©"Заметки по еврейской истории"
  май-июнь 2020 года

491 просмотров всего, 2 просмотров сегодня

Меир Профис вернулся из санатория в пятьдесят шестом. Он провел там целых семь лет и прошел весь курс лечения, предписанного ему для того, чтобы он избавился от своих вредных фантазий о полетах в небо, разрешенных только пернатым, но запрещенных простому советскому слесарю. Земные ангелы вышибли эти бредни у него из головы, обескрылили его горб и выпустили узника на свободу.

Борис Сандлер

АНГЕЛ, ВЫПАВШИЙ ИЗ ГНЕЗДА

Перевод с идиша Григория Кановича

Слесаря Меира Профиса в городе называли не иначе, как Меир-Ангел. Его слесарная мастерская помещалась близ базарных ворот. То была деревянная халупа, окрашенная в грязно-зеленый цвет с широкими, вечно раскрытыми окнами, чтобы каждый зевака в любую минуту мог заглянуть внутрь и увидеть, как дотошный Меир возится с чьей-нибудь утварью, требующей починки.

Казалось, что все на свете, что было сработано из железа и могло, не приведи Господь, сломаться, в руках Профиса как бы рождалось заново. Видно, по этой причине никто в нашем городе испорченные вещи на свалку не выбрасывал —  их сразу же приносили к Меиру-Ангелу. В окна его халупы заглядывали не только местные, но и иногородцы, приезжавшие со своим товаром на городской рынок: «Ну, может, ты уже починил наши штуковины?».

Чего только у Меира-Ангела не было —  утюги различного размера, формы для выпечки, мясорубки, выставленные на полках; велосипедные колеса и рамы, висевшие на железных крючках, вбитых в стену; по углам громоздились горки замков Бог весть от чего —  от дверей ли, от ворот ли, от бабушкиного ли комода; там и сям на дощатом побуревшем от пыли полу валялись стружки, шурупчики, винтики, заклепки, просто какие-то обломки —  пол был так завален и устлан железом, что и половиц уже не было видно.

Среди кучи железа и стали у вертикальных тисков, прикрепленных к узенькому, с жестяным покрытием, столику на свободном от рухляди островке переминался с ноги на ногу сам Меир-Ангел —  низкорослый мужчина с большой, вечно свисавшей на впалую грудь головой. Меир носил черную кепку с замусоленным козырьком, ко-торую он, увлеченный работой, то и дело сдвигал на затылок. Сдвинет кепку, вытрет пот со лба, прорезанного алой бороздкой, снова надвинет ее до бровей, да еще при этом непременно почешет макушку.

На спине, в тени его большой головы, возвышался остренький горбик, словно какая-то злая сила взяла и подхватила Меира за воротник, приподняла и, оглядев сверху вниз, вдруг задумалась, что же с этим типом делать —  то ли повесить на крючке среди несметных колес и рам, то ли опустить на землю —  пусть, мол, он там и дальше копошится в своих железяках.

В отличие от немощного тела Профиса его пальцы были полны жизни и поражали своей резвостью. Господь Бог сыграл с Меиром злую шутку – всю положенную ему красоту и живость Он вдохнул в его руки.

У Профиса не было ни жены, ни детей. Меир-Ангел снимал втиснувшуюся в угол затхлого двора «времянку» у буфетчика Велвла по прозвищу Дрожало. Свое прозвище тот получил из-за страха перелить каплю-другую какому-нибудь горемыке-выпивохе. Дрожало вместе со своей семейкой жил в каменном доме, выходящем окнами на оживленную улицу и мозолившем завистникам глаза. «Дрожало частенько разбавляет вино водой, да еще свой капиталец сколачивает на недоливе», —  шептались в городе.

«Времянка» —  скособочившаяся, крытая дранкой хата, почерневшая и обросшая мхом, —  как нельзя лучше подходила к одиночеству Меира-Ангела и к его внешности. Не хватало разве что одного —  чтобы хата стояла где-нибудь на опушке леса. Но так уж, видно, устроен мир, что из взаимоисключающих друг друга слагаемых и состоит благословенная целостность мира.

После всех событий, которые произошли во дворе, где жили Меир-Ангел и Велвл Дрожало, каждый благоразумный человек мог бы смело сказать, что их тут свела и соединила сама судьба. Они оба принадлежали к одному поколению конца двадцатых годов, только Меир-Ангел выглядел старше своих лет. Война обрекла Велвла на скитальчество, забросила на Урал. Профис же из-за больной матери застрял в городе и попал в гетто, где его мама вскоре и умерла. Одному Богу известно, как он сам выжил. Говорят, что из могильной ямы Меира вытащили его «золотые руки», а все переживания отложились в безмолвном горбе, который в годы неволи стал разрастаться и явился платой Профиса за его право остаться в живых.

Жизнь Велвла сложилась по-другому. Вернувшись с Урала, он года два слонялся без дела. Учеба его не привлекала, и отец-портной взял его к себе в ателье в ученики. Но Велвлу не хотелось дни напролет сидеть на одном месте и протирать свои штаны, чтобы залатать чужие, и он из портновской мастерской подался на меховую фабрику. Там Велвл зарабатывал неплохо —  грешно было жаловаться. Но его сгубила жадность —  на проходной Велвла поймали с казенной шкуркой, которой ловкач по-воровски обмотал поясницу. Каракулевые шкурки в ту пору были в большой цене. Спас сыночка отец, который потратил уйму денег, чтобы Велвл не угодил за решетку и остался на свободе.

А вот с женитьбой незадачливому меховщику повезло: родители нашли для него невесту —  дочь Хаимa Жондры. В городе говорили, что Жондра держит в руках весь рынок. Он купил новобрачным «времянку», а Велвла устроил буфетчиком в привокзальном ресторане. «Первый камень я для тебя вмуровал, —  благословил новоиспеченного жениха Хаим. —  Если не будешь дураком, стены воздвигнешь сам».

Хаим Жондра, который был, что называется, с городским начальством на короткой ноге, долгих разговоров не любил. Как оказалось, первый камень оказался весьма весомым. Не прошло и двух лет, как стены нового особняка потянулись к черепичной крыше.

Все вокруг диву давались: что же связало везунчика Велвла и бедолагу слесаря Меира-Ангела? Родственниками они не были и дружбу не водили. Может, Велвл пожалел калеку? Вряд ли. Велвл был человеком крутого нрава. Может, зять Жондры, хотел прибавить к своим червонцам рубль-другой за съем квартиры? Но какой навар с Меира —  ведь он не платил хозяину за «времянку» ни копейки?

И все же что-то их объединяло. Что? Любовь и ненависть. Меир и Велвл, как это случается между людьми, не терпели друг друга, но зато Роза, жена Велвла, любила и собственного мужа, и бедного слесаря. В ее сердце они, такие разные, вполне уживались и ладили, угнездившись там и согревая друг друга, как два птенца, которых в гнездо подбросила одна и та же судьба-кукушка.

С Меиром-Ангелом Роза встретилась в вечерней школе. Война нарушила их нормальную учебу, и позже оба ретиво бросились наверстывать упущенное —  днем работали, а по вечерам ходили учиться. Уроки, как правило, кончались поздно, домой надо было возвращаться в темноте. Роза не была трусихой, но на обратном пути из школы ее подстерегали немалые опасности —  правда, с Хаимом Жондрой лучше было не связываться —  он мог найти управу на любого хулигана, как и мог помочь любому человеку, когда у того, бедняги, иного выхода, кроме как обратиться к Жондре, не оставалось.

Дочка Хаима особой красотой не блистала. Она уродилась в отца —  у нее были такие же, как у него, рыжие волосы и такой же крутой нрав. В класс Роза не входила, а влетала, как пчела, которая еще недавно купалась в цветочной пыльце, хмелея от сладко-терпкого нектара. Роза работала в кондитерском цеху в известном ресторане «Дойна». В вечерней школе она быстро обзавелась льнувшими к ней подружками, давно созревшими для замужества и истосковавшимися по мужскому вниманию. Наследница Жондры на уроках и на переменах шушукалась с ними, судачила о любви. Парты, на которых в дневное время сидели школьники и школьницы, были для них, взрослых, слишком узкими и низкими. Бывало, девушки склонятся над тетрадями, и своими спелыми, дразнящими грудками нечаянно сотрут еще невысохшие чернила.

