©"Заметки по еврейской истории"
  февраль-март 2021 года

692 просмотров всего, 7 просмотров сегодня

Влодек очень походил на выпускника ВПШ (Высшая партийная школа), но, так сказать, с человеческим лицом, не злой, но озлобленный и целеустремленный, собранный и готовый на многое ради карьеры мужчина, осваивающий новое место проживания. Он много лет прожил, учился в школе, созревал в Красноярском крае. Иерусалим был, вообще-то, мал для него, для его масштаба, но пока сходил в качестве трамплина в будущее.

Марк Зайчик

ЗНАКОМЫЕ И НЕЗНАКОМЫЕ ИМЕНА

— А где тут сидит начальник всего этого, — она заглянула в открытую дверь прямо с лестницы, не заходя в накуренную комнату. Курили, кстати, в комнате все: растрепанный средних лет человек без пиджака в полосатых подтяжках за столом, молодой парень, сидевший в расслабленной позе напротив того в подтяжках, еще какой-то совсем невзрачный в углу, все дружно и с удовольствием дымили. Невзрачный в углу отложил газету, глаз не поднял, положил руку с сигаретой на каменный подоконник, напряженно молчал, казалось, съежился еще больше. Дым окутывал его лицо и плечи в сером советском пиджаке.

И только крупная женщина, сидевшая на высоком стуле, как огромная цветастая курица на насесте, держала полные, красивые руки наготове над тяжелой пишущей машинкой, выставив мелкие белые зубы наружу между ровных полных губ, не курила. Она не морщилась, не удивлялась, ерзала и тяжело дышала на своем стульчике, обмахивалась платочком и особого интереса ни к чему не проявляла. Вид у нее был такой, «ну, пришла и пришла, бойкая, шустрая, модная, и не таких видывали, не таких ставили на место». Это она ошибалась со «ставили на место», потому что явно недооценивала новую дамочку, у той был характер, самолюбие и, главное, умение поставить себя.

А вот дядя за столом, смотрел на пришедшую с интересом и вниманием, держал правую руку с дымящейся сигаретой на отлете, другой рукой приглаживая распадающиеся седые волосы. Она ему нравилась, эта репатриантка из загадочной России. Парень вскочил со стула и сказал пришедшей, «садитесь, пожалуйста, начальник скоро будет». Женщина оглядела его, прищурив глаза, промолчала, пожала гибкими плечами и прошла дальше вглубь обширного коридора, оставив запах сильных хороших духов, долетевший в комнату через порог и не смешавшийся с табачным дымом, оставшийся ненадолго и соблазнительно жить самостоятельно.

— Мда, — качнул головой, вздохнул, мужчина с растрепанной прической. — Явилась не запылилась.

— Большое видится на расстоянье, — непонятно показал юноша указательным пальцем в потолок. — Сразу видно кто есть кто.

— Сеньорита чичирита, — приговорил мужчина задумчиво и, кажется, не без восхищения. — Но давайте работать, други моя, время не ждет.

— Из грязи в князи, — неожиданно веско прокомментировал молчаливый и невзрачный. Все присутствовавшие посмотрели на него с удивлением.

— Королева, — прошептал юноша, — сразу видно.

Под взглядом мужчины он сник и замолчал. Юноша, похожий на взлетевшего за стаей грача, посмотрел в белое от света окно с кварталом Старого города Иерусалим по левую руку и очертаниями гор на востоке, с углом зеленого навеса над наружной лестницей и облегченно вздохнул. Присутствие этого неизменного почти онтологического пейзажа успокаивало и примиряло его с жизнью. Хотя, казалось, чего уж ему роптать и грустить, потому что молодость, работа, поиски любви, все при нем.

— Давайте уже Фира работать, застоялись, а родина ждет, правда, — обратился растрепанный дядя к машинистке.

Та кивнула, что правда, уважаемый, истинная правда, не ждет родина. У нее было свое мнение, но она не часто его высказывала вслух. Зачем ссориться, мы за мир во всем мире, мы за сионизм и благополучие, так считала Фира. Пишущая машинка ее ожила и весело застучала-затараторила причудливые ритмы музыки русских новостей. Мягкая грудь, тяжело круглившаяся в сатиновом платье в цветочек, помогала Фире удерживать равновесие в ее борьбе с шатким стулом. Невзрачный человек в углу сидевший рядом с горшком в котором грустил пыльный неопознанный росток, спокойно на нее смотреть не мог, формы Фиры его смущали, заставляли краснеть, навевали ему грешные мысли.

Женщина же, вызвавшая столь сильную неоднозначную реакцию в комнате, с задумчивым видом, не глядя по сторонам прошла дальше. У стены стоял типичный английский прочный джентльмен, одетый в твидовый пиджак с накладными карманами и кожаными заплатами на локтях. Он покуривал темно-красную трубку и без выражения рассматривал окружающую жизнь желто-карими глазами исследователя, наблюдателя, неутомимого искателя приключений, иначе говоря, ходока. Под этим весомым одобрительным взглядом, опытного игрока и выпивохи, женщина пересекла, легко постукивая каблуками о плиточный пол, лобби наискосок с закрытыми входами в английский и французский отделы, и безошибочно направилась в левый угол помещения. Эта дверь была открыта, но, как и остальные, украшена желанной двойной стандартной надписью на коричневой, металлической табличке латинскими и ивритскими буквами: «Русский отдел «Коль Исраэль».

«Вот вы где, голубчики», торжествующе сказала дама и не стучась, уверенно зашла. Ее уверенность в себе вызывала удивление и вопросы у посторонних и несведущих. Женщина была гладко причесана, лицо, с правильными чертами, выдавало сильный, упрямый характер, одежда ее была практична и удобна, та еще штучка, сразу и не скажешь, что три дня в Иерусалиме из СССР. Она не была расслаблена. Виднелась в ней неистребимая немецко-еврейская женская порода: спина прямая, подбородок поднят вверх, гибкие руки, длинные ноги, шаг напоминает поступь приглашенной дамы света на прием в королевский дворец и так далее. Предположим, что ее походке очень многие женщины хотели подражать, это была походка красивой женщины, можно было твердо сказать, даже не видя ее лица.

Ее лицо, говорившее об обладательнице слишком много, было открыто посторонним взглядам, откровенно надменно, выкрашено в меру, ничего особенного, конечно, не с картины Ботичелли, но заряд она несла большой. Советский большой заряд ее сложной и путаной судьбы. Туфли черного цвета на низком каблучке, отсутствие чулок (и Оделия тоже мгновенно научилась не ходить в чулках понапрасну ну, кто в Иерусалиме носит чулки? И в те далекие годы тоже никто их не носил, ну, почти никто, есть слои населения, как мы знаем, которые всегда и везде ходят в чулках, в туфлях на микропорке без каблука и к тому же в кофтах с начесом и с длинным рукавом, шерстяных синих юбках ниже колен, и в одинаковых париках пепельного цвета, и ничего, живут не тужат, служат и молят), но сейчас речь не о них.

— Меня звать Оделия Семеновна Бреслау, — произнесла женщина почти весело, нажимая низковатым красивым голосом на фамилию Бреслау. Она была невозмутима, умела держать себя в руках, срывалась очень редко, как бы по заказу.

Девушка секретарша, печатавшая что-то на машинке, сдвинула каретку и, поднявшись со стула, сказала, сверкнув глазами за сильными очками, Бреслау Оделии на иврите: — «Рада видеть тебя здесь, ждем со вчерашнего дня». Женщина оглядела комнату, задержавшись взглядом на металлических полках с книгами, осталась разочарована чем-то и повернула голову к секретарше. «Не получалось никак, приехать, понимаешь?! Влодек меня простит, надеюсь», отвечала Оделия ей легко. Иврит у нее был неплохой, с акцентом и паузами, но для трех дней пребывания в Иерусалиме просто потрясающий, конечно.

— Присаживайся, я сделаю кофе, или ты предпочитаешь чай? — спросила секретарша. В соседней комнате играла легкая музыка, вместе с лаковым звуком перематываемой магнитофонной пленки и гулкими голосами мужчины и женщины, все это создавало фон гомонящей, встревоженной птичьей стаи. В комнате было тесно и женщине было сложно разместиться с удобствами, но Бреслау сумела это сделать, видна была в ней привычка к дальним, неудобным поездкам, способность довольствоваться малым пространством. Она много чего навидалась и со многим ее приучили смиряться. Жизнь ее была не райская, но смирение не было ее девизом, отнюдь.

