не желая ожидать лифта, и встретил Мику, поднимавшуюся на свой второй этаж со своими двумя детьми. У неё была розовая кожа на лице. А глаза были заклеены розовым пластырем косо, но каким-то образом она меня видела. На мой вопрос «что случилось?» она ответила, что «немного обгорела под софитами во время съёмки». В 1978 году она действительно погибла при пожаре после съёмочного дня в одном из городов Северного Кавказа. Рассказывали, что по традиции после рабочего дня за ужином всей группы было выпито достаточно всеми участниками ужина. После чего она отправилась спать, приняла снотворное и, закурив сигарету, заснула так глубоко, что не почувствовала начавшегося пожара. Она смертельно обгорела и умерла в возрасте 41 года, пережив моего друга детства лишь на шесть лет. Как-то странно получилось в её жизни, что именно её мечта — кино — так жестоко с ней обошлась…

***

Вот этот писатель был открыт для меня кем-то из посетителей Гостевой на этом сайте, за что я исключительно благодарен. Меня поразили как его рассказы, так и его «Историко-фантастическая хроника «Коридоры смерти». Достать эту книгу теперь, кажется, уже невозможно, но вроде бы она выложена в интернете. Его рассказы, как мне кажется, принадлежат к самым выдающимся образцам русской прозы послевоенных лет уровня, быть может, такого мастера как Шаламов. Но я не литератор, и пусть читатели сами оценят мастерство писателя. Его рассказ «Поникшие хлеба», как мне кажется, замечательно раскрывает смысл утраченных человеческих иллюзий и очень дорогой их цены.
***
Книга рассказов Валентина Ерашова с историко-фантастической хроникой «Коридоры смерти» была издана в Москве в 1990 году независимым издательством ПИК тиражом довольно большим — 250 тыс. экземпляров. Но сегодня книга стала, тем не менее, библиографической редкостью.
«Коридоры смерти» строятся на предположении о том, что Сталин умер на недели полторы позднее и его план казни врачей на Лобном месте полностью состоялся (не дай Бог!). Эта предполагаемая идея переплетается с рассказами о еврейских погромах в конце 19-го и начале 20-го века в России и психологической и исторической преемственности для широких масс России самой идеи всеобщего всероссийского погрома. С пугающей документальной точностью описываются детали того страшного, к счастью, не состоявшегося дня на Красной площади, радиотрансляции с места события, и много других, пугающих своей достоверностью деталей казни «убийц в белых халатах». Да, читая эту повесть, удивляешься тому, как русский писатель не побоялся так глубоко заглянуть в народное сознание и даже в подсознание и думаешь о том, что его, вполне благополучного русского советского человека и даже члена партии подвигло на эти изыскания и написание подобного произведения?
Это весьма полезное чтение для всех отрицателей возможности депортации 1953 года и вообще ревизионистского отрицания желания Сталина кардинально решить еврейский вопрос в СССР. Хорошо написал в своих мемуарах Юрий Нагибин о том, что многие интеллигенты и тогда не верили ничему, говоря, что такое вообще невозможно в многонациональном Советском Союзе: «Сталин блистательно опроверг этих недоумков», — писал Нагибин.

***

В кинематографе, вероятно, и сегодня самой блистательной сценой, иллюстрирующей потерю драгоценной иллюзии остаётся заключительная сцена гениального фильма Чаплина «Огни города» «City Lights» (в русском прокате «Огни большого города»). Об этой заключительной сцене фильма знаменитый кинорежиссёр Григорий Александров написал следующее:
«Человек с сердцем, сколько бы раз ни смотрел эту сцену — не может её смотреть без слёз». А вот как описывает эту сцену знаменитый историк кино и биограф Чаплина Жорж Садуль:

«Выйдя из тюрьмы, безработный потерял все, даже тросточку, которая, по словам Чаплина, заменяла Чарли достоинство и осанку. Он бредет по улицам большого города. Из дыры в его штанах торчит клок грязной рубахи. Он отрывает его и вытирает лицо. А жестокие уличные мальчишки дразнят его. Он бежит за ними, падает побежденный… Поднимается, оборачивается… и оказывается лицом к лицу с любимой девушкой, которая видела его унижение, видела все подробности этой сцены. В первый раз их взгляды встретились. У Чарли невольно срывается вопрос: «Теперь вы видите?» — «Да, теперь я вижу», — произносит девушка. В ее прозревших глазах изумление, растерянность, жалость. Тот, кого она представляла себе миллионером, оказался нищим. Боль, ужас, самозабвенная любовь смешались во взгляде Чарли, который в одно мгновение познал и величайшую радость встречи с любимой и самое страшное из несчастий — сознание своего ничтожества… Фильм кончается без всяких выводов противопоставлением двух героев, обуреваемых противоположными чувствами… Человек с сердцем, сколько бы раз ни видел он эту потрясающую сцену, не может смотреть ее и даже вспоминать о ней без слез…»

