©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2022 года

Loading

Кажется, наиболее привлекательным и даже чарующим элементом марксистско-ленинской философии является пресловутая диалектика объекта и субъекта. Их сосуществование напоминает семейную историю скандальной пары, то милующейся, то подающей на развод. Тут можно выделить несколько этапов развития.

Илья Липкович

ПРАЗДНЫЕ МЫСЛИ О РАЗВИТОМ СОЦИАЛИЗМЕ И НЕНАУЧНОМ КОММУНИЗМЕ

Никакие и самые справедливейшие учреждения и самый правильный строй жизни не изменяет человека, если что-то не изменится в его душе — не раскроется душа и искра Божия не взблеснет в ней.

А если искра Божия взблеснет в душе человеческой, не надо и головы ломать ни о справедливейших учреждениях, ни о правильном строе жизни, потому что с раскрытой душой само собой не может быть среди людей несправедливости и неправильности.

 Алексей Ремизов, «Взвихренная Русь»

Доклад о жизни в СССР

В СССР я прожил первую половину своей жизни, почти 30 лет, а если быть точным — 27, вплоть до его распада в 1991-м. Думал же я о нем всю жизнь — и до, и после распада, находясь внутри него и снаружи — в США, куда мы переехали с семьей в 1995 году. Наблюдения «изнутри» отличаются от сделанных «снаружи», я это остро ощутил, когда меня попросили сделать доклад о СССР в бытность мою интерном одной американской компании (1997). Понятно, интернатура моя не имела к жизни в СССР ни малейшего отношения, просто моим американским коллегам было интересно послушать мнение очевидца. Готовился я к выступлению добросовестно, перечитал кое-какую литературу, и именно тогда понял, что приготовление описания, предназначенного для «чужого» уха и глаза, заставляет и тебя самого посмотреть на вещи отстраненно. Казавшееся ранее привычным и нормальным вдруг представляется абсурдным. Мне и при жизни в СССР многое казалось странным, но не в такой степени, как это выглядит после перевода советских реалий на английский язык. Ведь абсурд бывает разный, и одна его разновидность отличается от другой на вкус, запах и цвет.

В предлагаемых записках воспоминания о том, как я воспринимал советскую и постсоветскую действительность в режиме реального времени перемежаются с выдержками из моего доклада в американской компании и сегодняшними размышлениями. Таким образом, сделана попытка воспроизвести взгляд на советские реалии из разных точек и наложить непосредственное и наивное восприятие советского человека на, вероятно не менее наивное, восприятие бывшего USSR лицом, удаленным от него в пространстве и времени. Четко провести границы, отделяющие одно восприятие от другого, уже не представляется возможным.

Три столпа соцреализма

Часто говорят, что в СССР культивировался на всех уровнях (не только в кино или литературе, но и в ежевечерней информационной программе «Время») так называемый соцреализм. Американцы часто путают его с социальным реализмом (social realism). Как мне представляется, можно выделить следующие три составляющие соцреализма.

Сверхреализм. Представление обычных людей обыденных профессий в повседневной жизни, показанной (якобы) «как она есть», неприкрашенной, часто с привлечением элементов «неромантического быта», хотя и без «откровенного натурализма». Вероятно, этот компонент и делает соцреализм похожим на пресловутый социальный реализм, но нужно признать, что, во-первых, доза неприкрашенности тщательно контролируется. Во-вторых и в главных, действительность показана в восприятии некого особого Глаза (используя метафору Дзиги Вертова), который видит недоступное простому человеческому глазу. Этот сверх-Глаз подвергает сырую реальность «коммунистической расшифровке» (Д. Вертов) и узнает в ней черты сверхчеловеческого. В детстве меня всякий раз завораживала концовка «Двенадцати стульев»: «Великолепное осеннее утро скатилось с мокрых крыш на улицы Москвы. Город двинулся в будничный свой поход».

Футуризм. В отличие от восприятия будущего нормальными людьми (не говоря уже о профессиональных статистиках), предполагающее рост неопределенности по мере удаления от настоящего, с точки зрения социалистического реализма неопределенность, наоборот, уменьшается с течением времени. В отдаленном (идеальном) будущем все поставленные цели разрешаются. Можно сказать и так: в будущем все, что в настоящее время сокрыто от обычного глаза (но доступно сверх-Глазу), становится ясно видимым (прозрачным). В самом деле, по Марксу, при коммунизме сущность уже не является нам в превращенных формах, а (чего стесняться своих?) предстает такой, какая она есть на самом деле.

Коллективный оптимизм. Даже если в конце (романа или фильма) все погибают, мертвые в значительной степени способствуют общей выгоде; общее — это коллективное «я», сформированное между «рассказчиком» и «читателем/зрителем», которое возобладает и, в конечном итоге, является хранителем оптимистического духа, нагнетаемого идеологией соцреализма.

Советская цензура

Цензура в СССР в пору развитого социализма не была абсолютной. Кое-что, вплоть до мата (правда, не включительно), просачивалось в открытую печать, часто благодаря знакомствам и связям автора, а иной раз — счастливому расположению звезд. К тому же существовало множество книг и брошюр, предназначенных к выдаче на руки, облачённые особым доверием. Например, научный работник (или работница) мог получить на растерзание буржуазного ученого, вроде Джона Мейнарда Кейнса. Бывало, что в книгах особо махровых авторов не все страницы были открыты даже для подготовленного читателя, кое-что из написанного требовало совсем иного уровня допуска. Скажем, «только для работников внутренних органов и членов их семей». Наиболее секретные страницы были вложены в непроницаемые конверты, опечатанные сургучом, словно квартиры, в которых недавно был произведен обыск.

Речь, конечно, не только о допотопных изданиях. В СССР буржуазная наука если не процветала, то все же издавалась регулярно «для научных библиотек» тиражом в 4000 экземпляров. Почему требовалось именно четыре тысячи, а не три или пять, оставалось для меня загадкой, но число это завораживало своим изумрудным отливом (у меня с раннего детства каждое число связывалось с определенным цветом), делая членом общества посвящённых в некую научную тайну.

Итак, что же считалось политически (или идеологически) некорректным в брежневском СССР?

— Явный антикоммунизм или антимарксизм, пропаганда свободной рыночной экономики, критика советской системы в целом.

— Представление чего-то, что потенциально может конкурировать с марксизмом в качестве «единственной универсальной теории, объясняющей мир» (например, фрейдизм).

— Представление возможных альтернатив официальной интерпретации марксистской идеологии.

— «Беспристрастное» (или «отстраненное») исследование коммунизма (социализма), любое эмпирическое исследование советской жизни как феномена, даже без явной/оголтелой критики социализма (например, знаменитая книга Яноша Корнаи «Дефицит»).

— Все, что создано «политически некорректными» людьми — например, российскими иммигрантами, известными своими антикоммунистическими взглядами, или западными «недоброжелателями» .

