©"Заметки по еврейской истории"
  апрель 2022 года

 200 total views,  3 views today

В подборке «Короче говоря» помещены фрагменты воспоминаний профессионального журналиста Якова Махлина, большую часть своей жизни проработавшего в газетах, издававшихся в советские времена и немного после в Киеве и в Мурманской области. Воспоминания охватывают период с начала сороковых годов ХХ века по первые два десятилетия XXI века.

Яков Махлин 

КОРОЧЕ ГОВОРЯ 

МЕЧТА

Яков МахлинКак я мечтал о педальном автомобиле! Сверкающие лаком и никелем, с резиновыми грушами-клаксонами на боку они стояли в ряд на первом этаже Подольского универмага. Ждали, когда я выберу лучший из них. Оба дяди, через год сгинувшие в Бабьем Яру, соглашались пойти со мной, позволяли сесть в кабину, но, как назло, забывали взять с собой деньги. Только мелочь. Её тут же отоваривали в скверике, рядом с Гостиным двором — напротив моего детского сада. Покупали мне кругляшок с мороженым. А я всё мечтал, как в следующий раз подъеду к мороженщице на роскошном автомобиле.

Эту мечту, в отличие от многих других, мне всё-таки удалось осуществить. Купил педальный автомобиль. Правда, не себе, а сыну. Произошло это спустя 40 лет, далеко от Киева, на севере, в Кандалакше. Увидел в магазине и не удержался. Нёс в гостиницу, вёз в поезде, опять на себе.

Сын новой игрушке обрадовался. Правда, во дворе на такой машине не наездишься. По причине снега долгой зимой и отсутствия асфальтовых дорожек летом. Опять же после мая, как говорили сверстники сына, детей ждали другие города — всё та же Кандалакша (узловая железнодорожная станция), Москва, Киев, и, самый главный пункт назначения — «В отпуск!» В общем, ездил сын по квартире, благо жилплощадь позволяла. Но это же не наперегонки по улице.

А я на миг, на какую-то секунду, всё-таки владел педальным автомобилем. Дорога к нему оказалась длинной и опасной. Особенно на последних метрах.

Осень 1943 года. Отца, отвоевавшего на переправе все месяцы, награждённого медалью «За оборону Сталинграда» и персональной Грамотой, подписанной наркомом военно-морского флота Н.Г. Кузнецовым, перевели в аварийно-спасательную службу — заниматься подъёмом затонувших судов и тралением Волги от мин. У него появилась возможность вызвать семью из эвакуации. Я, мама и бабушка с дедушкой к нему поехали.

В дороге лихие люди споловинили наш багаж — вещи, которые удалось вывезти из Киева. Один или два раза на железнодорожных станциях удалось помыться в бане. Мама брала меня с собой. На выходе получали вещи после прожарки. И та, и другая процедуры способствовали борьбе со вшами. До самой школы, где всех подряд мальчиков стригли наголо, мама вычёсывала меня густым гребешком. Но гниды, вшивины зародыши, не поддавались.

Приехали мы в Сталинград 5 или 6 ноября. В ночь. Отец нас встретил, хотя любой вид связи типа телеграмм, конечно, отсутствовал. В огнях паровоза развалины вокзала выглядели жутковато. Вдруг из репродукторов разнеслось: «Киев освобождён!» Я заорал «ура!». Дед с бабушкой ударились в слёзы. Им представилось, что родной Киев превращён в такие же руины.

Несколько дней мы прожили в землянке, оборудованной под стенами разрушенного дома. Я быстро освоился. Гляжу, напротив, прижался к стене педальный автомобиль. Голубой с белым. Без шин, они сгорели. И саму машину огонь основательно полизал. Сходу запрыгнул в кабину. Сказался навык, полученный в Подольском универмаге. Разместиться с комфортом не получилось. Всё-таки прошло два или три года, успел подрасти. Ступнями нащупал педали и, без опаски выскочить из ряда, нажал на них. Машина не двинулась с места, но из её недр вырвался пронзительный скрежет. Звук ещё путался между чёрными стенами, как из землянки выскочил матрос.