Меир, как правило, приходил в школу раньше Розы. Он сидел возле окна, уткнувшись носом в какую-нибудь книжку, и делал вид, что повторяет урок. На самом же деле на уме у него были не теоремы Пифагора и не закон притяжения Ньютона —  тяготясь своим горбом, он ежеминутно поглядывал с надеждой на дверь: вот-вот Роза зацокает своими каблучками, в класс ворвется рыжее пламя ее волос, и все вокруг наполнится ее теплом и ароматом.

Приход Розы вызывал у Меира воспоминания о пряных запахах детства, когда мама, искусная стряпуха Рива, пекла свои знаменитые во всей округе пироги, которые вместе с пряностями прятала в шкафу на верхней полке, чтобы ее сыночек, ее сокровище, ее сладкоежка до них не добрался. Но от него ничего нельзя было ни спрятать, ни укрыть. Однажды, когда мать пошла по воду, маленький Меир подвинул к шкафу табуретку —  раз, два, и он уже наверху, протягивает руки к дверце и раскрывает ее настежь —  перед ним на узенькой полочке в ряд выстроены небольшие бутылочки и пузыречки. Но как же до них дотянуться? Малыш оглядел стену, углы, пол, ища взглядом то, что может ему помочь добраться до спрятанных лакомств, и вдруг увидел висевший на крючке горшок, обрадовался, снял, поставил вверх дном на табуретку —  теперь уже можно встать на горшок одной ногой и все спокойненько взять, чтобы потом всласть полакомиться.

Но тут за дверью послышались шаги мамы. Меирка задрожал и поскользнулся —  упал на плечо и сильно ушиб голову. Испуганная насмерть мама не мешкая отвезла его в больницу, где он больше месяца пролежал пластом. Кроме сотрясения мозга врачи у Меирки обнаружили еще смещение позвонка. Рива подняла на ноги весь свет, чтобы, Господи спаси и помилуй, ее единственное чадо не осталось калекой. Она продала хату, которая досталась ей от отца, отправилась в Бухарест к знаменитому профессору, и, полгода проведя с сыном на берегу лимана, где больных лечили целебной грязью, вытащила нес-частного из могилы. Но, борясь за здоровье сына, Рива надорвала собственное и начала чахнуть.

Уже в гетто —  после смерти матери —  полицейский несколько раз огрел Меира прикладом, и тот потерял сознание. Пришел он в себя ночью среди чужого барахла не то в каком-то подвале, не то на чердаке, куда добрые люди принесли его, полуживого, на руках.

Меир обычно рассказывал о своих злоключениях Розе, когда провожал ее из школы. А началось все это с того, что как-то вечером она подошла к нему и просто сказала: «Может, проводишь меня домой, улочка наша темная, хоть глаз коли…» Они шли мимо обшарпанных домов, вглядываясь в морозную темень; сквозь щели в ставнях пробивались полоски скудного света. Время от времени с дворов доносился унылый лай собак, за оградами звякавших ржавыми цепями.

— Интересно, —  удивлялся Меир, —  я о своем прошлом никогда никому не рассказывал. А тебе рассказываю.

— И хорошо… Моя мама говорит, что нельзя держать свою боль взаперти.

Роза змедлила шаг и тихо промолвила:

— Отныне ты будешь провожать меня каждый вечер.

Меир и впрямь провожал ее каждый вечер. У высокого частокола, окружавшего дом Хаима Жондры, они останавливались и до одури принимались целоваться и со стороны казалось, что влюбленные губами примерзли друг к дружке, как к железу. Так в конце слякотной, полуголодной послевоенной зимы вспыхнула их любовь —  тихая, застенчивая, как сам Меир, и игриво-пламенная, как сама рыжеволосая Роза.

В ту пору Меир проживал у аптекарши Лизы, которая по дешевке сдавала ему комнату, не то чтобы комнату —  темный угол, отделенный от нее двумя фанерными перегородками. По ночам, возвращаясь от Розы, Меир испытывал ни с чем не сравнимое чувство, похожее на наслаждение, —  чудилось, что у него выравнивается спина и что из горба, бросавшегося всем в глаза, начинают прорастать крылья. Роза уверяла, что они и вправду прорастают, и сожалела, что не ведает, как сделать чтобы такие крылья прорезались и у нее. Если Бог действительно совершит такое великое чудо, то и она с Меиром тогда воспарит к звездам.

Услышав сквозь сон, как Меир топчется в темноте на пороге, Лиза вставала и, тыкая ключом в замочную скважину, вытаскивала засов, распахивала дверь, впускала полуночника и, щедро осыпая гуляку-квартиранта упреками, ворчливо принималась клясть свою судьбу. Сонная, в фуфайке, накинутой на выцветшую ночную рубаху, подпоя-санную узкой тесемкой, она еще минуту-другую переминалась с ноги на ногу, не убирая рук с засова и не переставая тереть о воротник фуфайки усеянную бородавками щеку.

Лиза, тайком, из-под полы, приторговывавшая такими дефицитными товарами, как лимонная кислота и синька, не раз рассказывала Меиру, что до того, как «пришли советы», у них была собственная аптека. «Та же самая… на Сталинградской, которая раньше была Александровской», шептала она ему на ухо, хотя дома не было ни одной живой души кроме кошки. Рассказывала хозяйка и о том, что однажды летней ночью к ним нагрянули энкаведисты и увели с собой всю семью: отца с матерью, двух сестричек-малюток. Самой Лизе повезло —  в ту злополучную ночь она ночевала у подруги, и поэтому ее не тронули. Забыли, что ли, что и она принадлежит к этому семейству. Позже Лиза узнала, что всю ее родню вместе с тысячами других невинных людей вывезли в глубь России. Почему? Куда? На какой срок?

Добрые люди дали ей хороший совет —  все забыть! Забыть, кто она такая. Легко сказать —  забыть… Как можно вычеркнуть из памяти войну, лагерь. Лиза постаралась забыть многое, но страх следовал за ней по пятам, страх был ее тенью, он все время напоминал ей, кто она такая и откуда ведет свой род, напоминал, что ее могут, не дай Бог, вычислить и арестовать…

Меир был ее ровесником. Может, чуточку старше. Но он всегда смотрел на свою хозяйку, как на солидную даму —  порой великодушную, порой сварливую. Лиза могла поутру, когда квартирант собирался на работу, вдруг кинуться к нему и сунуть в карман какой-нибудь сверточек с котлетой и двумя ломтиками ржаного хлеба, выгладить пару его рубашек —  стирал их и развешивал во дворе он сам. Но чистюля Лиза, у которой в комнате все сверкало, могла на него наброситься и выругать всердцах: «Все у тебя понабросано, перевернуто… Тут тебе, миленький, не слесарня!».

Меир никогда не бросал на аптекаршу похотливых взглядов. Может, из-за своей болезненной застенчивости и скромности, может, из-за врожденной замкнутости, а, может, оттого, что Лиза своими странными одеяниями полностью ухитрялась скрыть свои женские прелести и, точно неутомимый шелкопряд пряжей, заткать себя с ног до головы.

Однако Богу было угодно послать застенчивому Меиру неожиданное испытание. Меир проснулся ночью от изжоги —  видно, переел перед сном копченой салаки. Изжогой он мучился нередко и потому на всякий случай, отправляясь спать, ставил на ночной столик графинчик с водой. В ту ночь он как назло забыл его поставить и вынужден был среди ночи встать с теплой постели. Тихонечко, чтобы хозяйка не услышала, он двинулся на кухню, хватаясь в темноте за стены и нащупывая босыми ногами путь.

Меир нажал на клямку, и дверь легко и без скрипа открылась. Тоненький лучик света заструился по его заспанному лицу. Он просунул голову на кухню, как бы желая удостовериться, что не ошибся, и замер —  перед ним, упершись ногами в большущий таз, стояла голая Лиза, дебелая, с крепкими и круглыми бедрами. Убогий свет керосиновой лампы падал на ее упитанное тело. Она зачерпывала кастрюлькой воду из того ведра, к которому Меир и направлялся, и поливала водой грудь, локти, бедра.

Меир неслышно отступил в темноту.