— Раскрытие фактов, которых «никогда не было» или которые могут быть «неправильно поняты» неспециалистом.

— Откровенный расизм, пропаганда войны и уравненная с ними в правах порнография.

— Использование сленга и табуированных слов где угодно, за исключением общественных уборных.

— Пропаганда «западного образа жизни».

— Пропаганда религии (которая «отделена от государства»).

— Пропаганда нетрадиционного или «противоречивого» искусства, поп-музыки, рок-музыки, сюрреализма, авангарда, снобистского, «антинародного», «чересчур неформального» или, наоборот, «чересчур формального» искусства.

— Фокусирование на «негативных» темах, таких как преступность, наркотики, проституция, секс, гомосексуальность и т.п.

— Демистификация или «очернение» российской истории, привлечение внимания людей к «грязным» фактам из биографий выдающихся исторических деятелей и национальных героев; негативное или циничное отношение к «национальным ценностям» (например, написание пародий на шедевры русской литературы).

Сакрализация науки в СССР

В советском обществе наука и культура были сакрализованы. Человек уходил в науку как в монастырь, чтобы посвятить себя ей и прикоснуться к чему-то высшему. Особенно, если занятия наукой (как в случае геологов и археологов) требовали физического отстранения ученого от кишащей представителями власти городской суеты. Для кого-то объектом поклонения были Битлы. В принципе, такой же сакральной ценностью мог стать и секс. Но он был опошлен тем, что им также иногда занимались и чиновники-бюрократы. Хотя формально секс в СССР не существовал.

Критерии оценки в СССР

В СССР всё подлежало планированию, все занимались имитацией выполнения планов. В качестве критерия выполнения использовались различные показатели. При оценке деятельности хозяйствующих субъектов показатели часто приобретали особо изощренный характер и из послушных «измерительных приборов» превращались в демонов. В отсутствие рынка измерение результатов деятельности предприятия становится философской, а не практической проблемой.

Было ясно, например, что простое измерение объема произведенной продукции в рублях будет поощрять экономику, ориентированную на максимизацию затрат. Это приводило к нежелательным последствиям. Скажем, производство тяжелых сковородок из стали может нанести ущерб не только экономическому благополучию, но и здоровью граждан, поскольку сковорода часто использовалась женщинами в быту как боевое оружие. Таким образом, требовались экономические показатели, которых невозможно достичь имитацией производственной деятельности. Эта трудность ясно осознавалась учеными (и не только ими) в 70-х и 80-х годах прошлого столетия как некая изысканная научная проблема. На тему показателей эффективности писались диссертации и дипломные работы (мной лично).

В ходе написания диплома я проштудировал огромное количество статей, объяснявших, почему существующая (или придуманная оппонентом) система статистических показателей плоха и предлагавших свою собственную. Сейчас уже трудно представить себе объем статей на данную тему, публиковавшихся такими журналами, как «Вестник статистики», «Вопросы экономики», «Проблемы экономики» и даже «Философская мысль».

Отсюда и гипертрофированная система статистических показателей, используемых в отсутствие рыночных критериев не только для измерения общественных явлений, но и для их контроля. То, что соединение функций измерения и контроля порочно само по себе и представляет своего рода «квадратуру круга» развитого социализма, мало кому приходило в голову.

Сейчас все это уже никому не интересно. И то, что всего каких-то 40 лет назад это казалось столь важной и загадочной проблемой, а сейчас нет, — тоже никого не занимает.

Позже в американской корпоративной среде я столкнулся с подобным явлением: вместо работы люди «гонятся за показателем» — там это называется metrics, — но столь болезненно-гипертрофированного характера это явление не принимает.

Диалектика формы и содержания

Советский человек был приучен к тому, чтобы в домашнем обиходе и на службе блюсти закон единства формы и содержания. Правда, отражаясь в его сознании, закон этот зачастую принимал несколько необычную интерпретацию: содержание выворачивалось наизнанку и превращалось в форму, которая потом набивалась совсем иным содержанием.

Скажем, директор мебельной фабрики желает построить небольшой колбасный цех для нужд рабочих и их семей. Он идет в министерство «выбивать фонды».

— Зачем вам деньги? — спрашивает министр.

— Ясное дело, будем расширяться, вводить новый цех по переработке древесины, используя современные технологии.

— Отлично!

Получив средства, или, как раньше говорили с ударением на последний слог, — средствá, хозяйственник начинал размышлять, что ему с ними делать. Это важный момент в развитии самосознания советского человека, не совсем удачно называемый американцами «скрытая повестка» (hidden agenda). Неудачно — потому что «скрытая» предполагает ее присутствие заранее в голове директора. В нашем же случае нужно признать наличие чистого вымысла и фантазии, не замутненных умыслом. Выбив из министерства «средствá», директор тут же забывает про колбасный цех. Получив питание, фантазия его начинает работать, и вот возникают причудливые схемы личного обогащения, сулящие от трех лет строгого режима до высшей меры.

С философской точки зрения, тут важна диалектика формы и содержания, при которой происходит попеременная фиксация или обращение содержания в форму, в которую, как новые туфли в коробку, вставляется новое содержание. Содержание (колбасный цех) принимает форму нового цеха по переработке древесины и застывает в виде целевых фондов, в которые затем «вставляется» цех по выделке свиной кожи с целью личного обогащения, часть прибыли от которого направляется в соседнюю животноводческую ферму для приобретения по бросовым ценам мясных отходов, направляемых далее в пустые желудки рабочих. Таким образом происходит кругообращение: Содержание-Форма-Содержание, заменившее знаменитую марксову формулу рыночного хозяйства: Товар-Деньги-Товар.

В отсутствие рыночных механизмов произошло следующее: в общественный обиход были брошены не реальные инструменты, а философские категории, заменившее советскому человеку технические средства. В советском обществе произошло овеществление абстрактных категорий, философия превратилась в прикладную науку, поставляющую народу орудия для совершения ежедневных сделок с совестью. Обмен превратился в подмен. «Подменить» — это технический термин армейского обихода, означавший замену частей обмундирования военнослужащего худшими по качеству, как правило, обнаруживаемую им утром при пробуждении.

Могут сказать, что игры советских людей ничем не отличаются от любых других, где каждый пытается ограничить возможности маневра для партнера, максимизируя таковые для себя. Вероятно, это так, но следует все же признать, что в цивилизованном обществе достигнуты определенные успехи по ограничению возможностей игроков манипулировать друг другом. Как учили классики: «Манипуляция имеет место тогда, там и постольку, когда, где и поскольку отсутствует прозрачность». А где же ее взять? Прозрачность нам только снится…

Типология советского человека

Как известно, к концу 60-х годов прошлого века в СССР сложилась новая историческая общность — советский народ. Среди советских людей выделялись несколько характерных типов, которые, надо признать, могли пересекаться в пределах одной личности:

— реалист-материалист, или «гомо-советикус» (термин, придуманный известным философом-диссидентом и писателем Александром Зиновьевым);

— идеалист-интеллектуал;

— идеалист-марксист;

— сталинист;

— идеалист-коммунист (ленинец);

— продажный коммунист;

— коррумпированный антикоммунист (короли теневой экономики);

— диссидент (наиболее малочисленный, но архиважный тип).