Сцена состоит только из двух слов. Девушка, желая приколоть цветок к пиджаку бродяги, случайно коснулась его руки и как бывшая слепая узнала его руку: «Вы?», — спросила она.
Чарли не отвечает, а лишь в ответ немного виновато кивает головой, грустно улыбаясь. Так и заканчивается фильм — смятением и жалостью на лице девушки и грустной улыбкой Чарли…

Знаменитости, никогда не потерявшие своих иллюзий
Вот интересные строки из мемуаров Эренбурга о его литературном друге — французском романисте Роже Вайяне (1907-1965), авторе прекрасных романов, опубликованных на русском — «Перетта Амабль» и «Закон», рассказавшем в своих дневниках о тяжёлом расставании со своими иллюзиями относительно самого дорогого для него, Вайяна — Сталине, после того как он узнал маленькую часть правды о тиране. В этих отрывках поражает смесь сентиментальности, любви к себе и своим иллюзиям с самой откровенной душевной жестокостью сердца, после его признания, что «будь он членом Конвента в 1793-м году, он и «сегодня бы проголосовал за смерть короля Людовика Шестнадцатого и Марии Антуанетты»! И он плакал о развенчании Сталина! Так в одном человеке уживались превосходный романист с жестоким сердцем, сентиментальный мечтатель, дороживший своими сантиментами даже больше, чем элементарной порядочностью в отношении к любимой женщине, с откровенным безразличием к страданиям других людей и даже к их смерти… Ведь не плакал он о жертвах сталинского террора в Чехии, Венгрии, России… (кроме близких по духу Мейерхольду и другим известным ему людям). Жена Вайяна после его смерти дала Эренбургу часть его дневников для ознакомления и возможной публикации, даже до её публикации дневников во Франции.

«Вот страница 1956 года — она относится ко времени действия моей книги:
«8 июня.
Возвращение из Москвы
Две недели назад, когда я приехал, статуя Сталина стояла в зале аэродрома. В день моего отъезда она еще была на месте, но покрытая белым чехлом. Скоро ее снимут…
Я любил даже словечки, которыми он злоупотреблял. Он закладывал фундамент речи и потом говорил: «далее». Мне это нравилось. Но теперь мне пришлось снять его портрет над письменным столом…
Никогда больше я не повешу на мои стены чьего-либо портрета. В углу над пачкой с книгами о французской революции висели две большие гравюры той эпохи — «21 января 1793 года» и «16 октября 1793 года». Я их тоже снял. На одной палач показывает толпе голову Капета; на другой — палач подымает нож гильотины, его помощники ведут на эшафот Марию Антуанетту, толпа аплодирует. Будь я членом Конвента, я голосовал бы за казнь Людовика XVI и Марии Антуанетты, я хочу сказать, что и теперь при подобных обстоятельствах я проголосовал бы за смертный приговор. Но Мейерхольд, которого я любил и люблю, был расстрелян по несправедливому приговору Сталина, которого я любил. Никогда больше я не смогу радоваться крови моих врагов, разве только если она пролита мною в честном бою. (Можно подумать, что кровь жертв революционного террора французской революции или кровь жертв террора революции большевиков в 1917 была пролита «в честном бою»? — А. Ш.)
Сердце у меня не чувствительное. Когда я порвал с женщиной, которую любил больше всего, я смотрел как она спускалась с чемоданом по лестнице. Она повернула ко мне заплаканное лицо. Но я не заплакал…
В июне 1940 года при разгроме моей страны я не пролил ни одной слезинки, я скорее был доволен — французы меня возмущали своей любовью к загородным домам и маленьким автомобилям.
Но я плакал, узнав о смерти Сталина. И я снова плакал в Праге, возвращаясь из Москвы, всю ночь я проплакал — я должен был вторично его убить в своем сердце, прочитав про его злодеянии. (И заметим снова, — не плакал о миллионных жертвах тирана, кроме одного человека, близкого по духу —Мейерхольда…)
В одну и ту же ночь я плакал над Мейерхольдом, убитым Сталиным, и над Сталиным, убийцей Мейерхольда. Я повторял слова Брута из шекспировского «Юлия Цезаря»:

«Я любил Цезаря, и я его оплакиваю. Он преуспевал в своих начинаниях, и я радовался. Он был отважным, и я его чтил. Но им овладело властолюбие, и я его убиваю».