С той памятной ночи —  стоило ему только кружкой зачерпнуть из ведра воду —  перед его глазами возникала обнаженная Лиза…

То, что он испытал тогда на кухне, не шло ни в какое сравнение с тем, что было раньше, когда впервые у калитки Хаима Жондры он поцеловал Розу. Тогда, захмелев, он почувствовал, что вдруг что-то зашевелилось в его горбу. Каждый вечер перед тем, как отойти ко сну, Меир в маленьком, служившем для бритья зеркале принимался разглядывать свою спину. Но так как в крохотном квадратике почти ничего не было видно, он купил другое зеркало и тут же повесил его на стену. Крутя шеей то направо, то налево, Меир изо всех сил старался дотянуться до бугорка на спине, который каждой ночью становился все больше и больше, как живот у беременной женщины.

Рост горба нисколько Меира не тревожил —  так уж, видно, было написано у него на роду. Больше, меньше —  какая, собственно, разница. Недаром покойная мама говорила: оттого, что беды умаляются, причиненная ими боль не утихает и не перестает точить сердце. Тем не менее, кто-то Меиру сказал, что все это вовсе не случайность, что горб, мол, увеличивается неспроста. Он чувствовал, что к этому росту причастны и первый поцелуй Розы, и запах рыжих волос, и прикосновение ее губ к его небритой щеке, —  и терпеливо носил свой горб, как увесистый камень, уверовав, что эта ноша суждена ему самой любовью.

Через неполный месяц после того, как Меир губами коснулся Розы, он почувствовал сквозь сон, у него чешется спина. Не в силах продрать глаза, он стал остервенело тереться спиной о постель, пытаясь избавиться от этой проклятой чесотки. Не такая ли чесотка мучила его в гетто, когда он, побитый, больной, весь во вшах, ворочался на лежанке в той дыре, куда его, избитого, поместили… И вдруг из глубин его памяти донеслось: «Тужись, родненькая!.. Сильнее… Тужись!», и на несколько мгновений из небытия всплыло удивленное лицо женщины, у которой под крышей того же убежища начались роды.

У Меира невыносимо, как в войну, в гетто, зачесалось между лопатками, и, сунув руку под рубаху, он положил на заклятый бугорок ладонь, но горб весь гормя горел, а кожа на нем была натянута, как на барабане. Бывало, то место чесалось и раньше, но не так люто. Бедняга даже прибег к новому способу унять чесотку —  подушечками пальцев без устали стал тереть спину. Увы, и новый способ не помог —  поднялся жар, словно что-то нарывало и тикало между лопатками.

Терпение у Меира наконец иссякло; он ногтями впился в спину и принялся до боли раздирать ее —  даже пот его прошиб. Передохнув малость, он снял рубашку и давай сдирать с себя кожу. Боль усилилась, разлилась по позвоночнику, и вдруг его словно кто-то по плечу бритвой полоснул…

У Профиса закружилась голова. Непреходящая боль пронзила тело, и откуда ни возьмись появилось ощущение, что он погружается в липкий омут. Не так ли с ним было, когда полицейский саданул его прикладом…

Меир снова окунулся в прошлое —  от темноты отделились какие-то бледные, измученные лица… опять послышался чей-то взолнованный голос: «Тужись, родненькая… еще немножечко… ты вот-вот мамой станешь…» Молоденькая роженица лежала рядом с ним; ее мокрые во-лосы, словно паутина, прилипали ко лбу, к щекам, лезли в рот; искусанными, окровавленными губами она ловила воздух, пропахший испражнениями… Только сейчас Меир узнал ее —  это рядом с ней он валялся на гнилых досках в той же смрадной комнатенке в гетто, в которой над больными колдовал доктор Карасик и которую почему-то высокопарно называли «лазаретом». Туда, в этот «лазарет» отовсюду свозили тяжелобольных. У большинства из них уже не было ни родных, ни близких… Меир туда попал после того, как его избил полицейский, а роженицу, видно, привезли в те дни, когда он был без сознания. Ее предродовые стоны тогда вернули его к жизни. Благополучно разрешившись от бремени и став настоящей еврейской мамой, его «сопалатница» скончалась на день раньше, чем ее ребенок…

Первые солнечные блики разбудили Меира и перенесли из «лазарета» в тесную квартирку Лизы. Он лежал на кровати, рыская вокруг взглядом и не зная, на каком предмете остановиться. Но вдруг зрачки расширились, и Профис с ужасом увидел брошенную на пол свою белую рубашку, на которой багровели крупные капли крови. Растерянно заморгав, Меир почувствовал, как дрожь прошла по всему телу, застучало в висках, а рука, как пойманная рыба, вдруг бессильно упала на плечо. Но его растерянность еще более усугубилась, когда он поймал себя на том, что ночью произошло что-то невероятное —  ночью у него прорезались два мягких, как бархат, белых крыла. Меир стоял спиной к зеркалу и осматривал негаданную награду. Он ворочал шеей, ни на минуту не отрывая глаз от своего отражения и не веря в то, что случилось. Он ущипнул себя за крыло, и —  о, Боже! —  между пальцев застряло перышко…

Неужели то, что нашептала ему Роза на ухо, не сон, а явь? «Мой тихий ангел…» Неужели все ее пророчества сбылись? Он обнимет Розу, и они полетят к звездам… При мысли о звездах Меир вдруг по-дурацки, как на зарядке, замахал руками, и засмеялся: «Эх, ты, оболтус! Крылья только прорезались, а уже летать рвешься… Та еще ты птица!».

Меира так и подмывало накинуть на себя пальто и побежать к Розе: кто как не она должна первой увидеть его крылья? Нет, не его, это их общие крылья. Хотя они и выросли у него на спине, но без Розы они ни на что негодны, просто два ненужных опахала. Уже на пороге Меир вспомнил, что Роза вчера отправилась в Кишинев, куда ее послали на какие-то курсы и что вернется она только через неделю. Откровенно говоря, может, это и к лучшему. В ее отсутствие он немножко привыкнет к своей крылатости, срастется с крыльями да и они приладятся к нему навсегда.

Меньше недели хватило для того, чтобы простой слесарь Меир Профис научился летать, как опытный ангел. Он решил не складывать своих крыл, особенно в те ночи, когда человеческие души, сталкиваются в поединке и на божественных полях, как дети в орла и решку, играют в жизнь и смерть. Недолго думая, Меир покинул свой угол и, подобно дикому зверю или вору, или заблудшему ангелу пустился закоулками к горе, которая возвышалась в долине и была сплошь усеяна нежными цветами —  незабудками.

Эту гору люди называли «Забудь-горой». Про «Забудь-гору» старожилы-иноверцы рассказывали сказку, в которой говорилось о гайдуке, добродушном разбойнике, грабившем богатых и делившимся награбленным с бедняками. Стражники постоянно охотились за ним, а гайдук все время удирал от них. Но в один осенний день стражники схватили его и убили как раз на том месте в долине, где чернела «Забудь-гора». Рассказывали, что его возлюбленная, писаная красавица, после казни пришла на то место и плакала до тех пор, пока вместе со слезами не выплакала душу. С тех пор, как говорилось в сказке, гору и запрудили незабудки. Там, на «Забудь-горе» Меир и учился летать. Надо было сперва прыгнуть с горы, потом раскрыть крылья и, набрав в легкие воздух, взмыть в небо, к звездам. Так поступают птицы со своими птенцами, когда те подрастают, и наступает пора покинуть гнездо… Все как будто просто – раскрыть крылья, взмыть. На самом же деле все обстояло сложней… Но если уж Господь Бог дарует человеку крылья, то Он его и умом не обделяет —  подсказывает, что с этими крыльями надо делать. Бог надоумил Меира —  это не Он окрылил его, а любовь к Розе, она, эта любовь, дала ему силы для того, чтобы оторваться от земли и воспарить.

После своих летных упражнений измученный, счастливый Меир под утро возвращался домой, и все оставшиеся дни недели не выходил на работу, не вылезал из своего угла, валялся в постели, как простой бескрылый слесарь. Через неделю Роза вернулась из Кишинева и сразу приступила к работе. В тот же день вечером у «Дойны» уже крутился Профис, поджидавший возлюбленную. Роза увидела его издали, словно заранее знала, что он сюда придет. Пунцовая от радости, с зеленой шелковой лентой в волосах, она подбежала к нему и обдала пряным запахом, который источала ее одежда; пряностями веяло и от ее бровей и ресниц, казалось, чем-то душистым пахли даже росинки пота на ее верхней, вздернутой губе. Появление Розы ободрило его, в ее присутствии Меир посвежел и приосанился, вдруг почувствовав, как на его крыльях распушились перья.