Наиболее вездесущим типом, некой домашней изнанкой провозглашенного и взлелеянного официальной идеологией советского человека, был гомо-советикус. В чем же заключалось его кредо?

— «Жизнь» — это не то, что написано в книжках, и чтобы выжить, нужно «уметь вертеться».

— Тяжелый труд в наше время никто не оценит: «Пусть работают коммунисты и карьеристы!», «Я что, крайний что ли?», «Мне что, больше всех надо?!».

— «Без диплома сейчас не проживешь», поэтому лучше его получить, независимо от того, имеешь ли ты тягу к знаниям и нравится ли тебе избранная профессия.

— Небольшие хищения государственной («ничьей») собственности в порядке вещей, «сейчас все так делают!»

— Связи и полезные знакомства неоценимы.

— Самый худший грех — предать (например, донести на) товарища, их проделки нужно покрывать, независимо от того, что они натворили и как это согласуется с законом.

— Старайся поступать «по-человечески» и помогать людям, когда они в беде; иногда для этого приходится жертвовать своим временем и средствами.

— Никогда не спорь с начальством: «начальник всегда прав»; когда я стану начальником, я тоже буду прав.

— В теории советская система хороша и справедлива, но никто не хочет работать; все планы и проекты рушатся из-за плохой дисциплины, ошибок планирования, нехватки ресурсов и финансирования.

— Иностранцы наивны, недоброжелательны, испорчены «сладкой жизнью» и не знают, что такое «настоящая жизнь»; чему же мы можем у них научиться?

— Коммунизм — это утопия, но социализм — реальность и будет существовать вечно.

— Потеря родины была бы катастрофой; где еще можно валять дурака и получать за это зарплату?

Забытый лексикон

«Бездушие» — формализм при рассмотрении просьб трудящихся, неспособность «войти в положение».

«Доброжелательный» — не совсем зазнавшийся начальник; например, зав. кафедрой, снизошедший до аспирантки.

«Махровый» — отпетый, не поддающийся перевоспитанию; также особый вид полотенца с нежной щетинкой, в противоположность грубому вафельному.

«Поставить на вид» — что-то вроде предупреждения, без занесения в личное дело.

«Принять к сведению» — слабая форма повиновения, вроде «Васька слушает, да ест».

«Упорядочить» — например, упорядочить цены (посредством единовременного их повышения на предметы не первой необходимости) или, на худой конец, половые отношения.

«Стремиться» к достижению какой-либо цели — как правило, приземленно-бытового плана. Например, «он ни к чему не стремится», то есть пассивный, безынициативный человек, который вряд ли получит дополнительную жилплощадь в текущей пятилетке.

«Отблагодарить» — эвфемизм сравнительно небольшой взятки, данной (с охотой и как бы даже с душевным подъёмом) после получения услуги.

«Ответственная работа» — например, «мой тесть на ответственной работе». А остальные, стало быть, на безответственных?

Анализ недостатков

Когда я учился на втором курсе института (1982 г.), один преподаватель, доцент кафедры статистики N, предложил мне на выбор два проекта. Первый предполагал изучение влияния солнечных пятен на социально-экономические процессы в нашей стране. Второй был более приземленный: читать наши основные газеты — «Правду» (просто правду, комсомольскую и казахстанскую), «Известия» и еще что-то из того, что оставлял в почтовом ящике неутомимый советский почтальон, — и выписывать оттуда информацию о недостатках экономического характера, классифицируя их по разным признакам (отрасль, тип, причина, была ли проблема решена, и проч.). Первый проект показался моему незрелому уму несерьезным, и я остановился на втором.

Идея заключалась в том, чтобы, накопив достаточное количество примеров, обработать их методами многомерной статистики: скажем, найти скрытые признаки или выделить устойчивые кластеры. От этого задания веяло здоровым конструктивным началом, отнюдь не диссидентским злопыхательством. «Если мы сумеем четко выделить скрытые признаки недостатков, то это будет… ну, я не знаю, наверное… Государственная премия. Так что, действуй!» — сказал N. и заспешил на лекцию.

Я взялся за дело с энтузиазмом и стал регулярно просматривать газеты, к чему раньше привычки не имел. В нашей семье чтением газет занимался главным образом отец. В детстве мне даже казалось, что это и есть его основная работа. Отец научил меня правильно читать газеты, объяснив, что любую статью, независимо от содержания, он начинает изучать со слов «Вместе с тем», пропустив первые два-три абзаца. Вскоре у меня накопилась целая папка вырезок. Людям, обвиняющим меня в склонности к критиканству и цинизму, следует спросить в первую очередь с N., столь неосмотрительно спустившего с цепи, по-видимому, всегда дремавшего внутри меня критикана и циника. Хотя сам N. таковым не был и искренне верил, что наша работа поможет делу строительства развитóго (как тогда говорили) социализма. Тем не менее, сбор и классификация недостатков не могли не настраивать на циничный лад, и вот почему.

Первый крупный улов недостатков пришелся на конец брежневской эпохи. Типичная статья об экономической проблеме, скажем в «Комсомольской правде», писалась добросовестным корреспондентом, который приезжал на какую-нибудь йошкар-олинскую обувную фабрику имени Клары Цеткин, чтобы выяснить причины дефицита данного вида продукции (статьи о «причинах дефицита» составляли подавляющее большинство публикаций). Это был не просто журналист-болтун, а человек серьезный, перед командировкой досконально изучивший технологию производства обуви. Директор фабрики объяснял, что причиной плохого качества является отсутствие кожи, и корреспондент ехал на кожевыделочную фабрику имени Розы Люксембург, в какую-нибудь тьму-таракань, там ему жаловались на дефицит и плохое качество станков по переработке кожи, и он ехал к поставщикам станков. Те жаловались на перебои с электроэнергией. По мере продвижения от изготовителей предметов потребления к производителям средств производства технологический жаргон сгущался, и для понимания статей приходилось лезть в справочники. Дело кончалось обычно тем, что иссякал запас командировочных, отпущенных редакцией на решение проблемы дефицита, а вместе с ними и энтузиазм корреспондента. Потом я прочитал в одноименной книге венгерского экономиста Яноша Корнаи, что «дефицит» — это имманентная проблема социалистической экономики, которая, как насос, выкачивает все ресурсы. Но корреспонденты не имели возможности ознакомиться с этой книгой, изданной у нас уже в годы перестройки. Не знали об этом и мы с N.