Видимо, волжанин, только у уроженцев тех мест такие пшеничные волосы и дублёная солнцем кожа. Красными пятнами матрос покрылся по другой причине. Вокруг, среди битого и покрытого сажей кирпича, полно неразорвавшихся мин и снарядов. Даже сейчас отчётливо вижу, как матрос застывал прежде, чем поставить ногу, как он жестами просил меня оставаться на месте и не двигаться. Далее я летел по воздуху, испытывая лёгкое удушье. Спаситель схватил меня за шкирку, отставил руку в сторону. Случись взрыв — мне меньше осколков достанется. Опустил на землю у входа в землянку.

А за руль настоящего автомобиля мне так и не довелось сесть.

ТИЛИ-ТИЛИ — ТЕСТО

Целый год, если не больше, нас дразнили женихом и невестой. А она меня не узнала. Или сделала вид.

Началась эта история перед войной, в здании бывшего Братского монастыря, что полукругом выходило на Контрактовую (тогда Красную) площадь. На верхнем втором этаже (третий и четвёртый достроили после войны), за четырьмя или шестью окнами слева, если смотреть от Гостиного ряда, в нескольких комнатах располагался детский сад Днепровской, затем — Пинской военной флотилии.

Почему сугубо штатское, да ещё детское, учреждение разместили на территории штаба воинского соединения? Сказать не могу. Но что мы жили бок о бок с настоящей действующей воинской частью — хорошо помню. На прогулках разглядывали громадную, выкрашенную в зелёный цвет, пушку, она стояла сразу за воротами.

Что омрачало жизнь, так это манная каша. Ею нас потчевали два, а то и три раза в день. Мы на кашу смотреть не могли, не то что ложкой черпать. На спор выплёвывали белую вязкую полужидкость прямо в тарелку. Такая у нас была игра. Кто больше наплюёт, тот и победитель.

Эта манная каша в эвакуации и после меня преследовала. Хотелось хотя бы ложечку положить в рот и долго обсасывать, как конфетку. Даже когда нас, детей командного состава флотилии, в эвакуации поселили на месяц в школе на берегу заиленной реки Миасс, мы мечтали о манной каше, как о недоступном лакомстве. Кормили нас сытно, по кусочку пиленого сахара к чаю выдавали. А вот манной каши ни разу в тарелки не налили. Ни девочкам, которые ели из фарфоровых, ни мальчикам — нам полагались тёмные, глиняные.

Местным ребятам мы рассказывали о яблоках и грушах, которые растут на деревьях, о большой реке Днепр, о пароходах высотой с двухэтажный дом. 10 августа 1941 года на двухпалубном пароходе отплыли вниз, к Днепропетровску. Двигались ночами. Утром приставали к песчаным островам и закидывали палубу ветками лозы. Должно быть, нас бомбили и не раз. Разрывы бомб не запомнились, всплески от пуль на воде — тоже. Но зудящий гуд бомбардировщиков въелся в душу. Вечерами мы ловили стрекоз, нанизывали их на палочки и отпускали на свободу. Стрекозы жужжали низко над водой, прямо, как чёрные птицы с крестами на крыльях. Наши забавы взрослые не одобряли.

Под бомбами полежать всё же довелось. В Днепропетровске, когда пересаживались с парохода на поезд. Выла сирена, мы вжимались в просвет между рельсами. Погрузили нас в товарные вагоны, ещё старые, двухосные. Нары в два ряда, буржуйка посерёдке. Порой ехали по несколько часов без остановки. Или долго пережидали идущие на фронт поезда.

Командовал эшелоном военный моряк с громадным пистолетом в деревянной кобуре через плечо. У кукурузного поля, пока мы выламывали початки и подкладывали их под колёса вагонов, комендант собрал женщин и сказал, что сегодняшняя выдача — по две сдобных булочки на ребёнка — последняя. Запасы кончились. С того часа и вплоть до послевоенных выборов в феврале 1946 года я белого хлеба не видел. Не считать же белым хлеб из пшенной или кукурузной муки, почти не съедобный после остывания.

В лагере воспитанники нашей группы детского сада держались вместе. Напоминали нам с Людой, что мы жених и невеста. Хотя по нынешним понятиям это был полнейший мезальянс. Люда — дочь военкома управления тыла флотилии, батальонного комиссара, что приравнивалось к теперешнему майору. А мой отец — из сверхсрочников, самый маленький начальник в штабе, командир взвода охраны во флотском полуэкипаже.