Меир протянул к ней руки, она бросилась к нему и на минутку прижалась —  парню и девушке в те годы не подобало прилюдно выказывать свои чувства. В городе и без того на каждом углу судачили о том, что дочка Жондры крутит любовь с несчастным горбуном–квартирантом аптекарши Лизы. Люди с нетерпением ждали, чем вся эта их любовь кончится.

— Ты по мне скучал? —  простодушно спросила Роза.

Ей хотелось еще о чем-то спросить Меира, но его измученное серое лицо, мятое пальто с поднятым воротником заставило ее умолкнуть.

— Ты, Меир, здоров? —  выдавила она.

Меир ответил не сразу.

— Пошли, я тебе что-то покажу, —  тронул он ее за рукав.

— У тебя сегодня такой странный вид… Стряслось что-нибудь?

— Не пугайся, —  промолвил он не своим голосом. —  Потерпи чуточку и все поймешь.

— Что пойму? —  удивилась Роза.

Таким она его еще не видела. Этот его странный вид, эта суетливость… Куда же он тащит ее?

— Меир, дорогой, не суетись, пожалуйста… И руки мне так не жми —  больно.

Смеркалось. Меир все же настоял на своем и повел ее по проторенной им стежке, через узенькие проулочки, мимо домишек, которые как бы соревновались друг с другом в бедности, мимо хат, крытых камышом или соломой, к «Забудь-горе». На подступах к долине потянуло сыростью; от городской меховой фабрики несло резким запахом аммиака, там и сям в окнах зажглись убогие огоньки керосиновых ламп.

Роза шла за ним, ни о чем больше его не спрашивая. От быстрой ходьбы у нее замирало сердце. Угнетала ее и неизвестность —  что же вдруг стряслось с уступчивым, смирным Меиром? Его словно подменили. Разве это тот Меир, который ей нравится?..

— Меир? Зачем ты ведешь меня к долине? Ведь уже темнеет…

— Мы идем к «Забудь-горе». Там ты все поймешь.

Ее вдруг испугала его отчужденность, отрывистость речи и странный блеск в глазах. Куда девалась его привычная ласковость, от которой сладко замирало сердце?..

Они быстро взбирались на гору —  Меир шагал впереди, она —  сзади. Он упорно тащил ее за руку наверх. Ветер, трепавший ее волосы, вдруг подхватил развязавшуюся ленту и, как пушинку, унес куда-то в кусты.

— Больше не могу, —  взмолилась Роза. —  Пожалей меня… Куда ты меня тащишь?

Меир молчал. Тяжело дыша, он настойчиво поднимался все выше и выше. На вершине он остановился. От усталости Роза просто валилась с ног. Ей хотелось упасть и зарыть лицо в голубизну незабудок, спрятать свой страх, но она, дочь самолюбивого Жондры, изо всех сил старалась держаться и не сдаваться.

Холодно и призрачно светила луна, которая, как театральными софитами, озаряла две одинокие фигуры. Лицо Меира с прорезями впавших глаз напоминало белую маску. С какой-то таинственной медлительностью он принялся расстегивать пуговицы своего пальто, впиваясь взглядом в Розу. Белесый лунный свет дрожащими тенями ложился на ее брови и уголки рта.

Роза, не отворачиваясь от своего спутника, ловила на себе его пронзительный взгляд, который будил в ней какие-то смутные, будоражащие ум опасения. Кто он, этот холодный, чужой человек? Нет, нет, это не Меир.

Где-то она, дочь Жондры, слышала, что с теми, кого любишь, нельзя ни на миг разлучаться. Разлука — это кара… Почему он на нее так смотрит? Что он задумал? Неужто что-то злое?

У Розы подкашивались ноги.

— Я прошу тебя, —  пролепетала она сухими губами, —  не надо… нет. —  И протянула к нему руки. Но ее объятья уже не влекли его, как прежде. За спиной Меира что-то сверкнуло. Это сверканье заливало все вокруг, застя лунный свет.

Роза почувствовала, как он своими крепкими руками внезапно подхватил ее, приподнял над землей и понес, и ей стало легко-легко, словно она действительно парила в небе. Страх, обуявший ее недавно, исчез, и вместе с ним улетучились и все мучившие душу сомнения. Роза задышала свободно и жадно, не в силах насытиться чистым и свежим воздухом ночи. Волосы ее плескались в ночной прохладе, словно она их окунала в воду резвого горного ручья. То ли ей мнилось, то ли она на самом деле слышала чей-то страстный шепот. Роза не понимала слов, но ей хотелось, чтобы они звучали и звучали, не обрываясь, как колыбельная, которая не теряет своего очарования и после того, когда смыкаются веки. Ночная мелодия, которую она слышала и которая ее всю до донышка заполняла, была из тех, что из поколения в поколение передается, как мечта, и длится до тех пор, пока, растаяв, не сольется с песней рассвета.

Открыв глаза и раскинув руки, Роза лежала на траве, осыпанная голубыми незабудками, и, еще до конца не очнувшись ото сна, следила за тем, как отступает ночь и занимается новая заря. Меир стоял на коленях возле своей подруги и шептал: «Здравствуй, моя любимая!» Шептал и улыбался, как нашаливший мальчишка. Стыдясь его взгляда и с ознобом вспоминая все, что между ними было, Роза поспешно принялась застегивать блузку, собирать на затылке волосы, совершенно забыв, что ленту унес ветер.

— Почему ты сделал то, что сделал? Почему?

Голос ее дрожал, и спасительные слезы наворачивались на глаза.

— Ты же сама этого хотела, —  ответил он.

— Дурень!.. Тебе уже пора спуститься с небес на землю!

— Но там, на небесах, лучше, —  произнес он и пробуравил пальцем воздух. Детская улыбка все еще играла в уголках его рта.

Роза встала, поправила смятое платьице, оглянулась и отыскала в траве свои ботинки.

Ее вопросы поразили Меира. Он слушал и просто не узнавал свою возлюбленную. Ведь она сама протянула руки, когда он расправил крылья, обняла и, закрыв глаза, зашептала слова, которые Меир никогда в жизни не слышал даже от матери. Он взмыл с ней высоко-высоко, неся ее на руках, как редкостный дар небес, о котором могут мечтать только ангелы.

— И тебе не стыдно… не стыдно? —  разрыдалась Роза.

Солнце трепетало в ее волосах, его золотистые волокна скользили по лицу и стекали на плечи. Меир не мог оторвать от нее глаз. Он все еще продолжал стоять перед ней на коленях и вполголоса ее утешал:

— Ну чего ты плачешь, милая? Ты же во мне увидела то, чего другие никогда не замечали… Мои крылья… Твоя любовь окрылила меня.

— Нет, нет! Ты совсем сошел с ума! Я ничего не видела! Ничего!

— Но крылья… Они же перед твоими глазами! —  Меир безропотно повернулся к ней спиной. —  Ты, что —  не видишь?

В ответ раздались рыдания. Роза бросилась с горы вниз, но вдруг остановилась и не своим голосом выкрикнула:

— Сгинь с моих глаз! Видеть тебя не хочу… Квазимодо!..

Меир застыл на месте и почувствовал, как крылья тянут его к земле, как каждое перышко наливается свинцом. «Квазимодо!» — гремело в ушах. Из глубин памяти всплыли школа, уроки литературы, несчастный горбун в соборе… красавица-цыганка… Квазимодо… И это Роза о нем… Меир зажал руками уши и упал головой в траву…

Домой он приплелся заполночь. Весь день, оскорбленный и униженный, с переломанными крыльями, Меир провалялся среди незабудок на вершине горы; весь день ему было нестерпимо больно, душили слезы оттого, что его не поняли и оскорбили. Почему Роза его так унизила? И внезапно Меира осенило —  может, кто-то вскружил ей в Кишиневе голову. Может, кто-то на курсах надругался над ней… он всю эту столичную шушеру хорошо знает. Значит, нечего распускать нюни, надо немедленно бежать к Розе и попытаться ее спасти. Он всё ей простит. Всё.

И Меир, охваченный недобрым предчувствием, уже собирался спуститься с горы, расправить крылья… Но крылья, намокшие от росы и потерявшие силу от обуревавшего его отчаяния, не слушались, цеплялись краями за густую траву —  казалось, зелень сплошь опуталa его и взялa в плен.