В жизни Оделии Бреслау, несмотря на всю ее внешнюю лаковую внешность, были времена животного страха, отвратительной ненависти, чудовищного голода, от которого судорогами сводило желудок, трещали зубы и вот-вот можно было сойти с ума. Она совсем не была стыдлива, эта Оделия Бреслау. Скрипя кожей новых башмаков, в комнату быстрым шагом зашел синеглазый, пронзительный энергичный, 40-летний плотный красавец, с расчесанными кудрями светлого цвета, выбритый до бледных щек и скул. Это был тот самый Влодек, самоуверенный, гордый парень, знающий себе цену, игрок и рисковый в меру человек, которого предупредили о приходе Бреслау за несколько дней. Начальник русского отдела еврейского радио, его, можно сказать, создатель, идеолог, волевой и знающий руководитель.

— Как хорошо, что вы здесь, Оделия, рад познакомиться, простите меня за опоздание ради бога, задержали начальники, — по-русски, с некоторым акцентом, но без ярких ошибок сказал этот среднего роста уроженец Кракова, удачно успевший мальчиком уехать из Польши, всю войну проживший в СССР, а потом вернувшийся домой с русским языком в подвижном рту, кожаной шоферской куртке и специальностью фрезеровщика.

Он выучился в университете на партийного журналиста (на другого было не выучиться, потому что других не готовили), был комсомольским активистом, был любим женщинами, сам любил женщин, любил выпить «Выборовой», любил подержать девок за ягодицы, любил изучать партийные документы, материалы съездов советских коммунистов, читал выступления товарища Сталина, учился на них понимать жизнь, любил читать все четыре полосы советской газеты, любил подбросить женщину вверх и поймать ее суровой рукой за розовую влажную горящую суть.

В руках он держал бумажный пакетик, в серую клетку, грамм на 200. «Кофе, настоящий колумбийский кофе, любите кофе, госпожа Бреслау?», спросил он. Оделия поднялась легким движением ног и спины и протянула ему руку с расслабленной кистью. Влодек умело справился и поцеловал эту руку, пропустив даму к себе в тесный, но уютный кабинет. «Кофе я сварю сам, Мария, не волнуйся, — сказал он выразительным голосом секретарше, оставив ее разочарованной. Дверь за ним скрипнула и закрылась, он исчез.

У письменного стола Влодека на стене была полка для книг. Оделия разглядела стопку журналов «Юность» («Мой младший брат», прочитала Оделия Бреслау), книгу сонетов Шекспира, «Мифы древней Греции», роман «Цемент» и книгу кубанского писателя Семена Бабаевского «Кавалер золотой звезды», две части в одном томе, «Последний сейм Речи Посполитой» Владислава Реймонта. Оделия поджала губы, что говорило об удивлении и настороженности, с Влодеком ей было не все ясно. Она была женщина и не все могла понять, во всем разобраться, несмотря на ум и опыт. Были вещи в жизни сильнее и значительнее ее понимания, она это знала наверняка, скажем, к ее чести.

Влодек очень походил на выпускника ВПШ (Высшая партийная школа), но, так сказать, с человеческим лицом, не злой, но озлобленный и целеустремленный, собранный и готовый на многое ради карьеры мужчина, осваивающий новое место проживания. Он много лет прожил, учился в школе, созревал в Красноярском крае. Иерусалим был, вообще-то, мал для него, для его масштаба, но пока сходил в качестве трамплина в будущее. Она, кстати, тоже прожила в тех краях много лет, они не встречались там. Места большие, две-три Европы, как с некоторой непонятной надменностью и веселой гордостью, произносили тамошние райкомовские работники. А рыбалка, какая у нас, а охота, уже не говоря о ягодах малинах, земляниках, черниках, голубиках и белых грибах размером со стул за обеденным столом, заваленным снедью прямо из тайги, еш не хочу, во как! И голодных у нас нет, это все знают, всех кормим, пол земли с наших щедрот жирует.

Все-таки Влодек, спасенный Советами и благодарный им, ничего не замечал, не хотел ничего знать, был верным учеником дела Ленина-Сталина, после возвращения в Краков, смог поступить и выучиться, будучи почти поляком по внешности и соображавший что к чему. Он был влюблен в Сион, был смущен им, мог сделать многое для этого Сиона и таинственного Иерусалима, которые занимали его воображение. Он съездил в гости к своим еврейским родственникам, жившим в Эрец Исраель очень скудно по карточкам, но с некоторой уверенностью в правоте своего существования. Влодек вернулся в Краков очарованным, понимая, что надо закончить образование. Он закончил учебу, будучи тайным кумиром женской части трех факультетов. Стал без капли иронии партийным журналистом. Какая ирония, скажите! Потом в Польше рухнул один лидер, его сменил другой, у коммунистов происходила очередная смена правителей, так как они считали этот процесс омолаживающим и укрепляющим. Влодек понял, что жить в этом городе и в этой стране он не сможет. Быстро все просчитывавший в жизни, Влодек, хотя у него и не было особо других вариантов, рванул в Иерусалим, в польском плаще, в польском костюме, в польской рубашке с расстегнутым воротом, с одним ярко-желтым кожаным чемоданом, перетянутым ремнем. И еще с кое чем тайным. Сейчас не время говорить о тайнах. Взволнованное бледное лицо, напуганный жизнью беглец в чистом виде с чопорным, но вполне растерзанным прикидом. Все сделал верно этот парень, он не прогадал.

На кого Влодек работал было непонятно (тоже мне загадка), различные слухи бежали за ним шлейфом, но никто ничего конкретно не знал. В этих делах факты появляются очень редко, да и зачем они? Он ничего не скрывал, по его словам, никогда. «Слуга двух господ», опасливо оглядываясь по сторонам называли его за глаза работники отдела еще не оставившие свои страхи. Он знал про это прозвище, посмеивался над этим, так даже лучше.

Влодек вернулся с двумя дымящимися чашечками, за ним зашла секретарша с тарелкой, на которой были уложены бежевого цвета пирожные. Поставила тарелку на стол и сразу же вышла, прикрыв за собой дверь, «ничего не хочу знать, очень надо». Влодек крутанул рычажок маленького приемника на столе, прибавил английских слов и оживленно предложил гостье: «Вот кофе, лучше которого нет в округе, госпожа Бреслау, как не ищите». Добродушным человеком Влодек совсем не был, это 35-летняя Оделия видела отчетливо, она читала людей, жизнь какая никакая ее выучила. Оделия почти никогда не ошибалась в своем понимании людей, лишь изредка. Точнее, она не без удовольствия позволяла себе заблуждаться, она была слишком подвержена женским слабостям, так могло показаться со стороны.

Влодек положил на стол перед нею два листа бумаги с напечатанным на них текстом. «Надо подписать, госпожа Бреслау, вот здесь и здесь», он показал указательным пальцем в смуглой коже с мощной фалангой и аккуратным коротко остриженным ногтем место внизу листа. Оделия оглядела листы, слабо пробормотав «но я же ничего не понимаю здесь, Влодзимеж», поглядела на него и решительно поставила свою подпись под каждым листом. Подпись у нее была роскошная, так подписывают королевы, да она и была королевой, конечно, если судить по повадкам и стати.

— Это контракт на работу в Коль Исраель, на должность редактора и диктора в русский отдел, очень многие добиваются такой работы, а вы, Оделия Семеновна, пришли, увидели, победили. С сегодняшнего дня вы сотрудник радиостанции, принесите потом ваш диплом, уважаемая, ваше здоровье, — Влодек приподнял чашечку кофе на уровень глаз и без улыбки добавил, — за ваши будущие успехи, Оделия, уверен, блестящие. Поклон Исааку Соломоновичу искренний.

Она отпила кофе, подняла бровь и сказала с некоторым облегчением: «А у меня ведь нет диплома, я кончила школу с медалью, а вуз не закончила, так что простите».

Влодек стрельнул в нее своим синим-синим снайперским глазом, вздохнул, сделал паузу и сказал: «Ну нет и нет, на нет и суда нет. Давайте придумаем вам псевдоним, у нас здесь работают под псевдонимом, такие здесь правила, моя госпожа».

У него был очень милый акцент в русском языке, у этого Влодека. Правда лицо было не таким приятным у него, как его голос, но тут уж ничего поделать нельзя, это то, что есть, как говорят. Часы на стене с крупными витиеватыми цифрами показывали 12 часов 42 минуты.