Считалось, что причины дефицита — в плохом планировании и недостаточном внедрении прогрессивных технологий. В каждом конкретном случае были свои конкретные причины, требовавшие специального языка, изобилующего технологическими терминами. Поиск самой первой причины и порождал бесконечный спуск по цепочке поставщиков и недопоставщиков, пока корреспондент не оказывался у разбитого корыта. Дефицит проваливался в лисью нору, ускользая от охотника, и тот возвращался в редакцию с обширными материалами, но без окончательного решения, что же нужно делать.

И вот умер Брежнев после своего двадцатилетнего царствования, а вместе с ним вымер и технократический язык газетных статей. Пришел Андропов, и причиной всех недостатков объявили плохую дисциплину — явление не технологического, а морально-политического плана. Я как раз был на зимних каникулах и временно перестал читать газеты. Вернувшись к нашей действительности, я не сразу ее узнал.

Когда я возобновил чтение газет, то с горечью отметил, что статьи дотошных корреспондентов про «пиковые нагрузки» электростанций с подробным описанием характеристик турбин исчезли. Новые корреспонденты (а может, это были те же самые) соловьями заливались о праздношатающихся гражданах, которые, вместо того чтобы работать, шляются целыми днями по магазинам и парикмахерским в поисках сами не зная чего, искусственно создавая дефицит.

Мы с доцентом были огорчены тем, что проект наш, очевидно, зашел в тупик. То, что само резкое изменение тона публикаций о недостатках было интересно и могло послужить объектом изучения, как мета-характеристика системы, нам в голову тогда не пришло, и это даже хорошо. Потому что описывать этот феномен как бы «со стороны» уже было бы диссидентством. Оруэлловский doublethink, какими мы все тогда были, таких изменений не замечает, колеблясь и изменяясь «вместе с линией партии».

Через несколько лет, вернувшись из армии в самый разгар перестройки, я нашел свою студенческую тетрадку с записями о недостатках и с удовольствием перечитал. То, что я там увидел, находилось в разительном контрасте с новыми, перестроечными публикациями. В современных публикациях язык был не технократическим, а социально–экономическим. Тон задавали Гавриил Попов и Юрий Афанасьев. Писали об административно-командной системе, о том, что дефицит есть неизбежный признак и призрак социализма, иногда даже не ссылались на западную литературу (скажем, на книгу того же Корнаи). Однако многие шли гораздо дальше Корнаи, доказывая, что социализм — это экономически абсурдная структура, наподобие эшеровских картин; что планирование в рамках социалистической экономики невозможно в принципе, и непонятно, как социализм вообще просуществовал в нашей стране более 70 лет. Да его и не было вовсе. Писали (во всех газетах и журналах, вплоть до «Юного натуралиста»), что нужно начать с рынка потребительских товаров раскручивать спираль экономики, и тогда дефицит исчезнет, возникнут новые деньги, обеспеченные реальными товарами и потребительским спросом, и все очень быстро войдет в норму, как оно и имеет место быть во всех развитых странах. Было ясно, что через год-другой после того как падут колдовские чары социализма, мы перейдем от недоразвитого социализма к развитому капитализму, а там уже и до коммунизма недалеко. Только теперь его называли как-то иначе.

Кто же отнесет нас на своих плечах в развитой капитализм? Народ-то у нас сам не побежит, если кнутом не погонишь. Вот, говорят, есть у нас наиболее активная и предприимчивая часть населения, которую держали в лагерях и тюрьмах за экономическое, якобы, мошенничество в особо крупных. На них вся наша надежда. То, что речь идет о мафиозных структурах, ни Афанасьеву, ни Попову в голову не приходило.

Мой первый диссидент

В студенческие годы я был правоверным советским человеком. Дома у нас диссидентская литература не хранилась, и «разговоры», выходящие за рамки анекдотов про Ленина, Сталина и Брежнева, не поощрялись. Среди знакомых родителей откровенных антисоветчиков не наблюдалось — или они были хорошо замаскированы.

Правда, однажды к нам домой зашёл школьный приятель отца, некий Миша, приехавший за какой-то нуждой в Алма-Ату из Москвы. Маленький человек с брюшком и детским выражением на круглом лице. Уже не помню, как начался разговор, — видимо, с воспоминаний об общих приятелях. Вдруг отец спросил полушутя:

— Ну что же ты, Миша, не уезжаешь в Израиль?

— Потому что меня не пускают, — неожиданно серьёзно, даже с надрывом в голосе ответил Миша.

Я был потрясен, впервые в жизни я видел человека, который не просто был недоволен положением дел, но хотел покинуть, чтобы не сказать предать, Родину. Отказаться от родного, тёплого, обжитого (с очередями за дефицитом и анекдотами о нем, рассказываемыми в той же очереди). Оказалось, что Миша был математик и работал в закрытом учреждении. После того как он подал на выезд в Израиль, его уволили с работы, но разрешение на выезд не дали.

Отец сказал приятелю:

— Ну, чего же ты ждал? Государство наше — как русская женщина: если ты от неё ушел, она тебе этого никогда не простит.

Перелом в мировоззрении

Сомнения в правоте марксизма появились у меня примерно с третьего курса института. До этого я всегда защищал марксизм-ленинизм от нападок моих однокашников, которые справедливо считали советскую экономику абсурдом. Я не принимал всерьез их «экономические» доводы, считая, вероятно, тоже справедливо, что они мещане и критикуют социализм с обывательской точки зрения. К тому же я не признавал, что социализм подрывает инициативу и стимул к труду, поскольку презирал экономические стимулы как пошлые и скучные. Труд должен приносить радость и проч. Это была точка зрения энтузиастов-шестидесятников, взрастивших нас на «Двух капитанах» Каверина и «Детях капитана Гранта» Жюля Верна. Про экономические стимулы у Жюля Верна ничего не было сказано. Моя собственная критика марксизма и социализма произросла изнутри.

Интересно, что книга Карла Маркса про «Капитал» никогда не ассоциировалась в моем сознании с деньгами — вероятно потому, что, как у самого Маркса, у меня их в те времена не водилось. Скорее — с капитальным ремонтом в нашем доме, который я пережил как стихийное бедствие вместе с другими жильцами, когда мне было лет шесть. Эту книгу я никогда больше не стану не то что перечитывать, но даже открывать, чтобы не разрушать того магического очарования, которое она когда-то оказала на мое юношеское сознание. Мне казалось, что никто так не понимает «Капитал», как я; что ко мне одному обращены тайные перемигивания автора за спинами многомиллионных читателей (или, как сказал бы Маркс, «за спинами товаропроизводителей»), включавших и фабриканта Энгельса, посещавшего своего собородого друга с одной лишь целью — ущипнуть за мягкое место его жену в тот самый момент, когда ничего не замечавший Карл писал, что «стоимость тем и отличается от вдовицы Куикли, что не знаешь, с какой стороны к ней подступиться».