В Киев мы вернулись в разное время. Краем уха слышал, что Люда стала комсомольским активистом. Не в нашем Печерском районе, а рядом. В конце карьеры более четверти века работала директором одной из самых престижных киевских школ, автоматом ставшей гимназией.

С возрастом, когда легко забывается всё, что было вчера и сегодня, но события детства и юности всплывают в стихах и красках, стал подумывать, а не напомнить ли официальной невесте о своём существовании? Позвонил. На том конце провода строгий женский голос сначала поинтересовался моей профессией, затем долго возмущался в адрес журналистов, так и не вернувших бумаги отца. В конце разговора Людмила дала мне понять, что никаких посторонних женихов у неё никогда не было…

Понимаю, поздно спохватился. Прошло почти семьдесят лет. Дама, возможно, посчитала, что уже не так выглядит. Но чтобы так резко в упор не захотеть видеть своего жениха! Согласитесь, обидно.

БОЦМАН С ПОДОЛА

Отец уже не выходил посидеть на лавочке. Ноги не слушались. В госпитале, куда его определили подлечиться, он поскользнулся ночью на кафельном полу и потерял возможность передвигаться самостоятельно.

К тому времени я основательно изучил личное военкоматовское «Дело» отца. В 1948 году составители этого документа перед увольнением отца в запас, в 1948 году, в выражениях не стеснялись. Самое начало антисемитской компании. Уже был убит народный артист Михоэлс, но до строки в Энциклопедическом словаре «Убийство М. было организовано МГБ» оставалось почти полвека. Никаких ссылок на указания соответствующих органов в досье на отца, разумеется, не было. Но грубый и хамский тон последних перед демобилизацией записей не оставлял сомнения: указания таки имели место.

На дворе бушевали «лихие девяностые». От гласности и от надежд Перестройки давно отошли, будущее всё ещё маячило далеко у горизонта. Правда, кое-какие послабления успели утвердиться. Чему свидетельство — личное «Дело» отца, которое сотрудник военкомата мне выдал на руки без всякой расписки.

Отец получал пенсию по рабочему стажу. После демобилизации проработал свыше тридцати лет, в том числе на вредном производстве — гальваником. Пенсионером стал в 71 год, пенсию получил почти максимальную — 112 рублей. Но в постперестроечные годы пособие утратило значительную часть своего реального веса. Пенсия фронтовикам — перед ними власти заигрывали — была чуть ли не вдвое выше. Вот отец и решил добиться справедливости — вписать время нахождения на передовой в свой воинский стаж. Благодаря указам, по которым дни непосредственного участия в боях засчитывались в срок службы в двойном размере. Я писал письма в архивы, ссылался на данные из личного дела. Ожидание торжества справедливости продлило отцу жизнь на два года, если не три. Позволило дожить и отпраздновать в кругу друзей и близких девяностолетие.

Отец — потомственный речник, — мой дед водил баржи по Днепру. Наверное, дед хорошо работал. В конце шестидесятых годов прошлого века в управлении Днепровского речфлота какая-то пожилая сотрудница поинтересовалась, не родственник ли я Бориса Петровича?

Отец порой приговаривал: «Я не Кацман, я боцман». Чуть ли не половину своей воинской службы провёл на кораблях в должности прислуги за всё — боцмана. Что помогло ему на первых порах после увольнения вернуться к любимому делу — готовил допризывников в ДОСФЛОТе.

И ещё один штрих к воинской судьбе отца. Все его друзья — оттуда, с первых лет службы. Их дети и внуки для моей семьи — своеобразное наследство родителей. Продолжаем традицию, отмечаем вместе семейные праздники. Среди друзей отца не только моряки. Был и кавалерист — дядя Петя. В Гражданскую сын полка Червоного казачества у Примакова, дослужился до майора. Но как троцкист (таковое обвинение выдвинули против их бывшего командира Примакова) угодил в Колымские лагеря. Выжил, вернулся в Киев, отказался от воинской пенсии, которую ему предлагали, жил на трудовую, заработанную под Магаданом. Жаль, по легкомыслию, мало расспрашивал отца и его друга о пережитых годах.