— Ольга Брехт, — быстро и деловито сказала Оделия.

— Я не вмешиваюсь… Имя подходит, фамилию все-таки несколько измените, ну, скажем, Ольга Бердичевски, а? — воскликнул Влодек, пытаясь выглядеть оживленным и доброжелательным.

— Ну, хорошо. Тогда я бы хотела быть Ольгой Брандт, не возражаете? Кофе роскошный у вас, — Оделия владела своими настроениями. Она отдала дань этим псевдонимом своему прошлому, одному эпизоду из него. Влодек на мгновение сморщился, но преодолел себя и мимолетно улыбнулся, «ну, значит Ольга Брандт, чудно, мне нравится, главное, чтобы нравилось вам, так что, так тому и быть, дорогая. Мои поздравления вам».

Телефон на столе Влодека зазвенел, он зло посмотрел на него и, в конце концов, после раздумий, снял трубку. «Да, здравствуйте, — выражение лица его быстро стало приветливым и радостным, — да, у меня, все в порядке, обо всем договорились, спасибо, да-да, обязательно».

В комнате секретарши негромко работало радио, женщина отпивала чай из кружки с грубо сделанной и яркой оранжевой надписью «Иерусалим», с деланным интересом листала газету с цветными снимками на первой полосе, откусывала от солоноватой печеньки мелкими зубами и тихо подпевала «yesterday, all my troubles seemed so far away…», «я не верил, что придет беда».

Уходившая Оделия была весело настроена, сердечно попрощалась с женщиной, сказала ей, что не надо грустить, что все будет еще лучше, та с удивленным видом поправила очки и благодарно кивнула ей в ответ. Влодек шел за ней следом, это было очень необычно для такого самолюбивого сурового гордеца, ходить за кем-то, он ведь не мальчик, совсем нет, но есть, как, вы понимаете, моменты в жизни, когда гордость отправляется к чертовой матери и надо только кланяться и заглядывать в лицо за одобрением. Не каждый день к тебе приходят наниматься на работу родственники первых людей страны, не каждый.

Оделия, наша Ольга, шла расслабленным веселым шагом обратно на выход, не глядя по сторонам, но все замечая: слева от нее опять стоял все тот же твидовый англичанин с вересковой трубкой и смотрел на нее так, что взрослая видавшая жизнь женщина подбирала ягодицы и живот, выдыхала воздух и становилась той растерянной восьмилетней девочкой из Красноярской области, которую выслали с мамой, папой и сестрой, мужчины в фуражках с сиреневыми околышами из милой их страны с речкой, зеленым лугом и белыми домами в аккуратный ряд.

В отворенные двери, в которых она появилась в начале своего пути на радио, Оделия сказала все тем же присутствующим, «до свидания, увидимся» и стала спускаться боком, медленно и осторожно ставя ноги на ступеньки, так как лестница была крутая, узкая, очень неудобная. Влодек шел за нею, стуча новыми башмаками о каменные плитки и довольно громко, что было не в его воспитании, повторял: «Оделия, дорогая, я вас умоляю, не оступитесь, осторожнее, здесь очень опасно». За лестницей шел узкий коридор в светло-зеленой краске, лепной, очень высокий потолок и пол, выложенной плиткой в диковинном рисунке. «Мечта, какое чудное место», подумала Оделия и легко махнула рукой Влодеку, мол, не волнуйтесь, я прекрасно справляюсь с этой лестницей, дорогой и, вообще, с жизнью.

Четыре года назад Оделия пришла дождливым майским вечером впервые в гости к этим людям на Восстания 33, второй этаж левая дверь на площадке. «Киселевы здесь живут?» — спросила Оделия низкую женщину в дверях. Та молча посторонилась, пропуская гостью в коридор.

Оделия стряхнула капли дождя с мягкой черной шляпы, приобретенной по случаю за 3 три рубля у пьяненького мужичка, стоявшего у замызганного входа в гастроном на Лиговке напротив отделения милиции. Денег у нее не было совсем, у Оделии Бреслау, но иногда она давала волю себе. Со шляпой в руках она прошла за открывшей ей дверь женщиной по коридору в гостиную.

Все Киселевы были дома, сидели за круглым столом, как будто ждали Оделию. Дом был небогат, но уютен. Висела бронзовая люстра с одной сильной лампой, одно из двух окон было закрыто двойной бежевой шторой, бордовая скатерть была с длинными кистями, свисавшими до мытого паркетного пола.

Отец семейства выглядел хорошо. Немолодой дядя с веселыми, несмотря на жизнь, глазами и седой аккуратной бородкой, с которой советские фильмы показывали старых интеллигентов. Те обычно были в меховых жилетках и пенсне и со счастливой гримасой грели руки у постреливающей искрами буржуйки. Они были приветливы, близки по взглядам к энергичным горящим революционерам, которым по зову сердца или от ужаса, точнее неизвестно, помогали во всех их чудовищных начинаниях, как-то экспроприация, коллективизация, коммунизация, аресты, расстрелы и прочие гадости. Но этот, жовиальный и глазастый старший Киселев, был уже после 10-летнего срока в лагере где-то в северном Казахстане на рудниках и потом повторных 4 лет уже под Братском на лесоповале, что оставило свой след на лице и характере. Неизгладимый.

Дочь его, миловидная, немного сутулая девушка в районе 30-ти, держала в руках закрытую книгу, названия которой было Оделии не разобрать.

Сын его, научный работник, производил сильное впечатление. Он не был красив, Боря Киселев, он мог вызвать страх у наблюдающего за ним с непривычки. Оделия так не реагировала на него, мужчина как мужчина, видали таких, видали всяких. «Конечно, не актер Самойлов, не Жерар Филипп, не Олег Стриженов, но что ж поделать…Это то, что есть. У него были потрясающие голубые глаза, бог его не обошел здесь».

— Простите, что я пришла так, не договорившись, не предупредив. Но я очень боялась опоздать. Моя фамилия Бреслау, Оделия Бреслау, я из семьи ссыльных, торопливо начала она. — Я хочу уехать из этой страны, я имею в виду СССР…

Борис поднялся с места и осторожно подвинул Оделии Бреслау стул со словами, «садитесь, пожалуйста, так вам будет удобнее, дорогая Оделия». С улицы доносился глухой безнадежно-веселый звук перекатываемых пустых бочек из-под пива у ближайшего на углу ларька с разрозненной группой расстроенных мужчин возле в кепках с короткими козырьками и застегнутых пальто с поднятыми воротниками.

Хозяин смотрел на нее во все глаза. Кажется, он не знал, как реагировать и что говорить на заявление этой дамы, был просто испуган. Вслух говорить такие слова неизвестным людям было безумием. А даже известным и знакомым не было бы безумием, скажите? Середина 60-х годов 20-го века, напомним, на улице, только что Никиту Сергеевича скинули… Волюнтариста заменили, город трех революций, Ленинград… Как можно, вообще? Безответственность полная.

— Мне кажется вы не по адресу обращаетесь, уважаемая, и говорите все это тоже не по адресу, — твердо сказал Залман Киселев. Он был испуган и раздражен. Его можно было понять, незнакомая женщина, похожая на маленький, гладкий и совершенный катерок японских камикадзе, начиненный взрывчаткой, пыталась за месяц до их выезда в Иерусалим, торпедировать все, взорвать к чертовой матери… Ну, уж нет. Спаси нас, господи, сохрани и спаси, подумал Залман Соломонович отчетливо. Он был много раз бит, наказан сверх всякой меры не за что, его можно было если не понять, но простить, конечно.

Сбить Оделию с толку было невозможно, отвлечь от темы тоже.

— О вас мне рассказал (она назвала фамилию их близкого родственника), он дал мне ваш адрес и я решилась к вам прийти, вы мой единственный шанс, — Оделия сказала это на выдохе разом, ни разу не споткнувшись, не совершив ошибок. Она остановилась, застывшее лицо ее выражало одновременно отчаяние, возбуждение и надежду.

— Чего вы от нас хотите, уважаемая? — спросил Залман Киселев с возмущенным лицом, мол, «а мы здесь при чем?».

Оделия набрала воздуху и глядя поверх его головы произнесла:

— Я хочу выехать с вами, как член семьи, заключив брак с вашим сыном, да…за рубежи Советского Союза, вот.