Упавший духом Меир тщился справиться со своей подавленностью и бессилием, но напрасно. Оказавшись как бы в западне, он снова горько и безысходно заплакал. Бессвязные, нестройные мысли, роившиеся в голове, подрывали волю и облепляли его, как паук своей клейкой паутиной муху. Желанное избавление принес только сон, разлучивший его на время с действительностью и вернувший его в детство, в те далекие дни, когда он, парализованный, был прикован к кровати. Он ждал той минуты, когда мама после изнурительной работы ляжет рядом с ним. Вернее не ляжет, а, упершись плечом в стенку, сядет и вытянет на краешке кровати натруженные ноги. Маленький Меирка клал свою голову на ее мягкий живот, зажмуривался, а она запускала руку в его кудри и ласково начинала ерошить их своими неуемными пальцами. Ерошит, бывало, и приговаривает: «У твоего отца была такая же чуприна…» Меир своего отца никогда не видел, но представлял себе его по маминым рассказам и описаниям —  высокий, красивый брюнет. Отец уехал в далекую Аргентину и на прощание обещал своей Ривке, что обязательно приедет за ними. Меирка частенько слышал, как соседки шушукаются и называют маму «агуна»—     живой вдовой. Он не понимал, что они имеют ввиду, но знал, что мама за это прозвище обижалась —  сидела рядом с ним, ерошила его волосы и, понизив голос, утешала: «Не верь… это неправда… Что бы ни случилось, твой отец приедет и заберет нас с тобой…» Утешала и засыпала… А Меирка или, как его мама называла, «золотко мое», слушал ее и думал: «Почему же он медлит и не приезжает сразу?» Но спросить об этом вслух не отваживался. Может, он маму разок и спросил, но ответа не дождался.

Из-под распахнутого, бахромчатого халата виднелись белые ноги мамы, и Меирка, прислушиваясь к ее дыханию и сам едва дыша, льнул к ним и, как слепой щенок лапками, шарил ладошкой по ее округлому колену. Иногда Меирке в голову приходила крамольная мысль —  зачем ему папа, если у него есть мама…

В тот злополучный день, когда Роза обидно обозвала Меира, его хозяйка бодрствовала до петухов —  ждала припозднившегося квартиранта. Услышав шаги за дверью, она быстро, без всяких тыканий ключом в замочную скважину, открыла и впустила его внутрь. Профис с трудом просунулся в дверь, словно толкал перед собой платяной шкаф, но тут же на пороге остановился. Грязное, смятое пальто волочилось за ним следом.

Что случилось, Меир? —  выпалила перепуганная Лиза. —  На вас лица нет.

— Я не Меир… Я этот… как его?.. Квазимодо.

— Да вы, Меир, перебрали, наверно.

Она приблизилась к нему, принюхалась.

— Да… перебрал… Вся брага у меня вот тут… в этом бурдюке, —  и он ткнул пальцем в горб.

Лиза содрогнулась от этих слов. Ее как будто огнем обожгло, и то, что ее давно мучило, вдруг вырвалось наружу…

— Меир, дорогой…— запинаясь от волнения, начала хозяйка. —  Что вы на себя наговариваете?.. Я давно хотела вам сказать, что у вас ничего не получится… Не пара она вам… Не пара… Она недостойна даже перышка с ваших крыльев.

— Крылья? —  выкрикнул Меир. —  Где ты видишь крылья?! Это горб. Понимаешь, горб… такой же, как у этого урода Квазимодо…

— Я не понимаю, о ком ты говоришь… Я только чувствую – крепко тебя она обидела…

Яблочко от яблони недалеко падает. Как может порода Жондры разглядеть в тебе ангела? Светлую душу с белоснежными крыльями?

— Перестань пороть чушь, —  отрубил Меир. —  Тоже мне аристократка —  дочь аптекаря! – зарокотал Меир.

Лицо у Профиса горело, словно его подпалили искры, летевшие из глаз Лизы. Пусть она лучше помалкивает. Иначе… иначе он набросится на нее, как огонь на сухой хворост, и от этой аптекарши и следа не останется.

— Ты лучше посмотри на себя, на свою кислую рожу, похожую на синьку, которой ты незаконно приторговываешь.

Лиза протянула к нему руки. Она не слышала его оскорблений, соглашалась с каждым его словом и утвердительно кивала головой, и ее жесты как бы подхлестывали его: говори, дорогой, говори, излей то, что у тебя наболело…

Меир двинулся к ней, желая не то оттолкнуть ее от себя, не то привлечь. Но вдруг он вспылил пуще прежнего, ударил ее по лицу и осыпал ругательствами:

— Что ты, жалкая аптекарша, понимаешь в любви? Ты же и свою душу расфасовала по пачкам, как лимонную кислоту… Старая дева —  вот кто ты такая…

И, двигаясь по тесной комнатенке, словно в диковинном танце, они вдруг застыли на месте —  Лиза уперлась ногами в свой диван, неожиданно и странно изменившийся Меир утихомирился, и в неестественно-мертвой тишине раздался голос:

— Ангел мой… ангел…

— Ангел? —  криво усмехнулся Меир.

Он повалил Лизу на диван и накрыл ее. Она не сопротивлялась, зажмурилась, обхватила руками его крылья… Ее стоны отзывались в его воспаленном мозгу и вызывали смутные, давно поблекшие видения —  округлые колени мамы… искусанные губы роженицы в гетто… золотистые пряди Розы… обморочные глаза Лизы…

Меир снова парил в вышине… каждым перышком своих крыльев он ощущал дуновение ветра, крылья стали частью его существа, как и другие его члены, и как, не задумываясь, научаются ходить и ставить ноги, точно так не задумывался он над тем, что должен делать со своими крыльями, для того чтобы парить в небесах. Время от времени Меир бросал взгляд то на правое, то на левое крыло, упиваясь полетом и брызжущей из его сердца радостью. До сближения с Poзой ему приходилось летать только по ночам, потому что свое паренье он должен был прятать от людей. Надо же – сам Господь Бог одарил его умением летать, а он вынужден скрывать свой дар от посторонних. Сейчас, когда Меир мог летать не только под звездами, но и к звездам, взмывать в поднебесье, он наконец ощутил разницу между ночью и днем. Ночь привлекала и подкупала его своей таинственностью, своей удивительной музыкой, струившейся снизу вверх, словно она отделилась от дремотных недр земли и устремилась к небесным светилам. Может, поэтому он прислушивался к каждому доносившемуся шороху, который наполнял собой тьму необыкновенным смыслом. Порой Меиру казалось, что вокруг него парит множество ночных птиц; он, правда, не сподобился их видеть, но то, что он —  один из них, из их стаи, в этом ничуть не сомневался, он даже чувствовал на себе прикосновения пернатых, которые стремились то погладить его, то задеть клювом, то подстегнуть крылом… Тяга к звездам держала их, отверженных, в вышине и не давала упасть на землю. Лучи играли с ними, как с куклами, и он, Меир, втягивался в эту игру, смешивался с ними, взмывая все выше и выше и отталкиваясь крыльями от мрака. Так бывало каждой ночью, пока не рассветало, и на небосклоне не гасли звезды. И только когда зарождался новый день, тогда и прекращался этот их дурманящий голову танец. Стая в мгновенье ока рассыпалась, исчезала, словно растворялась в переливах света. При свете же дня и на земле, и под землей в силу вступали другие законы притяжения; вокруг звучала иная музыка —  хор чистых детских голосов. Звуки падали сверху, как серебряные капли дождя. Не потому ли Меир так любил эти короткие певучие мгновения между ночью и днем, между сегодня и завтра. Но эти просветления длились недолго —  их обволакивало тучами, которые напоминали силуэты его близких и знакомых. Мысли о них мешали Меиру летать, ранили его, и он, теряя власть над своими крыльями, начинал падать в зияющую внизу бездну, которая его неудержимо влекла, словно он был не из плоти и крови, а из железа. Дивные звуки рассвета сливались воедино и, чем ближе чернела бездна, тем больше они утончались, превращаясь в один звук. В последнее мгновение, когда он уже оказывался на самом дне, у него лопались перепонки, и что-то с ужасным грохотом взрывалось в мозгу…

Меир проснулся в крохотной комнатушке с побеленными стенами и низким потолком. В единственное узенькое оконце с решеткой едва просачивалась полоска света. На стене, напротив койки, на которой лежал Меир Профис, почти под потолком висел портрет Сталина, вмурованный навеки в сруб.