Вокруг полыхали изменения, было не до частностей. Развенчание культа Сталина. Свежий воздух шестидесятничества. Затхлый душок возвращающегося сталинизма. Всеобщая тоска по порядку, олицетворённая в портретах низверженного генералиссимуса на лобовых стёклах грузовых автомобилей.

Дядя Петя, пропущенный перед Колымой через конвейер пыток в Бердичевской тюрьме и в подвалах бывшего Института благородных девиц (впоследствии — киевского Октябрьского дворца), иначе, как «чёртом усатым», генералиссимуса не называл. Хотя голову могу отдать на отсечение, что он мандельштамовских строк о «кремлёвском горце» не знал.

Отец с дядей Петей по поводу Сталина в спор не вступал, но изогнутую трубку, подобную той, что Сталин курил на своих портретах, не выбросил. Обзавёлся трубкой в войну, под Сталинградом. Выводило отца из себя доброе слово о Хрущёве. С этим членом военного совета фронта (кстати сказать, Никита Сергеевич после вынужденной отставки жил на генерал-лейтенантскую пенсию, она была больше максимальной гражданской) батя лично встречался на переправе у Сталинграда.

Корабль (приспособленный под военные нужды буксир со снятой рубкой, дабы рулевому легче следить за воздухом) несколько суток подряд пересекал Волгу. При первой же передышке команда заснула, не сходя с рабочих мест. А генералу от партии Хрущёву приспичило куда-то плыть. Ясное дело, капитан, рулевой и команда ели высокое начальство глазами. Только старый кочегар-механик не пошевелился. Очень устал. Никак не отреагировал на директиву высокого гостя: «Расстрелять саботажника!». Охрана тут же кинулась выполнять приказ.

Капитан, нарушив субординацию, пытался защитить старика, что-то объяснял. Его поддержала команда, она знала, из каких передряг этот мастер своего дела вытащил боевой корабль… Не в курсе, не знаю, чем та история закончилась. Отменил член военного совета приказ или нет. Кажется, всё-таки сменил гнев на милость. Но отца до конца дней передёргивало при упоминании имени Хрущёва, газеты с портретом первого секретаря — оставлял для туалета или для растопки печки.

Отцу выпало испытание окружением, из которого он вышел с пистолетом на поясе и с партбилетом в кармане. Но без своей знаменитой шевелюры. Полысел «под Котовского». Дяде Пете пришлось того горше, и по времени — дольше. Он ушёл из жизни под девяносто, ненамного раньше отца. Видимо, невзгоды всё-таки закаляют.

И учат ценить жизнь, радоваться тому, что есть. Отец вышел из окружения. За месяцы на переправе в Сталинграде — ни одной царапины. Вообще за всю войну. Десятки и сотни смертей на глазах. Катер командующего Волжской флотилией, контр-адмирала Хорошкина, под началом которого служил ещё в Пинской флотилии, подорвался на мине. На завтра после того, как отец упросил перевести его на боевой тральщик.

Принудительное увольнение в запас за считанные дни до права на пенсию, работа в артели резчиком бумаги, затем на другом производстве — гальваником, не подорвало веру отца в справедливое течение событий.

По всем составляющим своей биографии отец вполне мог надеяться на более престижные должности. Не претендовал. Колебался вместе, как тогда мрачновато шутили, с линией партии. Когда по радио объявили о разоблачении английского шпиона Берии, отец спалил в печке произведения этого вождя. Вместе с биографией товарища Сталина, где Берия числился автором. Брошюры и книги эти мне жаль, иногда надо бы сверить версии, да негде. Из библиотек эту литературу тоже изъяли.

Не встречал в печати ссылок на Указания партии относительно притеснения евреев. Наверное, и бумаг таких не было. Даже в период массового гонения по «делу врачей-отравителей». Это потом ответственные товарищи позволяли себе говорить вслух на эту тему. Средних размеров партийная шишка, не стесняясь меня, сокрушалась, что муж дочери одной генеральши уехал в Америку и молодую жену с собой забрал. А чем ему здесь было плохо? Работал же, авторитетом пользовался. Ну не директором и не главным инженером, конечно, но работал же! На мой вопрос, а тебя не смущает слово «конечно», шишка покраснела и не ответила.