Залман Соломонович проследил ее взгляд над собой, повернув голову и плечи, Увидел черно-белый фотографический портрет седобородого старика в ермолке на большой голове и удивился, «да что же там такого, это же мой дед, раввин, живший в Белоруссии в 19 веке, что там такого непонятного, что она там ищет на этом портрете, какую тайнопись?!». Она известно кто, просто авантюристка, агент Комитета, провокатор, злодейка соблазнительница…

Никогда нельзя знать кто к тебе пришел, с кем ты разговариваешь, такова особенность этого времени и не только этого. Такого напридумают, а ты отвечай… А тут, такая принцесса на горошине. Залман Соломонович, совершенно потерявший голову от такой наглости, отказывался верить этой женщине. «Я не участвую ни в чем противозаконном, нам наконец-то разрешили выехать и объединиться с близкими родственниками в Иерусалиме, мы столько этого ждали, а вы что, вы хотите, после стольких лет нашего ожидания устроить провокацию и послать нас всех на Магадан, да, что вы предлагаете нам? А?!» — восклицал Киселев в гневе, в возмущение, в ужасе. «Подсадная она», подумал он.

Оделия присела на краешек стула, подвинутого ей Борисом, смотревшим на нее неотрывно, как на диковинную яркую птицу, подлетевшую к окну.

Оделия Бреслау мало чего в жизни боялась, такой она была почти от рождения. Были, конечно, ситуации, в которых она отступала от страха, потому что против лома нет приема, это известно. Но если смотреть конкретно, то нет, редко боялась чего-нибудь. Ее игра сейчас была на весь банк, без остатка.

— Я отработаю, все отдам, не думайте, сколько скажете столько отдам. Так вот, я хочу зарегистрировать фиктивный брак с вашим сыном и выехать отсюда, а там все вам отдам, сколько скажете, — она, вообще, если честно, почти пела.

Залман Киселев очень много видел за свою жизнь, пережил большие катаклизмы, перипетии, но вот таких как Оделия Бреслау он не знал, не был знаком. Расцвет своей жизни он провел в бараке, 10 лет подряд, не подарок. Оделия Бреслау могла быть какой-угодно, Залман Киселев за нею не успевал, повторим, что насыщенная жизнь не подготовила его к таким встречам и просьбам, хотя чего и каких экземпляров он только не видел.

Жена старшего Киселева молча налила чаю в полосатую чашку, установила ее на блюдце с таким же рисунком, все из советского фаянса. и подвинула через стол гостье. Вся эта семья никогда не встречалась с такими женщинами в мужских потрепаных шляпах из фетра. А ведь прожили сложную советскую жизнь, страдали и голодали, боялись стукачей и милиционеров, соседей и делопроизводителей, ждали старшего Киселева из лагеря, что только нет. Но вот не встречали таких.

Жена Залмана Соломоновича, которую звали Броня, замечательно готовила печенье, пирожные и торты с заварным кремом. Она родилась в Австро-Венгрии, выросла в этой стране на лучшей окраине ее, где научилась многому: трем языкам, изыскам кулинарии, манерам, традициям, упертости, преданности, шитью, скромности… Песочные пирожные на столе, которые Броня готовила регулярно, были бесподобны и по внешнему виду, и по вкусу. Борис взял блюдо с пирожными в руки, поднялся и шагнул к Оделии. Та могла дотянуться до них, не вставая со стула, но Борис вздохнул, протянул ей блюдо и сказал с восторгом, «попробуйте, дорогая Оделия, это великолепно». Она повернулась к нему в пол оборота, засмотрелась, передернула плечами от увиденного, опустила глаза к столу и взяла блюдо, небрежно бросив «спасибо большое, Боря». Ела она хорошо, безо всякого дамского жеманства, не жадничая, откусывая и прожевывая с таким удовольствием, что всем смотревшим, хотелось повторить за ней и также легко и весело забрасывать их в рот, съедать воздушные и сочные печеньки, рассыпавшиеся во рту неповторимой радугой совершенного вкуса.

Борис Киселев был весь ее, полностью, со всеми знаниями, связями, родственниками за границей, отцом, сестрой и матерью, худой шеей, какими-то пятнами у впалых висков, китайским языком, вызубренным и выученным этим человеком, с воспаленной кожей на надутых щеках, бесформенном носом и выпуклым, ужасного вида, блестящим лбом. С какими-то легкими волосами, спадавшими на толстые уши. Он был весь ее, с косыми плечами и потрохами , как сказали бы нервные и злые соседки неполной семьи Бреслау в старом городке на реке-притоке великого Енисея, населенном ссыльными и их голодными потомками.Оделия Бреслау вызывала возмущение у Брони видом, плавными движениями русалки, блеском выразительных глаз и непередаваемым достоинством, с которым она несла тяжкий груз страстной просительницы…

— Ну, и как вы себе это представляете, госпожа Бреслау? — спросил старик Киселев устало, почти равнодушным тоном. Ему было 69 лет, из них 10 в лагере… И, хотя и говорят, что тюрьма консервирует людей и замораживает их, но это все-таки были только слова, хотя Залман Соломонович действительно выглядел много моложе своих лет. Надежда на безумный и скорый отъезд в Иерусалим грела его сердце, наполняла энергией кровь, бурлила в желудке, полировала кожу, тормошила душу. — Ведь мы с Броней и дочкой Талой уезжаем сейчас, просто через месяц, а Боренька, у него есть дела, которые нужно уладить, вслед за нами через полгода. И что? Вы хотите, несмотря ни на что, выйти за него замуж? Вы уверены в этом?

В вопросе Киселева, заданном в странной национальной интонации, которая была ему совершенно не присуща, звучало сомнение и даже некоторый сарказм. Он все-таки не был участником водевиля.

— Да, — немедленно ответила Оделия, вынеся свой окончательный вердикт. «Я — любимая женщина всех уродов России», подумала она с некоторым веселым и отчаянным уголовным сарказмом. Вслух она этого не сказала, сообразила, что это будет сказано не к месту. Оделия была очень умна. У нее был предыдущий опыт отношений с подобными Борису Залмановичу людьми. Горька жизнь одинокой дочери ссыльных и самой ссыльной в большой советской и русской жизни, и не только советской и не только русской, заметим.

Старший Киселев не без усилия поднялся и подавшись плечами вперед подошел к письменному столу с незажженной лампой под зеленым абажуром в углу. Оделия заметила, что Залман волочил правую ногу, даже не волочил, а подволакивал. Залман пошарил по поверхности стола и что-то зажал в кулаке.

Он вернулся на место и поставил на стол какую-то затертую металлическую зверюшку, вроде бы, из меди. «Попробуйте поднять, Оделия», сказал он в тишине. Вообще, никто кроме них двоих ничего не произносил, плюс две робкие, восторженные фразы Бориса, и все. И стук маятника в напольных немецких часах в темно-кирпичного цвета деревянном корпусе. И все. И включенное почему-то в коридоре радио с полонезом Огинского. «Там, тарарира-там-рирарам», про себя повторила известную на весь мир музыкальную фразу Оделия, она была очень музыкальна, очень. Но на фортепиано и ни на чем другом не играла, возможности научиться не было, не до уроков фортепиано было там вблизи Енисея, семье Бреслау, без уведенного под конвоем папы. На мамино рукоделье и на продажу вещей, привезенных в двух разрешенных, правда, объемных, германских чемоданах на ремнях, было не разгуляться трем женщинам Бреслау.

Оделия взяла зверя в ладонь. Металлический предмет оказался при рассмотрении львом, который был изображен в яростном оскале. Он был очень тяжел и Оделия приложила усилие, чтобы удержать его в руке. Она взглянула на Киселева и тот кивнул ей: «Да, это из золота, семейная реликвия, вот. Чистое золото. Соня сохранила, сумела, приносит счастье, да-да». Соня, по-прежнему, выразительно молчала, как не местечковое изваяние.

Старший Киселев вел себя сейчас иначе, чем прежде. Дело в том, что в нем внезапно поселилась внезапная надежда «а вдруг», связанная с его сыном. Ему показалось, что еще все можно исправить, этот ужасный сбой, случившийся с Борей. И это можно было сделать при помощи странной женщины, принятой им вначале за провокатора, которой она не была вовсе. Залман Соломонович Киселев, как бы умер и родился вновь, за это время, вот что вытворяет с людьми совершенно потемневший мокрый день за окном.