К изучению Марксова труда (начинавшегося с захватанного нечистыми руками студентов 23-го тома ПСС) я приступил на первом курсе, сразу по возвращении с сельхозработ, когда с моих рук еще не сошли мозоли от сбора табачного листа. Мозоли от конспектирования «Капитала» хорошо легли поверх и были потверже табачных, являясь тайным знаком причастности к пролетариям умственного труда. Правда, брать в руки библиотечного Карла я брезговал, пользовался нашим семейным ПСС, в котором уже многое было подчеркнуто ровной маминой рукой. В марксовых текстах я ощущал присутствие лирического героя и его тайного недруга, готового на любую подлость (стоит только норме прибыли превысить условную отметку), наличие интриги и тайну превращения рабочей силы в прибавочную стоимость.

И вот, читая и перечитывая классиков марксизма, я вдруг понял, насколько странно то, что мы живем по заветам отживших и давно ушедших в историю персонажей. Занятия математикой привили мне понимание того, что любая модель условна и имеет смысл лишь в определенном контексте. Модели Маркса, быть может, были справедливы для определенного времени. Он в самом деле показал ограниченность классической школы, не допускавшей экономических циклов и не представлявшей возможности краха рыночного механизма, который, по ее мнению, должен был работать с точностью часового, раз и навсегда заведенного «невидимой рукой». Но ведь о неизбежных сбоях рыночного механизма впоследствии писал и Кейнс, предлагавший, однако, вполне разумные варианты спасения капитализма методами государственного регулирования.

Но бог с ними — и с Адамом, и с Карлом. Почему сейчас мы должны жить в каком-то выдуманном нами развитóм социализме и все время кивать на Маркса? Я рассуждал примерно следующим образом:

Во-первых, Маркса, скорей всего, сейчас никто не читает и глубоко не понимает, кроме некой касты политэкономов — в сущности, религиозной секты, — ну и, разумеется, меня. Но я не был религиозен, и мне казалось абсурдом, что жизнь людей должна выстраиваться на основе эзотерического учения.

Во-вторых, Маркс — идеалист в чисто бытовом смысле (не говоря уже о его скрытом гегельянстве), и его желание, чтобы капиталистическое общество развалилось, только внешне построено на беспристрастном анализе прибавочной стоимости. Ведь он так гордился тем, что ему удалось показать, что капиталистическая эксплуатация — в самой природе вещей и имеет место даже при самом строгом соблюдении правил эквивалентного обмена, не требуя для своего проявления отклонений от него! Однако каждый, внимательно читавший «Капитал», мог почувствовать, что истинный двигатель марксова анализа заключается в его идущем от сердца желании, даже страсти, покончить с несправедливостью в обществе — страсти, тщательно замаскированной и удерживаемой в подчинении трезвой мысли. Такой вот стыдливый рационализм выкреста, делающего вид, будто он бесстрастно исключает из рассмотрения моральный аргумент и опирается на чистую логику.

Но ведь несправедливости сколько угодно и сейчас! Однажды я прочитал письмо в газету «Комсомольская правда» одного молодого человека, только что закончившего школу или ПТУ и пошедшего работать на производство. Анонимный рабочий писал, что потерял веру в коммунистические убеждения, видя, как ловчат бригадиры, занимаясь приписками, как пьют рабочие и тащат всё, что плохо лежит. Он спрашивал редакцию, как ему жить дальше, видя такой разлад между теорией и практикой. Это был 1984-й год. Тогда я еще не знал, что письма в редакцию пишутся в самой редакции, и принял все за чистую монету. Прочитал я и ответ редакции. Он-то и произвёл во мне взрывной эффект. Редактор отвечал (используя понятный рабочему строительный жаргон), что коммунистические убеждения должны строиться не на зыбком песке веры, а на железобетонном фундаменте науки, каковой можно овладеть лишь упорным трудом и прилежанием. Тут необходимо освоить не только классиков марксизма-ленинизма, коих, как известно, было три (после выноса тела Иосифа Виссарионыча из Мавзолея), но и таких серьёзных буржуазных философов, как Гегель, Спиноза, Фейербах, Фихте, Фурье и бог знает кого еще. Вроде бы редактор ответил то же самое, что и я говорил моим соученикам: дескать, марксизм — это научная теория, покоящаяся на солидном фундаменте, который никакая пошлая эмпирика не способна разрушить. Но тут произошла осечка. Ведь требовать, чтобы простой рабочий освоил труды всех этих философов, было заведомым издевательством. И потом — как можно утверждать, что жить в согласии с совестью, видя, как все вокруг пьют и воруют, можно, прочитав и усвоив некий текст, написанный бородатыми классиками, которые могли вообще не родиться на свет. И, быть может, им и не следовало этого делать.

В-третьих, я-то к тому времени прекрасно понимал, что внимательное изучение Маркса может лишь посеять сомнения в его теории. Как же разрешить эти сомнения? Читавшие Маркса понимают, что критиковать его построения с позиций эмпирики невозможно, ибо составной частью его философии является учение о превращенных формах. Согласно этому учению, мы видим только искаженные формы истинных общественных отношений, в которых они являются «на поверхности», поэтому критика теории при помощи фактов затруднена. Неподготовленные экономические субъекты видят лишь искаженные блики, превратные отражения своего экономического бытия, тени в Платоновой пещере. «Сущность» и не может являть себя иначе как в искаженном виде. В противном случае каждый болван мог бы сразу увидеть то, на что Марксу потребовались долгие годы работы и финансовой поддержки Энгельса. Презрение к фактам и фактикам заложено в марксизме.

Однако разве Маркс сам не изучал факты для обоснования неизбежности гибели капитализма и замены его более высоким общественным устройством? Например, Маркс рассмотрел процесс воспроизводства капитала и установил, что он носит циклический характер. С каждым разом глубина цикла должна увеличиваться, поскольку конкуренция толкает капиталистов на укрупнение и концентрацию капитала, но это приводит в замешательство рыночный механизм, построенный на принципах атомарности массовых явлений и выравнивания цен в стоимость. Разрушение статистического ансамбля и установление монополии делает, по мнению Маркса, неизбежным прерывание эволюционного процесса и насильственное упразднение частной собственности на средства производства.

Коммунизм возникает как единственный способ разрешить противоречие между общественным характером производства и частным характером присвоения. Но как и каким образом — остается загадкой. Более того, общественная наука, включающая политэкономию, станет ненужной в силу совершенной прозрачности общественных механизмов. «Невидимая рука рынка», действующая за спинами частных товаропроизводителей и то и дело хватающая их за яйца, отомрет за ненадобностью, все отношения станут явными, законы общества перестанут действовать как законы природы, слепо прокладывающие себе дорогу сквозь мрак и хаос, и экономика превратится в технологию.