Я повторяю: «Я любил Сталина, и я плакал над ним. Он преуспевал в своих начинаниях, и я радовался. Он был отважным, и я его чтил. Но он стал деспотом, и я его убиваю…»
Я себя чувствую мертвым.
Кажется, что ты на гребне времени и вдруг видишь, что История вступила в новую фазу, а ты этого не заметил…»

Далее текст Ильи Эренбурга из седьмого тома его мемуаров «Люди, годы, жизнь»:

Я переписал эту страницу из дневника Вайяна и задумался: какое у нас проклятое ремесло! Даже разговаривая с самим собой, писатель невольно пропускает слезы, желчь, кровь через колбы литературной лаборатории. В той же тетрадке дневника Вайян вспомнил о своей тяжелой болезни: «Очень важно вот что: как только я понял, что я не умираю, я начал подыскивать слова, чтобы описать свою смерть. То же самое случилось, когда меня настигла беда любви… Нет, я не скажу, как сказал мне французский товарищ в Москве: «Мы уже никогда не сможем быть счастливы». Я — писатель, следовательно, я не имею нрава на полное несчастье».
А в действительности Роже Вайян был вдвойне несчастен — и как писатель, и как человек. Два существа жили в одном теле. Иногда автор романа навязывал Роже свою концепцию жизни, иногда человек вмешивался в план романа. Нужно ли говорить, что в ту ночь в Праге, о которой упоминается в дневнике, Вайян не думал о Цезаре и Бруте — он не писал, он плакал.

Вайян любил людей XVIII века, увлекавшихся, но не увлекаемых, упоенных — однако в то же время трезвых, — кардинала Берни, авантюриста Казанову, автора романа в письмах «Опасные связи» Лакло. Среди писателей прошлого века он особенно чтил Стендаля. Но и Стендаль, описывая стратегию любви, вдруг поддавался чувствительности Анри Бейля — и когда рассказывал как к осужденному Жюльену приходит его школьный товарищ — крестьянин Фуке, и когда в письме из Чивитавеккья признавался своему двоюродному брату:

«У меня две собаки, я их очень люблю. Английский спаниель, черный, красивый, но печальный меланхолик, другой «лупелло» — волчонок, цвета кофе с молоком, веселый, находчивый характер молодого бургундца. Мне было бы слишком грустно, если бы не было никого, кого я могу любить…»
Когда Вайян умер, все газеты писали о его «холодном взгляде». Так он назвал сборник эссе, и так он старался выглядеть перед журналистами или критиками. Я никогда не видел «холодного взгляда» — его глаза веселились или отчаивались, но холода в них не было.
Нет, однажды я увидел «холодный взгляд». Это было летом 1948 года. После Вроцлавского конгресса, в котором Вайян участвовал, поляки повезли меня в Краков; там в кафе «Комедиантов» я встретил Вайяна, Гуттузо, польских друзей, молодую женщину, приехавшую на конгресс из Бразилии. Эта женщина нравилась Вайяну, он пил «старку» и настойчиво ухаживал, то ласково, то слегка пренебрежительно — того требовала традиционная стратегия. Именно тогда я случайно перехватил леденящий взгляд Роже».

Возможно, что Роже Вайян вполне бы подходил по человеческому типу характера к типам членов ССП СССР и не стал им просто в силу обстоятельств места и времени рождения… Вероятно, с ними у него было больше общего, чем с коллегами в своей стране, да, собственно, так оно было и с самим Ильёй Эренбургом, что, возможно, и сближало его и Вайяна в своих иллюзиях и реальных жизненных делах друг с другом?

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

(В приведенной ниже «капче» нужно выполнить арифметическое действие и РЕЗУЛЬТАТ поставить в правое окно).

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math