Оделию накормили обедом. Салат из свежих огурцов и укропа был чудесный, Оделия не могла остановиться, «вы ешьте, Оделия, вот супчик куриный, ешьте на здоровье», заботливо и почти непонятно из-за быстроты произносимого, говорил Залман. В горячем пару куриный прозрачный бульон с вермишелью, нежные котлеты все из той же курицы, с хлебом, морковью, с тушеным картофелем, все эти еврейские деликатесы исчезали в ней почти незаметно и беззвучно для постороннего глаза. Оделия глотала все подряд как голодная морская птица, прилетевшая издалека, поглощая все подряд споро и аппетитно, еще бы… В жизни она была далека от этого пищевого изобилия, если говорить совсем откровенно.

В семье Киселевых наступило с некоторых пор нечто похожее на финансовое благополучие, во всем этом был «виноват» старший брат Залмана, святой большой иностранный родной человек, Исаак Соломонович Киселев, с которым дружески беседовал Анастас Иванович, возможно договариваясь о поставках больших партий апельсинов в Кострому и Красноярск из Петах-Тиквы и Герцлии, откуда же еще? Страна-то с гулькин нос, у них, вообще. А у нас без конца и без края, и всюду вольно дышат люди, и всем почет. Но апельсины вот покупаем неизвестно где, потому что перебои с апельсинами у нас, чего не бывает в большом богатом хозяйстве.

Она ела одна, все поглядывали на нее, но без удивления. Борис смотрел на Оделию с прежним восторгом, Залман с умилением и надеждой, Броня без особых чувств, дочь их Тала ушла в смежную комнату, где улеглась на диван и начала читать «Хаджи Мурата», резким движением раскрыв книгу на кожаной фигурной закладке.

— Я не очень понимаю, как вам удалось получить разрешение на выезд, господин Киселев, это же безнадежное дело? — спросила Оделия хозяина. Совсем стало темно за залитым водой окном. Борис тяжко выпрямился, шаркнул ногой, дошел до дверей и включил дополнительный свет у дальнего окна, Залман Киселев терпеть не мог тьмы. Быстрым шагом Борис вернулся за стол и вытер пот со лба клетчатым носовым платком.

— Мы очень долго ждали, если честно. У власти свои соображения, вы же знаете, дорогая. И потом я еще не реабилитирован, между нами… Разрешения не было и не было. Мы не отчаивались, хотя было, конечно, тревожно, много лет прошло, как улетело. Мой брат в Иерусалиме является чиновником на высоком уровне, так сложилось. Он ездит по всему миру на конгрессы, съезды, однажды он встретил Анастаса Ивановича, кажется, это было Женеве, сходняк представителей социалистических партий, м-да. Он член социалистической правящей партии в Израиле. Все это трудно понять нам, здесь, а мы и не должны все понимать. Они разговорились, — Киселев сообщал все это таким тоном, как будто рассказывал эпическую историю о Тантале и его муках, о вечном проклятии его рода шалящим пятиклассникам в школе на городской окраине возле последней остановки метро.

— А Анастас Иванович, это тот самый, с усиками, неужели? — спросила его Оделия. Она ела не в силах остановиться, все было очень вкусно и необходимо ей для жизни в Ленинграде и для существования.

— Да, он, конечно, кто же еще, — быстро ответил Киселев, — так вот, мой брат, воспитанный человек широких взглядов, который всю жизнь боялся быть навязчивым, сказал ему, что у него есть родной любимый младший брат, который много лет хочет приехать и воссоединиться с ним, а ему почему-то власть не позволяет этого сделать…

— Ах, вот как, сказал милейший, Анастас Иванович, моему брату, вот я вернусь в Москву и все проверю, ничего не обещаю заранее, но мы постараемся помочь. Он сказал брату непонятное слово «мы», что он имел ввиду под этим «мы», неясно. Но факт остается фактом, Анастас иванович свое слово сдержал, через два месяца мы, данькингот, слава Творцу, получили разрешение на выезд, вот и все.

Киселев, битый, нужный в неволе и на воле тоже фраер, как говорили в лагере, по профессии врач-кардиолог, опустил расслабленное лицо к своему чаю. Его семитская рядовая физиономия с аккуратной бородкой была залита благодарными слезами, глазастая Оделия, которая при минимальной необходимой подготовке могла бы стать снайпером, разглядела сморщенную гримасу сдерживаемых рыданий. Вообще, Залман Соломонович был железным человеком, жизнь доказала это, но бывали моменты, когда суть его выглядывала наружу откровенно и с любопытством.

В принципе, откровенность старшего Киселева была необъяснима. Ну, странного вида сын, страдающий от одиночества, ну, некая призрачная возможность устроить его личную жизнь, ну, хорошо. Но ведь все понятно, нет? Старший Киселев не был рисковым человеком, а после своей жизни слово риск должно было быть из его словаря исключено. Разве такими вещами шутят? Но, наверное, не все можно понять со стороны про отцовскую любовь и надежду, не все. И, вообще, кому какое дело до поступков этого старика и его мотивов.

«Мы же с братом в Мире родились, есть такой город в Белоруссии. Зажиточный дом, папа близок к ХАБАДу, а главное, что все вокруг против были, ну, известно почему, вы же знаете, Оделия Семеновна, историю, разве нет?».

Ничего Оделия Бреслау не знала, но признаться в том, что не знает, не хотела, не хотела огорчать этого славного дядьку, и потом, чтобы она чего-то не знала и сказала об этом вслух, совершенно было невозможно признать. Просто промолчала, опустив темные сверкающие, скрыть это было нельзя никак, глаза. Оделия старалась не думать про Бориса и как с ним и что, убирала от себя эту мысль, отгоняла ее прочь. Но попробуй убери такого из взгляда, из сознания!

— Не волнуйтесь, Залман Соломонович, уважаемая Соня! Боря попал в хорошие руки, будет доставлен к вам в целости, сохранности, ухоженный и собранный, — сказала Оделия торжественно. Она сочла нужным завершить этот сложный разговор такими словами. Боря зачаровано закивал, распялив мокрые губы, любовь с первого взгляда, так это назовем. Соня не реагировала, все время молчала, горбя плечи. Старый Киселев осторожно и широко улыбался во весь рот, во все свои вставные челюсти, сестра Бори презрительно фырчала в комнате. Уж не по поводу страниц «Хаджи Мурата», конечно. Оделии было все равно, какая-то девчонка, кто она, чтобы возражать и разрушать. В коридоре глухо звучали песни советских композиторов. Оделия, любившая музыку и пение, прислушалась. «Слова Фатьянов, музыка …кова…», неразборчиво сказала диктор мягко, насколько возможно, произнося гласные, затем запел артист имя которого Оделия не смогла вспомнить сейчас: «Тишина за Рогожской заставою, спят деревья у сонной реки, лишь составы бегут за составами, да кого-то скликают гудки…».

— Как его звать-то? — Он мне так нравится, начисто забыла, — с досадой думала Оделия, прикусив нижнюю губу. Борис смотрел на нее счастливо и участливо, что с вами, дорогая, хочу помочь, было написано на его ужасном лице. Оделия отвернулась и тут же вспомнила, Рыбников, Николай Рыбников, конечно, ласковый красавец, обожаю…

Они улетели в Иерусалим в феврале, если не счастливые, но явно успокоенные, три члена семьи Киселевых, одетые в выходную одежду, зимние пальто с воротниками, шарфы, свитера и все такое… Одежда была не для того климата, все оказалось лишним, кроме костюма старшего Киселева, в котором он через день пошел знакомиться с самыми главными начальниками евреев. В Израиле их с нетерпением ждал брат и дядя, сдержанный джентльмен, одетый в костюм-тройку, темного цвета шляпу, и все это несмотря на теплую, мягко говоря, погоду. «Не Ленинград здесь, Зяма, совсем нет», прошептал на ухо старшему Киселеву младший брат, обнимая его за плечи. «Да уж», отозвался высоким голосом старший и заплакал.

Они не виделись 55 лет. Шофер брата стоял неподалеку в почтительной позе услужливого служаки, крепкий дядя средних лет с глазами блестящими как у каракалы, есть такая рысь в Синайской пустыне, мягенькая, полненькая, с толстыми лапками, с черными торчащими ушами, украшенными кисточками, страшная вкрадчивая красотка, капризная берберийская охотница. Старый Киселев передал брату, уже давно щеголявшему под другой гордой и приличной для иерусалимского глаза и слуха фамилией, письмо от сына. Такую желтенького оттенка бумажку в треть тетрадного листа с прямыми аккуратными синими строчками и с разборчивыми и понятными даже без очков буквами.

«Дорогой дядя!

Считаю необходимым сообщить вам состояние моих дел.