«Где я?», пронзило его. Он попытался подняться, но его руки и ноги не повиновались ему, казалось, он еще продолжал лететь с голубых высот в разверзшуюся черную пропасть. Единственное, что пленник мог себе позволить, так это только поворачивать и чуть-чуть приподнимать голову. Ошеломленный тем, что он связан по рукам и по ногам какой-то тканью, Меир рухнул на койку. Он был уже готов возмутиться, позвать на помощь, но Господь Бог, видно, не одобрил его готовности, и бедняга даже не пискнул. Возле него вдруг вырос какой-то поджарый мужчина с бойкими, въедливыми глазками, всклокоченными патлами и бородкой клинышком.

— Кто вы такой? —  осведомился Меир.

— Я ваш сосед… Все зовут меня Ильей – Ильей-пророком. А вы кто? Я понимаю, что вы поступили сюда совсем недавно.

— Куда поступил? —  недоуменно спросил Меир.

— Вы что —  не знаете?.. —  Илья-пророк усмехнулся и присел на край кровати. —  В самом деле —  как вы можете знать, если вы еще совсем зелененький. Как же вы изволите себя называть?

— Меня зовут Меир. Меир Профис.

— Вот как! Простое человеческое имя. Что вы делали там? —  Илья-пророк повернул голову к зарешеченному оконцу.

— Что я там делал? —  залепетал Меир. —  Работал слесарем… Потом начал летать.

— Вот видите, —  обрадованно сказал Илья-пророк. —  Летаете, стало быть… вы птица?

— Нет. Я не птица…

Меир на миг смешался. Должен ли он этому типу сказать, кто он такой? Этот Илья-пророк, конечно, поднимет его на смех.

— Я ангел… Ангел.

Его сосед даже глазом не моргнул, словно он всю свою жизнь водился с ангелами:

— Ну да… Как это мне сразу в голову не пришло. Ангел, —  не скрывал он своей радости и с распростертыми объятьями бросился к новичку. —  Добро пожаловать, дорогой товарищ Меир-Ангел. Я и все мои товарищи просто счастливы видеть среди нас…

— Товарищи? Какие товарищи? И что значит «среди нас»?

— О! Вы попали в замечательную компанию. Тут все до единого интеллигентные люди. Один из них —  всемирно известный поэт, другой —  прославленный архитектор, третий —  светило экономики… —  Илья-пророк метнул взгляд на вмурованного в стену Сталина. — Наш экономист этого грузина люто ненавидит… Короче говоря, у вас будет вполне достаточно времени, чтобы познакомиться с каждым «отдхающим» в нашем санатории персонально…

— Значит, я попал в санаторий?

— Конечно! Вы в санатории самого высшего класса. В райском уголке! Кстати, у нас, не про вас да будет сказано, имеются и свои ангелы. Они с нас ни днем, ни ночью не спускают глаз —  следуют повсюду по пятам. Вы получите возможность убедиться в их привязанности и к вам.

При этих словах Меира обожгла мысль, что он связан.

—     Товарищ Илья-пророк! Может, вы поможете мне и освободите от этих пут?

Но сосед его уже не слышал —  его острые уши еще больше заострились, тонкая шея вытянулась, бородка повернулась к двери: Илья-пророк почесал мизинцем кадык и бросил:

— Вы уж, товарищ Меир-Ангел, извините меня, но тутошние ангелы страх как не любят, когда их подопечные в свободное время слоняются без дела.

И он скрылся так же незаметно, как и появился.

— Что же вы убегаете? Товарищ Илья!.. —  Меир еле сдерживался, чтобы не заплакать.

Но тут послышались тяжелые шаги. Не желая упустить еще одной возможности освободиться, Меир во всю глотку заорал: «Пожалуйста, помогите!.. Эй, кто-нибудь!.. Товарищи!».

В камеру ввалились два широкоплечих амбала в длинных, белых халатах, из-под которых торчали черные блестящие сапоги.

— Ты чего раскричался, птенчик? —  пробасил один из них. —  Еще не успокоился?

Профис сглотнул обиду. За какие грехи его связали, как теленка перед отправкой на бойню?

Стараясь не повышать голос, он выдавил:

— Прошу вас, товарищи… Развяжите меня!.. Я буду вести себя хорошо…

—  Он обещает быть хорошим мальчиком, —  сказал тот, кого звали Никифором.

—  Они все тут обещают быть хорошими мальчиками, —  отозвался его напарник с красным носом и водянистыми зенками.

—  Может, поверим ему, Степан, —  ухмыльнулся Никифор.

— Поверьте, прошу вас… пожалуйста, —  тут Меир прослезился. —  Я действительно буду хорошим и послушным мальчиком…

Никифор и Степан, как сговорившись, дружно наклонились над ним и вместе прогудели:

— Только при одном условии: дневную норму сахара и масла ты отдаешь нам!

—  Да, да… Согласен, —  выпалил Меир, не отдавая себе отчета в том, чего они от него требуют. Оба молодца схватили его за бока и перевернули на живот. Через мгновение Профис почувствовал, что его руки и ноги свободны, а легкие, зажатые ребрами, снова обретают способность жадно и беспрепятственно дышать.

— Ты свободен, птенчик, —  пробасил Степан.

—  Но смотри —  не пытайся вылететь из клетки, —  добавил Никифор, и оба, заржав, заперли дверь.

Меир вскочил, но тут же опустился на край железной койки и оглядел самого себя. На нем была пара белья —  полотняные штаны, рубашка с длинными рукавами, которые чуть ли не касались пола и забавляли его своей непомерной шириной. Меир размахивал ими в воздухе —  сперва медленно, потом все быстрей и быстрей. Рукава что-то ему напоминали, и Меир, убыстряя взмахи, поднял с койки свой тощий зад и пустился в пляс вокруг шкафчика, мурлыкая под нос «бири-бири-бом… бири-бири-бом… мои крылья… мои белоснежные крылья…». Так он приплясывал до тех пор, пока не запутался в рукавах и не упал наземь. Падение, видимо, высекло в его ушибленной голове мысль о том, что виной его неподвижности были «крылья» —  это они не давали ему сдвинуться с места. Подумал он и о том, что если он не будет «хорошим мальчиком», эти два типа снова его нагухо «запакуют». И страх, охвативший Меира, снова приковал его к койке, вынудил лечь и уставиться на вмурованного в стену Сталина. Меир пытался вспомнить, как он здесь очутился, но из прошлого ничего не мог выудить, словно чья-то злая и жестокая рука стерла все лица, события, имена…

— Мама, —  это было единственное слово, которое сорвалось с его уст. Но и оно тут же как пустой звук растаяло в воздухе.

От долгого разглядывания Сталина Меиру вдруг померещилось, что тот шевелит усами и подает ему какой-то знак. Усталый и опустошенный, Профис уснул.

Санаторий помещался в бывшем монастыре, окруженном высокой каменной стеной. Попасть туда можно было только через единственные железные ворота, которые днем и ночью стерег охранник в белом —  поверх военного мундира —  халате. Вся территория этого заведения вдоль и поперек была обсажена фруктовыми деревьями. Там и сям пестрели цветочные клумбы. Узкие прогулочные тропки в траве, посыпанные кирпичной окрошкой, были рассчитаны как бы на то, чтобы по ним гуляли в одиночку, и вели к клумбам и деревянным побеленным домикам, где обитатели санатория коротали время —  кто играл в шахматы и домино, кто читал книжку. Книги выдавались в санаторной библиотеке, которая находилась в главном корпусе – это были в основном произведения корифеев марксизма-ленинизма и сталинизма, а также брошюры на темы, как выращивать кроликов. В главном корпусе размещались процедурные кабинеты и кухня. Там же хозяйничало начальство. Поодаль от главного корпуса стоял двухэтажный дом, в одном флигеле которого жили «отдыхающие», а в другом обретался обслуживающий персонал —  так называемые ангелы-хранители. Раньше, до прихода большевиков, тут в крохотных кельях, молясь, доживали свой век монахи; некоторых из них можно было еще встретить —  они помогали поварам на кухне, выполняя всю черную работу. О монахах и о соседях Меир узнал от Ильи-пророка, общительного, словоохотливого еврея. Илья-пророк знал тут каждый закоулок и все подробности санаторного быта. Друзья часто прогуливались вместе по двору, одетые, как и все «отдыхающие», в долгополые, темно-синие халаты из грубой фланели, которые не застегивались из-за того, что на них не было ни одной пуговицы. Обуты все были в одинаковые шлепанцы на толстой резиновой подошве. Так как прогулочная стежка была слишком узкой даже для оголодавших, исхудалых Меира и его словоохотливого соседа, то Илья-пророк всегда шествовал впереди. Он все время вертел при разговоре головой и пританцовывал. Тут, в санатории, никто о своем прошлом никому не рассказывал. Не потому, что его скрывали от других, а потому, что «отдыхающие» о нем совершенно забыли. Их и лечили-то ради того, чтобы избавить от каких бы то ни было —  горестных или радостных —  воспоминаний.