Но подобное доказательство, говоря математическим языком, неконструктивно. Это доказательство от противного и представляет собой грубую идеализацию действительности и экстраполяцию «основного противоречия» в будущее. Скачок из «царства необходимости» в «царство свободы» доказывается как какая-нибудь теорема Коши о существовании корня у непрерывной функции, меняющей знак.

И в этот логический выверт оказываются запакованы судьбы миллионов людей, живущих через 100 лет после Маркса, до которых ему, в сущности, не было никакого дела. А почему же нам сейчас должно быть дело до его неконструктивных доказательств?

И письмо рабочего, вероятно сочиненное скучающей редколлегией «Комсомольской правды», оказалось последней каплей. Прочитав его, я вдруг ясно понял, что Маркс нам не поможет. Мне — так точно. Мы должны сами разобраться, зачем мы так живем: пьем, воруем и ни во что не веруем. Абсурдно надеяться найти ответ в книжках, написанных сто лет тому назад двумя бородатыми мужиками, которые не могли поделить одну бабу. И все это я понял благодаря письму простого рабочего. Жаль, он его раньше не написал.

В армию я уходил большим скептиком. Там моя вера уже совершенно растаяла.

О сомнительной роли интеллигенции

Еще задолго до Бердяева начали рядить: что есть интеллигенция в русском мире и чем она отличается от образованного класса? В годы перестройки меня эта тема очень цепляла.

Я рассуждал примерно так.

Интеллигенция, по определению, производит всякие интеллектуальные конструкции, и не только для себя, даже не столько для себя, а большей частью — для других социальных групп, как бы шьёт одёжу (убеждения) «на продажу». Скажем, интеллигент Маркс придумал пролетарскую идеологию. Сейчас (в годы перестройки) они придумывают идеологию для всяких прочих полуинтеллигентных группировок: бизнесменов и предпринимателей, политиков, учат, о чём им надо думать. В этом есть элемент интеллектуального насилия и камуфляжа.

О постепенном характере радикализации
«перестроечной» литературы

С каждым месяцем перестроечная литература становилась всё более радикальной. При этом никто не мог предсказать, каков будет следующий шаг. Например, что будет опубликовано в следующем номере журнала «Знамя»? Но как только он выходил, все с умным видом говорили друг другу: — Ну вот, что я тебе говорил, опубликовали «Собачье сердце», но «Архипелаг» они ни за что не опубликуют, — забыв, что пару месяцев назад они утверждали, что «Собачье сердце» они никогда не опубликуют: слишком злая вещь, и даже несправедливо злая пародия на советскую власть и рабочий класс.

Разумеется, многие из строивших прогнозы хорошо знали все эти тексты еще по самиздату.

Карл Поппер и его миф об открытом обществе

Разочаровавшись в одном Карле, я вскоре испытал на себе очарование другого. В начале постперестроечной эпохи на мою голову обрушилась книга Карла Поппера «Открытое общество и его враги», вышедшая в переводе на русский язык в 1992 году. Это был двухтомник общим объемом примерно 1000 страниц. Поппер считал, что в философии были, есть и будут две линии: Сократовская (неавторитарная) и Платоновская (авторитарная); эти две линии он прослеживал с настойчивостью и пылом раскаявшегося марксиста. Основной критерий авторитарности по Попперу — вера философа в «сущность», или essense. Немало таких «уксусных» мыслителей он вывел в своей книге на чистую воду. То есть, метафизику Поппер не жаловал. Гегеля считал шарлатаном. Поскольку я тоже был бывший марксист-гегельянец, мне было понятно, откуда у него ноги растут, или, как говорят американцы, where he is coming from.

Почему-то особенно мне запомнилось из этой тысячи страниц стороннее рассуждение о запрещенном приеме в дискуссии: нельзя переходить от обсуждения существа вопроса «А» к объяснению того, почему твой оппонент придерживается точки зрения «А» (скажем, потому что он — коммунист, еврей или у него было тяжелое детство). Следует критиковать точку зрения «саму по себе», в отрыве от личности носителя, то есть — не переходя «на личность». Мысль эта глубоко запала мне в душу, и потом я многих, а чаще всего себя, ловил за руку при попытке «перехода на личность».

Попперовский запрет вовсе не означает, что не существует рациональной связи между утверждением «А» и какими-то личностными факторами верящего в «А», но это обстоятельство не должно быть важно для понимания справедливости или ошибочности самого «А». Причины зарождения теории «А» в голове её носителя совершенно не важны для ее верификации или фальсификации.

Ну и, разумеется, я был под впечатлением идеи Поппера о необходимости для исследователя добровольно идти на фальсификацию своей теории. Быть может, основная научная заслуга Поппера в том, что вместо того — или вдобавок к тому, — чтобы «верифицировать» научную теорию (путем подтверждения ее выводов, допускающих эмпирическую проверку), он придумал «фальсифицировать» ее — путем явного формулирования условий, при которых ученый согласен «отцепиться» от своей теории. Поппер говорил, что в отличие от мифа, научная теория должна содержать описание эксперимента, который в случае отрицательного результата приведет к отказу от теории. Это он называл проведением демаркационной линии между мифом и наукой. Понятно, что марксизм, фрейдизм и многие другие измы оказывались по другую сторону от науки — в силу способности объяснить задним числом какое угодно расхождение между своими предсказаниями и фактами.

В требовании фальсифицируемости научных теорий содержался и личностный момент, необычный для философии науки. Мыслитель должен был добровольно сам себе вырыть могилу. Идея заставить ученого рыть себе яму мне понравилась. В этом была такая древняя еврейская традиция — отвечать вопросом на вопрос. Мой собственный вклад в дело Поппера заключается в том, что я приложил идею «фальсификации» к политике. Так, людям, недовольным действующим президентом и спрашивающим меня, за что же его любить, если он все делает неправильно, я задаю контрвопрос: что он должен сделать такого, чтобы ты его одобрил или, по крайней мере, не осудил? В подавляющем числе случаев я немедленно слышу «уйти в отставку». С моей точки зрения, такой ответ несколько подтачивает объективность моего оппонента.

В предисловии или послесловии к очередному изданию своей книги Поппер назвал себя «удачливым философом». Меня эта фраза не то что покоробила, но зацепила. Совместимо ли занятие философией с удачей? И можно ли провести демаркационную линию, отделяющую учёного от философа? Раз уж Попперу приспичило всюду устанавливать демаркации, проведем ее и здесь. Очевидно, ученый занимается решением реальных проблем, понятных и людям за пределами данной дисциплины, в то время как философ придумывает проблему там, где ее никто до него не видел и без его помощи не увидел бы. Проблема отделения науки от мифа, которой занимался Поппер, вполне доступна любому неученому болвану, и в этом смысле Поппер не является настоящим философом. Слишком уж он доступен широким массам, ведь его тысячу страниц я проглотил всего за неделю, пока симулировал на даче какую-то редкую болезнь. Так что со временем и Карл Второй тоже вышел из моего доверия.