… мне необходимы примерно 1-2 месяца на устранение препятствий, связанных с выездом, оформлением новых документов и осложнениями, могущими возникнуть в течение периода рассмотрения моего заявления, особенно учитывая отъезд папы и новые обстоятельства моей жизни.

Если вы вспомните разговор, который был у нас … в Ленинграде, то вам станет ясно, что все мои попытки направлены на то, чтобы быть вместе, однако уезжая, я хочу оставаться другом страны, в которой я родился и людей, с которыми прожил 39 лет. Поймите меня правильно. Любящий вас племянник Борис З. Киселев».

Написание этого письма Борисом было не совсем ясно, так как отец мог и сам все рассказать дяде. Борис хотел, чтобы его не забывали там под солнцем и под оливами, в суете встреч, помнили о нем и его любви к прекрасной женщине, такой великолепной, такой прекрасной. Может быть Оделия сама сказала Боре написать дяде, неизвестно. Оделия влияла на жизнь Бориса очень сильно, на уровне почти религиозном. В этом можно было не сомневаться. Стоило посмотреть на то, как она шла, как ставила ноги, двигала плечами, вернее не двигала, и сразу на месте понять, вот он шаг настоящей красивой женщины, даже еще не видя ее лица. В подъезде их (!?) дома на улице Восстания почему-то постоянно ошивались какие-то мужчины в серого цвета подпоясанных пыльниках и шляпах, сдвинутых на лоб. Борис с ними вежливо здоровался, они чуть кивали в ответ и отворачивались. Оделия, увидев их, опускала взгляд долу, она их остерегалась, научилась бояться этих мужчин еще там в славном русском городе на реке Кан. Они смотрели на нее мельком, хмуро, отворачивались. Однажды один из них помоложе приподнял руку в приветствии, но отдернул ее, опомнился вроде бы, и отвернулся к облупленной стене почти виновато. У них, у мужчин с подстриженными затылками, тоже есть душа, не думайте иначе.

До отъезда Оделия поговорила с Залманом Соломоновичем о происхождении его фамилии. «Все-таки необычно очень, вообще, русская фамилия у вас, откуда?» — спросила она все за тем же тяжеленным дубовым столом, под глухой бой напольных часов. Ничего этого они с собой не везли, потому что брат сказал Залману, «ничего не надо брать, оставь так как есть, я тебе все здесь дам, не волнуйся, Зяма». «И часы тоже не брать, память об отце и матери?». «Ничего абсолютно, все запомним и так, только приезжай, а таерер брудер», громко сказал младший Киселев. Так без всего и приехали, да и невозможно было, если честно, везти за три девять земель эту громоздкую, тяжеленную обстановку. Никто этим заниматься не мог, сил и желания ни у кого не было. Один свиток Залман все-таки вывез, получив разрешение в Публичной библиотеке у степенного мужчины с брезгливым ртом знатока. Мужчина, задыхаясь, поставил синий штамп на лист бумаги, который пришил нитками к бархатному чехлу свитка, проверив крепость шва и откусив нитку желтоватыми крепкими купеческими зубами курильщика. «Вот, теперь езжайте с богом, гражданин Киселев», сказал он примирительно, глядя в сторону. А что он примирялся, с ним никто и не ссорился.

— Ничего необычного, Оделия Семеновна, — ответил Залман Киселев, своей уже официально зарегистрированной в загсе невестке. — Поручиться не могу, но скажу вам так, все очень просто, есть такой месяц кислев в еврейском календаре, зимний месяц, хороший, с дождями, с подарками, зажженными свечами, победами над великими империями и народами, вот оттуда наша фамилия, от подарков и побед, предположу.

«Чего он так разговорчив, странно для битого зэка, странно, — подумала Оделия, сказав нараспев вслух, — Горжусь вами, Залман Соломонович.

Старик даже не улыбнулся, он был, конечно, сам по в себе, ни от кого не зависел. Голос высокий, ну и что?! Ну, разве что немного он, Зяма Киселев, зависел от брата, живущего там далеко в Иерусалиме. Без него он обойтись просто не мог, это было не объяснить, даже самому себе, что-то на уровне совершенно непонятном, биологическом.

Оделия общалась в Ленинграде с поэтами. Да-да, с поэтами. Сама стихов не писала, «способностей нет», бросала походя в разговорах. Правда по приезде с золотой медалью за школу, Оделия Бреслау попыталась с налету поступить в ЛГУ на журналистику, но это ей не удалось. Просто была проблема с документами. А очень хотелось, но не судьба. Ей мирно сказала кроткая дама в роговых очках, что, «к сожалению, есть перебор с медалистами у нас, дорогая, популярная профессия». Тогда она ринулась на филологию, но и там ничего не получилось, всюду был перебор. И тогда сообразив, что все не так просто с университетским образованием Оделия подала документы в свой скромный ВУЗ, «по строительству пойду», решила девушка, но зато без экзаменов. Ее приняли с удовольствием, экзаменов медалистке не полагалось. Но вот тот самый почти детский интерес к литературе у нее остался.

Она считала поэтов самыми умными и необычными людьми из всех, живших поблизости. Оделия подрабатывала в больнице уборщицей и там познакомилась с врачом. Врача звали Милой, такая рыжая красотка, из породы пикантных, сказала за ночным чаепитием, «за моей сестра ухаживает один патлатый пацан, поэт, говорят талантливый, у него все друзья поэты, да, пойдешь со мной вечером, познакомишься, послушаешь, хорошо?». Конечно, Оделия пошла, точнее побежала, не разочаровалась. И ленинградские поэты, из этой разношерстной компании, тоже были ею сражены. Некоторые, наповал.

В ее папке из коленкора, с которой Оделия ходила в институт, лежали стопки листков со стихами этих странных молодых людей. Некоторые из стихотворений она знала наизусть. Их не печатали, или печатали совсем немного. Ей было это неважно, лишь прибавляло интереса к ним и к их стихам. Эта двужильная женщина, очень бедно одетая, но плененная чужими словами, по-балтийски привлекательная, не так уж и молодая (исполнилось в прошлом июне 29 лет), была в первый раз замужем за Борисом, между прочим, имела свой взгляд на жизнь вокруг и разные проявления ее.

Она иногда повторяла в полголоса, «Каким теперь командуешь парадом, в какую даль потянется стопа, проговорись, какой еще утратой, ошеломишь веселая судьба»… И сердце у нее замирало от звучания и смысла слов. Особенно ей нравилось «в какую даль потянется стопа», ну и конечно, «веселая судьба». Она считала, что это ее судьба такая — веселая. Съедала утром половину вчерашней французской булки, запивала стаканом кефира и шла учить сопротивление материалов или что-нибудь подобное, с удовольствием. Вечером уборка в хирургическом отделении районной больницы, уверенно и чисто, без особых надежд, но весело. Ночная дежурная медсестра откладывала Оделии пюре с котлетой, и та была счастлива. Кемарила потом сидя часок другой, до проверки. У-уу…

Припеваючи Оделия никогда не жила, не стремилась к хорошей жизни любой ценой, но может быть сейчас ей удалось прибиться к надежному берегу, кто знает?! Глядя на горящие, метущиеся карие глаза Бори за огромными стеклами очков, в этом, в надежном береге, то есть, можно было засомневаться, но знать ничего нельзя заранее. Он мог и удивить, этот Борис Залманович Киселев, несмотря ни на что. Пока же он, держа ее руку своей полной короткопалой ладошкой, вывозил ее из Советского Союза, который Оделия воспринимала с некоторой дрожью в плечах и шее, с любовью и отторжением. В смысле, что же это такое, а? Что за государство? Чья это мечта?

Но какая-то терпкая боль все же терзала ее, рвала напополам, когда они с Борисом Залмановичем неуверенно проходили, держась за руки, пограничный контроль составленный из совсем молодых ребят с графическими профилями юных лиц и с зелеными фуражками на идентично остриженных головах, а потом часто спотыкаясь из-за Бори, который был как пьяный и совсем больной, шли к самолету фирмы «Аэрофлот» на Париж. На Париж, Боренька, на Париж, милый.