—  Видите этих субчиков, —  гундосил Илья-пророк. —  Все они на одно лицо, но каждый строит из себя гения, и каждый клянется, что своей гениальностью перевернет весь мир. Потому нас и держат тут с единственной целью —  сделать похожими на тех, кто по ту сторону стены.

Он воровато оглянулся и зачастил:

— Вы знаете, почему я здесь? Потому, что им там не нужен избавитель. Потому, что они не желают друг с другом примириться. Но вот-вот пробьет мой час. В огненной колеснице, запряженной огненными конями, я вознесусь к Господу в горние выси, а поскольку вы, товарищ Меир-Ангел, мне нравитесь, я заберу вас с собой!

Меир-Ангел, как его все называли в санатории, понемногу свыкся со здешними порядками. Он старался быть «пай-мальчиком», как и обещал Никифору и Степану. Без всякого сожаления Профис отдавал им свою дневную норму сахара и масла; не пропускал ни одной процедуры, регулярно посещал «красный уголок» и терпеливо выслушивал лекции о современном международном положении. Во время прогулок он строго придерживался неписаного правила ни с кем не останавливаться и не вступать в долгие разговоры. Только «Добрый день» и «День добрый!» —  это присоветовал ему Илья-пророк который однажды показал ему приземистый домик на глухих задворках и шепотом пояснил —  в этот домишко лучше не попадать, тут с тобой такое сделают, что на веки вечные забудешь, кто ты —  человек или скотина. Илья-пророк тяжело вздохнул и по обыкновению добавил: вся надежда на моих “огненных коней, запряженных в огненную колесницу».

Время между тем шло —  у него тоже был свой распорядок. Правда, большие часы, которые висели во дворе на высоком столбе, всегда стояли и показывали только двенадцать. Когда «отдыхающие» хотели узнать, который час, они задирали вверх головы и, пока их не уводили на обед, они знали, что еще нет двенадцати, а когда выходили, поев похлебку, то без труда догадывались, что уже после двенадцати. После еды и вечерних процедур все прямиком отправлялись спать, и тогда к их удовольствию нужда задирать вверх голову и глазеть на часы отпадала сама по себе.

С того же высокого столба из громкоговорителя неслись бравые марши и патриотические песни, которые были слышны на всей территории. Иногда марши замолкали, и нудный голос сообщал «отдыхающим» какую-нибудь протухшую новость. Один раз Меир услышал собственное имя. Его просили срочно зайти в «красный уголок». От этого приглашения у него перехватило дыхание. Что случилось? Ведь он не нарушал режим. Не получал никаких нареканий. Посещал все процедуры… Может, тутошние ангелы застукали его, когда он дольше положенного беседовал со всемирно известным поэтом —  Иегудой Ашкенази? Меир был так восхищен его рассказом о волшебном крае —  «Амазонии», что забыл все санаторные предписания. Иегуда заявил Профису, что собирается туда, в эту благословенную страну, эмигрировать. Он и Меиру предлагал поехать с ним. Ашкенази со дня на день надеялся получить долгожданный сигнал от эмиграционного агентства «Амазонии».

Когда Меир переступил порог «красного уголка», то первое, что он увидел, была его бывшая хозяйка Лиза, которая восседала за столом. За ее спиной стоял ангел Степан. Он молча показал Меиру на свободный табурет. Меир сел напротив аптекарши и улыбнулся —  встреча удивила и обрадовала его. Лиза молчала, смотрела на него, как бы пытаясь что-то вспомнить, возможно, ту ночь, которую она провела в объятьях своего бывшего квартиранта, —  человек, сидевший напротив нее, на него очень смахивал. Лиза размазала редкие слезы на ресницах и заговорила:

— Я тут вам кое-что принесла… Вы это, кажется, любили.

Она порылась в сумочке, которую держала на коленях, достала оттуда бумажный сверточек и высыпала на стол какое-то печенье. Меир потянулся было к гостинцу, но решил на всякий случай испросить взглядом разрешения у Степана. Тот кивком разрешил – бери, мол, бери.

Печенье пахло ванилью, и от этого запаха вдруг повеяло теплом родного дома. Меир напрягся, попробовал вспомнить, как именно родной дом выглядел, но память не в силах была воспроизвести ни одной сколько-нибудь внятной картинки; перед глазами плыли только сменяющие друг друга, пятна, которые забеливали все его, Профиса, прошлое.

Лиза извлекла из своей сумочки несколько яблок и подвинула их Меиру.

— Кушайте, кушайте!..

Она все еще терла ресницы и повторяла:

— Кушайте! Извините меня… Я вас все годы искала. Никто не мог мне ответить, где вы…

Меир смаковал печенье и рассеянно слушал, что говорит Лиза, ничего, однако, в ее речах не понимая. О какой ночи она говорит и почему все годы его искала? Хотя Меир и не понимал, он все же участливо качал головой, делал вид, что ему интересно и оживился, когда та заговорила о Розе, о дочке Жондры, о том, что та вышла замуж за какого-то Велвла, прежде времени родила сына, который оказался здоровым и славным мальчуганом.

— Вы наверняка помните Розу? —  осторожно начала Лиза.

— Роза, —  Меир на минутку перестал жевать. —  Да, да…

Лиза отстраненно посмотрела на Меира, тяжело вздохнула, снова порылась в сумочке и, как фокусница, вытащила оттуда перышко.

— Перышко? —  вытаращил глаза Меир.

— Я нашла его на моей постели… в то утро, когда вы внезапно сгинули.

Меир оцепенел. Он вдруг почувствовал, как у него зачесалась спина —  в том месте, где бугрился камень. Профис протянул к перышку руки, но ангел Степан остановил его:

— Хватит! Свидание окончено!..

Лиза заторопилась, прижала к себе сумочку и скрылась за дверью. Больше Меир ее никогда не встречал…

Меир Профис вернулся из санатория в пятьдесят шестом. Он провел там целых семь лет и прошел весь курс лечения, предписанного ему для того, чтобы он избавился от своих вредных фантазий о полетах в небо, разрешенных только пернатым, но запрещенных простому советскому слесарю. Земные ангелы вышибли эти бредни у него из головы, обескрылили его горб и выпустили узника на свободу. Но что-то от того —  досанаторного —  времени осталось. Недаром же, когда Меир появился в нашем городе, к нему приклеилось это прозвище —  Ангел. Меир-Ангел.

В Лизиной хате поселились другие жильцы, и Меир, который в этом городе родился и вырос, вдруг убедился в том, что он одинок, как Всевышний. У него не было даже угла, чтобы приклонить голову. Первое время он ночевал в синагоге, куда его из жалости впустил служка Иосл. Но в один прекрасный день случилось то, о чем старый шепелявый служка ежеутренне рассказывал каждому встречному и поперечному. Сейчас, спустя десятилетия, я стараюсь восстановить все, что возможно, в своей памяти.

Как-то в полдень Меир встретил на базаре Розу. Она узнала его не сразу. Воды-то с тех пор много утекло, да и бездомность сказалась на его внешности. Вид у Профиса был и впрямь неважнецкий —  заросший, опустившийся оборванец. Роза без труда выделила в базарной толпе его горб, который нисколько за время их разлуки не уменьшился и по-прежнему гнул его к земле.

Роза шаг за шагом следовала за ним, следила за каждым его движением, прислушивалась к голосу, когда он останавливался у лабазов и спрашивал, нет ли тут для него какой-нибудь работы. Торговцы, оглядывая горемыку, только жалостливо разводили руками —  кто протягивал ему грушу, кто ломтик брынзы, кто луковицу или помидор…

— Меир, —  тихо позвала его Роза.