Постперестроечное: куда мы идем?

Мы (интеллигенция) думали, что раз нас (СССР) сравнивали с США как сверхдержаву, то, сбросив коммунизм, мы станем равными им. Никто, кажется, не понимал, что мы движемся в сторону Мексики. А ведь вокруг было столько умных людей!

Равно и мало кто понимал, что перестройка с необходимостью ведет к криминализации страны. Передовые экономисты (Г. Попов, Н. Шмелев) идеализировали «рыцарей теневой экономики» и считали, что они выведут страну на мировой уровень. Интеллигенция им верила. Вероятно, потому, что сидевшая в тюрьмах интеллигенция к тому времени уже вымерла, и ее место заняла интеллигенция непуганая. Она верили в магическую силу рынка.

В самом деле, кем же они были, эти «рыцари капитала»? Антисоветчики-диссиденты, готовые пострадать за принцип? Люди с предпринимательским талантом, не вполне подавленным советской властью? «Криминальный элемент», то есть люди, готовые нарушить закон в интересах своей выгоды при любом режиме? Полагаю — комбинацией первого, второго и третьего. Люди склонны предполагать взаимоисключающими вещи, которые таковыми вовсе не являются.

Россия движется по кругу

Как-то в перестроечные годы я прочитал в газете сомнения одного «читателя» о том, не приведет ли капиталистический путь к хищнической эксплуатации природных ресурсов (как будто советское природопользование не приводило к их истощению!), и сравнил их с текстами вековой давности Н.Я. Данилевского. Будто одним человеком писано! А не приведёт ли капитализм к «хищническому» пользованию?

Ирония заключалась в том, что после 70 лет социалистического хозяйствования большинство здоровых хозяйственных сил, возросших на ниве развитóго социализма, — на которые уповали трибуны перестройки, вроде Попова или Шмелева, — и в самом деле напоминали диких лесных хищников, имевших яркую криминальную окраску.

Со времен перестройки прошло уже больше четверти века, а споры всё те же.

Диалектика объекта и субъекта

Кажется, наиболее привлекательным и даже чарующим элементом марксистско-ленинской философии является пресловутая диалектика объекта и субъекта. Их сосуществование напоминает семейную историю скандальной пары, то милующейся, то подающей на развод. Тут можно выделить несколько этапов развития.

Гегель. Объективный Идеализм. Абсолютная Идея есть апофеоз единства Объективного Закона, с неизбежностью прокладывающего себе дорогу сквозь эмпирический хаос, и Идеи, по необходимости имеющей субъективное содержание, поскольку (с точки зрения наивного пользователя) подразумевает созерцание, перерабатывающее доступную ему реальность в систему логических понятий. Однако, по Гегелю, Понятие (с большой буквы) есть не результат субъективного восприятия объективной реальности, а атрибут пред-существующего и живущего своей горней жизнью Мирового Разума, оторванного как от индивидуального (и случайного) сознания эмпирического субъекта, так и от явленной этому сознанию эмпирической действительности. Таким образом, Понятия, Логика обитают не в головах людей, а где-то далеко за пределом их сознания.

Энгельс. Ирония Энгельса о Гегеле в работе о конце немецкой классической философии. Энгельс отмечает пошлость и пассивность знаменитой формулы Гегеля, объединяющей материальное (эмпирическое) и идеальное (объективное): «всё действительное разумно, все разумное действительно». Дескать, эдак можно оправдать всё и вся. В этом (по Энгельсу) —неэффективность гегелевской диалектики, присущий ей филистерский душок. Эта мысль венчается ироническим замечанием, что, по Гегелю, вся История естественным образом подразделяется на два периода: до того, как Гегелем (вполне себе случайным субъектом) была обнаружена Абсолютная Идея, и после. Обнаружил — и на том успокоился, заработав за свое открытие (и лояльность к сильным мира сего) профессорскую мантию.

Маркс. Он, как известно, поставил Гегеля с ног на голову, или наоборот. Тем самым место Абсолютной Идеи в мире объективного заняла загадочная Материя. Но от этого учение Маркса вовсе не стало материалистичным, как было замечено (например, Бердяевым), оно осталось идеалистичным, ибо от простого переименования сущностей не может произойти коренных изменений в структуре. От марксовых перестановок отношения между субъектом и объектом вовсе не упростились, а еще более запутались. А ведь, казалось, он все поставил на свои места: объект был заслан в базис, а субъект — в надстройку. Однако не тут-то было. В «Манифесте Коммунистической партии» (и других работах) Маркс провозгласил неизбежность скачка из царства необходимости в царство свободы посредством диктатуры пролетариата. В царстве необходимости действуют объективные законы, прокладывающие себе дорогу за спиной «субъекта», действующего бессознательно (как бы погружённого с головой в объективную реальность). Вся штука заключается в том, что пресловутый скачок в царство свободы (в котором прекратится бессознательное подчинение субъекта объекту) — тоже объективный закон. Но чтобы вступить в силу, он должен быть познан и сознательно использован наиболее передовой частью общества, овладевшей материалистической диалектикой. Эта наиболее передавая часть — есть авангард пролетариата, а сам пролетарский класс является некой мифологической силой, как бы «материальным духом» пресловутого скачка. Пролетариат — он и субъект, и объект. Это, впрочем, относится ко всем классовым силам. Состоящий из человеческих единиц, обладающих сознанием, класс — это часть надстройки над экономическим базисом. А как воплощение объективных классовых отношений, класс — есть сила, уходящая корнями в базис. В пролетариате волны тупой покорности капиталу перетекают в сознание, культивированное партией-авангардом. Остается загадкой, почему Маркс обратил всю свою неуемную страсть на рабочий класс, если сам признал, что, осуществив добровольный акт продажи своей рабочей силы на рынке труда, пролетариат становится невольником, прикованным к своим орудиям, как раб к галерам. Это происходит в силу превращения (надо полагать, необратимого) человека в «частную функцию» самим процессом капиталистического производства — о чем предупреждал еще Адам Смит. Откуда же взялась вера, что вот этот низведенный до автомата субъект спасет мир?