В Израиль они прилетели в тот же день вечером. Часы над выходом показали 18 тридцать два, не поздно, но воздух уже снаружи был темен. В Питере, когда утром уезжали, шел проливной холодный дождь. «Интересно, время здесь, как у нас? — подумала Оделия. — А дождя-то и нет, другая земля». Когда вышли наружу, у нее голова закружилась от воздуха, наполненного запахами незнакомых трав и деревьев. Пальмы росли в ряд напротив входа-выхода в аэропорт. Встречал их шофер дяди, костистый исполнительный человек в свободном кительке из легкой ткани с накладными карманами, с торчащими из вольных рукавов свободными кистями смуглых рук и улыбающийся отец похожий своей неловкой гримасой у краев губ на старого циркового клоуна не у дел. Шофер был, кстати, копией преступника из довоенного фильма Хичкока, который Оделия увидела через шесть лет в Лондоне.

— Ну, что дети? — спросил отец, уже сидя в просторном салоне машины. — Как долетели? Как выехали?

— Без эксцессов, папа. Выпили по рюмке на дорожку, вчера я простился с коллегами на кафедре, все прошло хорошо. Сказал всем, что вступлю здесь в компартию, намерен сдержать слово, — торопливо сказал Борис. Он задыхался от волнения.

Жена забрала свою руку из его, потому что устала от его прикосновений. Шофер осторожно двинул машину с места и повернув руль влево бесшумно выехал со стоянки. «Вот надпись гласит, Иерусалим, 65 километров, мы приехали, дети», не без торжества произнес Залман Соломонович Киселев. Боря повернулся всем корпусом к окну, иначе он не мог, и стал смотреть на проезжающую мимо обочину дороги в густых кустах. «Мне нужно узнать, где здесь расположено помещение ЦК нашей партии, я сразу пойду туда, записываться, вставать на учет, я обещал товарищам, что сделаю это по приезде, не откладывая, — возбужденно сказал Борис, — узнай папа, пожалуйста». Он был очень неспокоен, это можно было объяснить долгой дорогой и большими переживаниями. Борис оттянул узел галстука пониже и расстегнул пуговицу рубахи под кадыком, большое лицо его сразу, как бы, потеряло в объеме.

Старик Киселев вздохнул и виновато поглядел на Оделию, которая неотрывно глядела в затылок шофера. «какую партию ты имел ввиду, сынок?» — поинтересовался Залман. Кажется он, привычный ко многому, несколько смутился, старый Киселев. «Нашу родную коммунистическую партию, ведущую нас к победам», твердо сказал Борис. «Да-а, никогда он таким не был, совсем все плохо, мальчик мой, бедный». Залман всегда думал о своем сыне очень хорошо, мол, ему все можно, бедняге. Он почти про себя прошептал, что «там у въезда в Иерусалим наверху, будет холодно вечером, имейте ввиду, дети». Но Оделия привычно услышала его, у нее был замечательный слух от рождения. Увидев резко выкрашенную девушку с круглым лицом в веснушках у буфета, с высокой прической и в мини юбке. А вот прошла еще одна в подобной юбке и прическе, уверенная плавная красавица. Первая была, если честно, так себе… Оделия очень удивилась, даже в Москве, а уж в Ленинграде и подавно, так еще не одевались. Много выше колена проходила линия водораздела разрешенного, вот юбка, вот она еще, а вот сильная спелая нога королевы, смело, смело… Чуть полноваты, стройны, уверенны, половозрелы, хороши собой, ох. «Ничего себе, девочки, конкурентки, совсем не думала, молодчицы», удивилась Оделия с восхищением.

Конец апреля. «А чулки-то здесь и не нужны сейчас, теплынь, что он там бормочет, этот старик, но воздух все-равно божественный», подумала Оделия, даже такая рациональная женщина, как она, не всегда бывала последовательна. У нее была такая прочная защитная стена от реальности, выработанная годами. Ощущала ли она в эти мгновения счастье? Да, бесспорно. И Борис не мешал ей, и уверенный затылок шофера, и лепет старшего Киселева, ничто ей не мешало ощущать зыбкую гармонию счастья. Она так долго стремилась вырваться из СССР, из убогого чудного деревянного городка в Сибири, из той жизни, и добиться этого любой, абсолютно любой ценой, что сейчас ничто, абсолютно ничто, не могло омрачить это чувство, чувство полной, безграничной и абсолютно счастливой свободы.

— Здесь, наверное, нужны темные очки, так солнца много, — сказала Оделия, вглядываясь в темноту, ни к кому не обращаясь. Боря покивал в знак согласия. Совершенно не было им душно.

— Не волнуйтесь дети, все купим, — успокаивающим тоном сказал Залман Киселев. Брат ему дал сумму денег, с которой он пока не разобрался, как и на что ее тратить. Машина тянула вверх и вверх в Иерусалим. «А Тала как? А мама, как она? Здорова?». «Выпила флакон валерьянки, спит наверное, уже, вы валерьянку не забыли привезти?». «Конечно, не забыли, все с нами, и зеленка, и валокордин, и валерьянка, скупили на корню», — сказала Оделия и засмеялась чему-то.

— Справа поглядите, монастырь Латрун, знаменитое место, — неожиданно ни к кому не обращаясь, сказал шофер по-русски, без акцента и без ошибок. Оделия так и думала, что у этого мужика есть секрет, и не один, она не удивилась его словам. А Борис даже вздрогнул, впрочем, он часто вздрагивал по разным и менее важным поводам. Дальше опять ехали в тишине. Потом дорога резко пошла вверх, и не по прямой. Шофер, которого звали Шломо, вел машину на загляденье, никого не обгонял, хотя двигатель позволял, не перестраивался, был внимателен и координирован, Оделия его виртуозное вождение чувствовала почти кожей.

Она отвернула окно и высунула руку наружу. Слева был темный обрыв без огней, справа освещенный холм, заросший кустами. По пешеходной дорожке торопливо двигались люди, религиозные мужчины в шляпах и бородах, деловитые девочки в длинных юбках, солдаты с рюкзаками и автоматами. «Это Иерусалим уже, въезжаем», опять вступил в тишину Шломо, никто его не спрашивал, он был торжественен и собран.

Ехали по городу еще минут 10. Наконец свернули с улицы в проулок и мимо футбольного поля справа поехали по узкой дороге. «Вот здесь университет, здесь Ботанический сад, видите. А здесь строят новый кнессет, через пару месяцев будет готов, большое строительство, мы уже приехали», объяснил Шломо, слова его звучали внушительно в полной тишине. Через метров двести машина остановилась у среднего дома из пяти, выстроенных по левой стороне улицы напротив густой рощи. Прошли с полупустой стоянки в просторное фойе. Шломо не без усилия, но без гримасы напряжения, нес чемоданы приехавших. Борис пытался взять у него один из них, но попытка его была отвергнута. Не без презрения, мол, «ты что, ты кто такой, парень, без сопливых обойдемся!». Этот Шломо разбирался в людях хорошо.

Поднялись в лифте на третий этаж. Шломо поставил чемоданы на пол и открыл дверь ключом, который извлек из нагрудного кармана своего кителька. «Милости прошу», сказал он, распахивая легкую дверь, которую при желании можно было сломать рукой без особого усилия. Все зашли. Старый Киселев поцеловал продолговатый небольшой свиток в деревянном футляре, прибитый к косяку. Остальные не обратили внимания на мезузу, этот узкий свиток в футляре, называется мезуза, охранитель дома, если кто не знает. Остальные были заняты собою. В квартире было очень чисто, прохладно, гулко, окна раскрыты, кровать застлана, стол накрыт, какие-то тарелки с закусками, Оделия разглядела горку черно-зеленых маслин с осколками перца, стопка хлеба, пол недавно вымыт, жить можно. «Чудесно, Боря, просто сказка, невозможно поверить, — сказала Оделия мужу, — есть охота, весь день не ели, да, Боря».

Они обошли с Борей и старым Киселевым все три комнаты, Оделия была потрясена, никогда не видела так много света в одном месте, в одной жилой квартире. Все было очень конструктивно, мебели совсем мало. Воздух был холодный, свежий, хоть ножом его режь, голова от него шла кругом у Оделии. Боря выглядел не в себе, будто бы крепко выпившим. «Иерусалим, как вы понимаете», негромко пояснил старый Киселев, который все видел и понимал, как ей казалось. Шломо стоял в ожидании у не захлопнутой входной двери, крутил на мощном пальце с выпуклыми фалангами тяжелую связку ключей от машины, от дома и от чего-то еще, непонятного, наверное, от гаража или дома. Наконец, Шломо сумел проститься с ними, сделав это с надменным и чопорным видом, как обиженный отставной полковник генштаба, что выглядело забавно. Так он, наверное, и есть офицер, живет в ожидании приказа, подумала Оделия. Шломо ушел молча, аккуратно прикрыв дверь за собой, будто его и не было.