Он вздрогнул от ее голоса, и затаенная боль, как незажившая рана, снова дала о себе знать и оглушила его. Меир повернулся к Розе и процедил:

—  Да… да…

—  Вы узнаете меня, Меир?

— Да, да… У вас есть для меня работа? Я умею все делать… слесарничать… латать… приносить из колодца воду…

Роза разрыдалась. Не давая себе отчета, она упала ему на грудь, и он, как много лет тому назад, снова почуял аромат ее рыжих непокорных волос. Глаза его затуманились, ноги стали ватными, все пошло кругом —  лабазы, торговцы, покупатели, Меир как бы перенесся в ту давнюю счастливую ночь, когда парил в небе… Но это счастье длилось миг —  оно кончилось, как только он начал медленно спускаться с небес на землю…

Роза с Велвлом и шестилетним сыном к тому времени уже жили в новой квартире. Дочь Жондры, как и прежде, работала в кондитерской при ресторане «Дойна». Но уже была не простой служащей, а заведующей. После рождения Мишеньки —  так звали их первенца —  она располнела, налилась, что называется, бабьим соком и частенько стала ловить на себе недвусмысленные взгляды мужчин, которых решительно отваживала от себя.

Когда-то, в то далекое утро, когда онa возвращалaсь с «Забудь-горы», ей казалось, что собаки, разбуженные петухами, сердито лают не на прохожих, а на нее, грешницу, что за ней сквозь щели в ставнях поглядывают полусонные сплетницы. Отец, видно, уже весь город поднял на ноги —  дочь до сих пор с работы не пришла. Скандал, и только. В конце концов, она была вынуждена признаться своему родителю, о том искушении, перед которым не устояли ни она, ни Меир…

Выслушав признания дочери, Хаим Жондра не проронил ни слова. Он стремглав вылетел из дому, и с тех пор никто Меира в городе в глаза не видел. Как ни увещевала отца Роза, как ни валялась у него в ногах и ни устраивала истерики, он не сказал ей, что с Меиром случилось.

—  Выбрось его из головы! Забудь! —  только и отрубил он.

Хаим Жондра был хорошим отцом. Он за Розу готов был душу отдать, но допустить, чтобы горбун стал его зятем —  никогда в жизни!..

Так Меир Профис очутился в сорока километрах от города, в деревне Курки, где находился тот самый —  особый —  санаторий. Горожане в разговорах иногда туманно намекали на то, что к «кошерным» сие заведение никак не принадлежит, а на вопросы какого-нибудь зануды, крутя пальцем у виска, отвечали: «Только тебя в Курках и не хватает!» Что до Меира, то на базаре любопытных усмиряли каким-нибудь хлестким ответом: «Раньше, мол, ангелы расхаживали по земле, а нынче они даже в небе не летают».

Но вскоре все забыли о Меире, как забывают падучую звезду. Только Роза какое-то время, даже после свадьбы, ночью просыпалась, чтобы очухаться от привидевшегося сна — будто бы летит она со стаей белых птиц, которые льнут к ней своими крыльями и жалобно курлычат… Уж так испокон веков повелось, что, когда Господу угодно сде-лать кого-нибудь несчастливым, на того дьявол насылает какую-нибудь беду. Не успел еще непреклонный Хаим выбрать в мужья для своей дочери ушлого Велвла, как тот, как говорится, влип.

Папаша жениха Борух примчался к Хаиму Жондре с просьбой, чтобы будущий сват спас его проворовавшегося сыночка от казенного «места» —  так в городе называли кутузку. И Хаим Жондра, рыжий лис, тут же ухватился за вороватого Велвла, как за дар небесный.

Он и впрямь вытащил его из холодной, но поставил одно непременное условие —  как только Велвл выпутается, он тут же поведет под хупу Розу. Так все и произошло. Аккурат через семь месяцев после женитьбы родился Мишенька, славный мальчишечка с рыжими волосами, как у мамы, с добрыми черными глазками, нежными, как у ангела…

Share

Борис Сандлер: Ангел, выпавший из гнезда: 5 комментариев

  1. Л. Флят Израиль

    Спасибо прекрасным писателям. И тому, кто написал на идиш эту историю, и тому, кто здесь выступает в качестве переводчика.
    Инне Беленькой. Еврейский поэт Хаим Малтинский, одноногий фронтовик к 1956 году вернулся из ИТЛ к семье под Бухару. Он обложился русскими словарями, но так и не смог стать русским писателем. Видимо, язык, как и судьбу не выбирают. Может быть, они не разрывны?

  2. A.B.

    “ Меньше недели хватило для того, чтобы простой слесарь Меир Профис научился летать, как опытный ангел…
    Меир Профис вернулся из санатория в пятьдесят шестом. Он провел там целых семь лет и прошел весь курс лечения, предписанного ему для того, чтобы он избавился от своих вредных фантазий о полетах в небо, разрешенных только пернатым, но запрещенных простому советскому слесарю. Земные ангелы вышибли эти бредни у него из головы, обескрылили его горб и выпустили узника на свободу. Но что-то от того —  досанаторного —  времени осталось. Недаром же, когда Меир появился в нашем городе, к нему приклеилось это прозвище —  Ангел. Меир-Ангел.”
    :::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::
    Только на чудо может надеяться еврей, как и выпавший из гнезда ангел.
    Спасибо уважаемым автору и переводчику за чудо и за рассказ на идиш, которые никогда не исчезнут.
    p.s. Бори́с Са́ндлер — еврейский писатель, поэт и журналист, главный редактор нью-йоркской газеты «Форвертс» (1998—2016).
    Канович, Григорий — Wikimedia Foundation https://dic.academic.ru/dic.nsf/ruwiki/147580
    p.p.s. Идиш появился в верховьях Рейна между X и XIV веками, в него вошел большой массив слов из древнееврейского и арамейского языков, а позднее — из языков романских и славянских… Идиш почти не используется. Количество его носителей – чуть больше 200 тысяч. Это либо пожилые люди, либо люди, связанные с древними священными общинами. Вторая причина, почему иврит стал употребляться больше — во время войны много евреев, которые говорили на идише, погибли… Идиш — еврейский язык, сложившийся у ашкеназских евреев Европы для использования в быту и в качестве разговорного. Исторически идиш был основным языком ашкеназов на протяжении долгих веков вплоть до Второй мировой войны…
    Идиш сохраняется лишь в США в семьях, где поколениями говорят на еврейском…
    https://ru-yiddish.livejournal.com/188231.html
    https://zametki-turista.com/izrail/idish-i-ivrit-v-chem-raznitsa-istoriya-yazyika-i-interesnyie-faktyi.html
    У  евреев есть несколько поговорок о языке (примерно 50-100 лет назад) :
    «Кто не знает иврита, тот не образован, кто не знает идиша, тот не еврей»
    «Бог говорит на идише в будни, а на иврите – в субботу»
    «Иврит учат, а идиш знают»…Эти поговорки говорят о том, что век тому назад идиш был разговорным, будничным языком, который знали абсолютно все, а иврит являлся священным языком Торы, знакомый не каждому еврею. Но те времена прошли и все поменялось с точностью до наоборот..
    Еврейско-испанский язык (сефардский язык, джудесмо, ладино), разговорный и литературный язык евреев испанского происхождения. До Второй мировой войны значительное число носителей еврейско-испанского языка жило в Греции и Югославии, Болгарии, меньше — в Румынии. В 1970-х гг. число носителей еврейско-испанского языка в мире достигало 360 тыс., из них 300 тыс. жили в Израиле, по двадцать тысяч — в Турции и США и пятнадцать тысяч — в Марокко. Языками, близкими к еврейско-испанскому языку и, очевидно, поглощенными им, являются еврейско-каталанский — язык выходцев из Восточной Испании, а также еврейско-португальский язык. Последний получил самостоятельное развитие в Голландии, Северной Германии и Латинской Америке. В 18 в. еврейско-португальский язык переняли негры Голландской Гвианы (современный Суринам), называвшие его джоутонго (еврейский язык). Только в 19 в. они перешли на голландский язык. https://ujew.com.ua/ivrit-idish-i-ladino-istoriya-evrejskih-yazykov

  3. Inna Belenkaya

    Очень хороший рассказ. Но кто сейчас пишет на идише? Хотя Башевис-Зингер писал

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math