Получается, что ирония Энгельса по отношению к Гегелю может быть обращена и к Марксу. Выходит, вся История делится на два этапа: до того момента, когда Маркс открыл законы общественного развития, и после него. Но ирония эта не кажется марксисту уместной. Ведь чем был смешон Гегель? Тем, что, открыв Абсолютную Идею, он не призвал к изменению мира. Ирония тут в том, что после Гегеля Идея становится познанной и как бы вмонтированной в гранитные берега гегельянства. А это — пошло! И жало Энгельса направлено против филистерского заключения Гегеля — «все действительное разумно, все разумное действительно». Маркс заявляет в «Манифесте», что задачей новой философии является не объяснение мира, а его изменение. Благородство цели, наличие активного начала делает марксизм непроницаемым для стрел иронии; ирония тут неуместна, как цинизм.

В «Манифесте» Маркс впервые заявляет о том, что общество переходного периода (от необходимости к свободе) не может быть ничем иным, как диктатурой пролетариата. Заметим, впрочем, что слово «диктатура» не ново, это слепок, снятый с якобинской диктатуры. Впоследствии русские коммунисты довершат процесс копирования, заимствуя вместе со словцом и некоторые якобинские институты (например, ВЧК напоминает «Комитет общественного спасения»).

Ленин. Добавил важный элемент. Отношение субъекта-индивида к классовой борьбе. Субъект должен сознательно встать на сторону объективно передового класса. Ленин довершил начатое Марксом «объективирование» класса, превращение его из массы в некую гегелевскую Идею. Индивид должен сам решить, с кем он. Ленин драматизировал отношение между объектом и субъектом, впрыснув в него моральный выбор честного человека. Сознательный пролетарий и сочувствующий ему интеллигент должны «открыто и честно» провозгласить свою предвзятость как принцип, в отличие от двуличной буржуазии, «на словах» болтающей о демократических институтах, а «на деле» под покровом демократии осуществляющей диктатуру денежного мешка в наиболее чистой форме.

Ленин довершил и обратный процессу объективизации (и очень русский) процесс очеловечивания, персонификации Абсолютной Идеи (в данном случае, класса), что сыграло зловещую роль при решении вопроса о судьбах отживших классов. В самом деле, как следует понимать, что в новом обществе классы отомрут? Буржуазия перестанет существовать как класс или как конкретные люди (пущенные в расход)? (Впрочем, Маркс в «Капитале» иногда увлекался и рисовал персонализированный портрет капиталиста.)

По Ленину, в Царство свободы общество должно не просто скакануть: при нежелании и сопротивлении некоторых индивидов авангард перетащит их волоком, неважно — живых или мертвых. С цепкостью маньяка он ухватился за пущенное Марксом выражение «диктатура пролетариата» и воплотил ее по лекалам Французской революции.

Троцкий. Революционный процесс есть объективная данность, это базисное явление, а не надстроечное, — по крайней мере, не только надстроечное. Мы, революционеры (и лично тов. Троцкий), оказавшись в вихре объективного процесса, понятно, участвовали в нем, отдавая этому все силы, в меру своих способностей. В этом был субъективный момент. Роль личности в истории не следует преуменьшать, но и преувеличивать не стоит. И главный вывод (правда, его должен сделать не автор, а читатель) — личная ответственность тов. Троцкого в том историческом процессе, который пережила Россия, ничтожна. Если бы не он, может быть, всё было бы еще хуже, и так оно в действительности и случилось, когда его убрали со всех постов. Троцкий — солдат революции, услышавший и исполнивший приказ, отданный Историей. Это важный момент диалектики «объекта» и «субъекта», уничтожение моральной ответственности индивида (введенной ленинской демагогией), «объект» её как бы всасывает и поглощает всю без остатка.

Сталин. Словоблудие катехизиса. Диалектика превращена в басню или застольный тост. Надстройка (субъект) действует всегда активно и никогда — пассивно, особенно в переходный период, когда решается участь революции по принципу «кто кого». Органы надстройки — щупальца НКВД. Объект не просто пассивно следует за субъектом — субъект насилует объект и тем самым осуществляет вековое чаяние широчайших народных масс. А что же делает насилуемый? Объективно он помогает следствию, признаваясь в несуществующих преступлениях, соревнуясь со следователем в скорейшем и полнейшем раскрытии истины. Важно, что признания подсудимого субъекта не требуют подтверждения «объективными фактами». Враг самоуничтожается, приняв за секунду до расстрела личину объективной истины, чтобы пролетарию было видно, в кого стрелять.

Элементы русского сознания (версия для иностранцев)

— Русская идея свободы: демократия, волюнтаризм или побег? Свобода как уход от реальности и избавление от ограничений. Бердяевское противопоставление «свободы» и «воли», затертое, но не утратившее блеска.

— Российское безразличие к политике и демократии («Мне все равно, за кого голосовать, лишь бы водка была дешевая и доступная»).

— Отсутствие веры в формальные дискурсы и политически корректный язык; подозрение, что абстрактный и безличный язык экономики, права и политики выдуман как маскировка, за которой скрывается, в лучшем случае, честно (и глупо) подавляемый частный интерес, в худшем — сложная комбинация власти, коррупции, порока и конспирации.

— Русская тенденция заимствовать для обозначения новых явлений экономической и политической жизни иностранные термины (чтобы они звучали «круто»), которые затем постепенно окрашиваются в ироничные и циничные тона — например, «фирмачи», «кооперативщики», — намекая на моральную ущербность обозначенных ими лиц. Таким образом, приватизация с легкостью становится «прихватизацией» (см. приводимую В. Розановым интерпретацию немецкого глагола haben (иметь) как «хапать»).

— «Русский иррационализм» и склонность к «саморазрушению»; любовь к спонтанности и неопределенности и вместе с тем — тоска по Идеалу.

— Русский коллективизм и индивидуализм. Обучение в постоянных группах, лагеря, обязательные трудовые повинности, помощь города селу, сбор металлолома, отсутствие privacy, коммунальные квартиры. Западный идеал индивида как самодостаточного и автономного «атома», западный утилитаризм — против русского индивидуализма. Русское непризнание «безличного» человека, человека вообще; подозрительное отношение к использованию человека как научного объекта, как комбинации свойств и признаков, как предмета, скажем, политической науки (отсюда и российское безразличие к «общим вопросам», демократии и т.п. и, вероятно, отсутствие уважения к «личности» как таковой).

— Федор Достоевский и Василий Розанов как представители «плебейского типа» русского индивидуалиста. Парадокс Ф. Достоевского о подпольном человеке: утилитарная утопия разрушается тем, что невозможно выразить все выгоды и «пользы» в единой математической формуле («функции полезности», как мы теперь говорим), потому что самая выгодная из этих выгод как раз и состоит в том, чтобы быть непредсказуемым (невычислимым). Идеал жизни Розанова — «Просто сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца».

— Лев Толстой и Владимир Набоков как представители «аристократического типа» русского индивидуалиста. Безразличие Толстого к общественным вопросам и его притворное непонимание назначения социальных институтов, их трактовка как «ложных»; презрение Набокова к различным «измам», «движениям», «большим идеям» и прочей пошлости.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.