За столом, с некоторыми непонятными кашеобразными блюдами, которые нужно было намазывать на хлеб, «это бобовая намазка, называется хумус, очень вкусно», голодная Оделия просто растерялась. Хлебные лепешки были теплыми и головокружительно пахли печеной мукой. Рубленая печенка нежного вкуса, слаще ее Оделия никогда не ела. «Не удивляйтесь, это все Сузи приготовила, экономка Айзика, он живет неподалеку, две остановки на автобусе, она помогает и нам и вам, мы живем под вами, к вашему сведению, так брат решил», объяснял Залман, сегодня и потом он был за объяснялу. Оделия глотала все подряд со счастливым лицом, как когда-то в свой первый приход к Киселевым. «Все просто замечательно, только я телевизора не видела, так должно быть?» — спросила Оделия с полным ртом еды, ей было не хороших манер. Или ты счастлива без края или ты держишь фасон и манеры, понятно, что она выбрала, потом здесь все были свои, разве нет?

— Здесь нет телевидения, будет через год-два, огорчу вас, дети, — Залман сник, как будто говорил им о кончине близкого человека, так он выглядел.

— Подожди, а как же футбол? Летом чемпионат мира в Англии, наши будут играть, и я не увижу, не может быть, — Борис был яростным болельщиком. Правда с расстояния, близко к трибунам он подходить опасался. Однажды он сходил на Кирова, на матч открытия сезона, взглянуть на «Зенит» хоть одним глазком, этого ему оказалось достаточно. Хотя один совершенно незнакомый и хмельной мужик и дал ему глотнуть «жигулевского» из мокрой бутылки… «давайте за праздник примите для здоровья». Пиво было смешано с водкой, Боря захмелел. Мужчины в выходных рубахах и стильных узких брюках расчистили ему место на бетонной скамье возле себя и со словами «садитесь, не волнуйтесь, мы за вас» усадили, дали в куске газеты спинку воблы и кусок черного хлеба, со странными непонятными словами, «кушайте, нехорошо футбол трезвым смотреть», Боря пришел в ужас от всего, но молчал. «Зенит» не выиграл в этот день, он часто проигрывал тогда, если говорить начистоту.

2 мая день тяжелый в Ленинграде, во всяком случае, был. Никто Борю не обижал, но пребывание на гудящей пьяной трибуне было выше его сил, он был не готов к этому ярмарочному шуму, предпочитал телевизор. Тоже бегают люди по полю, шумят и голы забивают, все видно, чем плохо?! Обойдемся и без футбола, конечно, но как-то странно все это, передовая страна, а телевидения нет, как так? И не придумали телевизора? — Борис откровенно загрустил, не получив ответа на вопросы. Холодильник был странного вида, с коричневой дверцей и надписью «Фридман» латинскими буквами прописью. Ну, да, конечно…

Полуторалитровая бутылка холодной кипящей от газа кока-колы прошла на ура. Залман Соломонович осторожно разлил в большие стаканы. «Какой вкус, какой вкус», — Оделия смаковала каждый глоток, освежавший и даривший ей энергию, которой у нее и так было очень много и без этих добавок. «Хороший ужин, или обед, не знаю, но хороший», сказала Оделия, умиротворенным голосом.

Для Бориса еда оказалась излишне острой, пестрой и непривычной. Но он терпел, глядя, как наслаждается всем жена, как она весела и счастлива. А что ему, Борису Залмановичу Киселеву, скажите, еще было нужно? Старый Киселев взял за горлышко непочатую бутылку коньяка «Мартель», двумя движениями открыл ее и налил всем по широкой рюмке. «С приездом, дети, на счастье, мои дорогие, дожили все-таки, бог нам помог», провозгласил он и выпил разом. Оделия выпила за ним, она пить не любила и не умела, как это не странно. Все-таки жизнь этой женщины предполагала такое умение и любовь, но нет. Борис, у которого все еще был вид обиженного странного подростка, подержал рюмку, понюхал ее и поставил обратно нетронутую на стол, «ну, не пью я ничего, где здесь кола?».

Старый Киселев, которому тяжело дался этот день, поднялся и пошел на выход к дверям, «устал я дети, завтра утром встретимся и поговорим». «Привет всем от меня передайте, и Броне Давидовне, и Тале, пусть не обижаются, я их друг вечный, как и ваш, Залман Соломонович, — сказала ему в спину Оделия, — что-то я тоже вдруг рассыпалась, такой день, сейчас прямо здесь засну». «Айзик завтра хочет подъехать, увидеться, поговорить, думаю часов в 11-ть», уже в дверях сообщил старый Киселев и ушел, горбясь и прихрамывая к себе домой. «Давай Боречка спать, уже поздно», Оделия прилегла на диван и немедленно заснула, неловко повернув лицо наружу.

Боря накрыл ее пледом, сложенным на спинке дивана, посмотрел на ее тревожное, прекрасное лицо и ушел, вздыхая в спальню, лицо его было мокрым и несчастным. С чего бы это?

Знаменитый Айзик Оделии очень понравился, сдержанный вежливый человек, копия старшего Киселева, только цвет лица другой, да и жизнь тоже. «Так что вы хотите делать здесь, чем заниматься в вечном городе, уважаемая Оделия Семеновна?», спросил он у нее. Все это происходило на квартире старого Киселева, схожей по планировке с квартирой Бори и Оделии. Водитель Шломо остался на улице у машины, проводив младшего Киселева к дому брата. До дверей. «К чему лежит ваша душа?», русский язык у него был чистый, без акцента, голос несколько скрипучий, мягкий и властный. «Хотите на радио в русский отдел?». «А можно?!» восторженно сказала Оделия. «Попробую это устроить, а Бореньку мы отправим работать в университет, квалификация позволяет, да?» голос его звучал легко, он явно был рад, что все разрешилось так быстро. «Сделаем лехаим, Айзик, за детей и их счастье», старый Киселев улыбался, как в молодости до посадки. Даже Броня расплылась в улыбке, Тала держала фасон. Исаак Соломонович Киселев, по местному выговору Кислев, опрокинул свой фужер с удовольствием. Он, конечно, не обожал это дело так, как его тезка из генштаба, но любил выпить под настроение, любил. А брат его Зяма и говорить нечего, поддержал родственника, одно слово хабадники, есть такие люди в этом мире и Иерусалиме, о них говорить лишнего здесь не будем, уже сказано о них достаточно.

Перед самым уходом чуть все не испортил Борис Залманович, он спросил у дяди: «А что с телевидением тут, где наше тэвэ, тут чемпионат мира в Англии на носу, мы что не увидим любимую команду, дядя Айзик? И где здесь отделение родной компартии, а, дядя Айзик, не подскажете?». Исаак Кислев остановился, как подстреленный и, повернувшись, и собрав нервы в кулак, какое счастье что все здесь свои, сказал Боре: «Будет телевидение, наберись терпения, ты только 2 дня в стране, а уже чего-то требуешь, повышаешь голос, умерь пыл, дорогой. Осмотрись, пойми, что и как здесь, тогда и поговорим с тобой. Будь вообще скромнее, а пока сходи в университет, оформись, познакомься. Футбол устрою тебе посмотреть, даю слово сиониста». Старый Киселев смотрел в пол, покраснев из-за происшедшего. «Все в порядке, Зяма, я Борю очень люблю», сказал Айзик. Он повернулся и вышел на лестницу навстречу верному Шломе, который уже ждал его с непроницаемым ужасным лицом своим на стреме.

Боря всплеснул руками и радостно сказал, «неужели я все-таки их увижу на Уэмбли, Льва Ивановича, Васю нашего, дорогого и любимого питерца, наше все, красавца Валеру, сурового гуцула Йоську, а если повезет и великого Эдика может прицепят, вот тогда все, держитесь бразильцы и трепещите от ужаса, СССР атакует, шашки наголо, что дорогая, что не так, что тебе принести Аделинька?». «Все так, все увидишь, всех поприветствуешь, только потише, дорогой, не шуми», она положила ему руку на плечо возле ключицы, и он тут же присмирел и затих, как умилившийся от ласки котенок.

(окончание следует)

Share

Марк Зайчик: Знакомые и незнакомые имена: 2 комментария

  1. Арон Липовецкий

    Спасибо от Вашего давнего фана, Марк! Ваша проза — большая удача любого издания.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math