А ведь отца и вправду не притесняли, на Колыму не ссылали…

МАМИН ПАРТБИЛЕТ

В Петровском, в смысле Подольском, райкоме партии 21 июня 1941 года маме вручили билет члена ВКП(б). Ей исполнилось 26 лет, за плечами солидный комсомольский стаж. Как и подобало рабфаковке, ставшей в девичьи пятнадцать лет, после смерти отца, старшей в семье.

В Первую мировую, Главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич обезопасил на всякий случай пути отступления русских войск. Продолжил традицию. Большинство доживших до наших дней фортификационных сооружений Киева, включая многометровую каменную ограду Киево-Печерской Лавры, — укрепления времён Крымской войны. Середины девятнадцатого века. Вход в город с юга запирали мощные стены, они спускались с Печерских холмов к Днепру от нынешней станции метро «Арсенальная» (ещё полвека назад у бойниц, давно превращённых в окна, можно было руками потрогать висевшие на цепях орудия). Чуть ниже стоял ещё один капонир, позднее переоборудованный в Зелёный театр. А у самой реки — ликвидированное при прокладке трамвайных путей укрепление, прозванное в народе «Водокачкой».

Главком опасался измен в тылу. Австрийцы, союзники немцев, довольно грамотно использовали недовольство лиц еврейской национальности государственным антисемитизмом. Потому евреи в одночасье были выселены с территорий возможного отступления. Так мой дед, маляр по профессии, оказался в 1915 году, в год рождения моей мамы, на Подоле, в бывшей гостинице при синагоге маляров. Синагога, кстати сказать, до сих пор сохранилась. В сороковых годах прошлого века, после войны, она была единственным на весь Киев действующим храмом иудеев.

Наверное, цеховое деление верующих по профессиям идёт со времён средневековья. Синагога владела двумя двухэтажными домами-гостиницами на Волошской. Вместе с полуподвалами — фактически трёхэтажными. Оба здания заселили маляры. На моей памяти во дворе ещё жило несколько семей, из квартир которых несло устойчивым запахом олифы и краски.

Деду, маминому отцу, в синагоге доверили быть кантором. Видимо, поэтому он получил квартиру — комнату и кухню — на втором, светлом и тёплом, этаже. Какие-то обязанности на него возложила и советская власть. Дед отвечал за колонну маляров Подола на демонстрациях в честь революционных праздников. Так было и 1 мая 1930 года. В проливной холодный дождь, ещё не пожилой человек, простудился и в несколько дней сгорел от воспаления лёгких. Как заведено в еврейских семьях, внук, родившийся после смерти деда, носит его имя. Мой двоюродный брат, сын маминой сестры и я, стали Яковами.

Без кормильца росло трое детей. Маме пришлось сразу после рабфака (рабочий факультет), идти работать. Так что трудовой стаж, а с ним и комсомольский стаж, у мамы — с 15 лет.

Никаких привилегий мамина партийность ей не принесла. Всю жизнь отработала рядовым бухгалтером по зарплате. Её округлый чёткий почерк украшал платёжные ведомости. Профессия требовала долгих сидений на работе в конце месяца, квартала и года. Постоянные самопроверки на костяшках счетов — калькуляторе тех лет. Адская работа. Убедился на собственном опыте. Начало моей службы в проектной конторе совпало с пересчётом смет, я проходил обкатку в сметном отделе. Мамин рабочий инструмент мы храним. Хотя сын, а за ним и внук, даже играть, как в машинку с ним не хотели.

На партсобраниях обычно дремали или книжку тайком почитывали, а мама вела протокол. Проверяющим из райкома её почерк нравился. Как-то, вскоре после войны, я проснулся от того, что отец успокаивал мать, просил не переживать напрасно. Опять же на руках маленький сын, мой младший брат. Мама плакала. За какое-то прегрешение исключили из партии работницу с чуть ли не революционным стажем. Мама то ли воздержалась, то ли проголосовала против. Нарушив стройные ряды поддержавших предложение инструктора райкома. Её тут же окрестили пособницей.

После мамы осталась тощая пачка фотографий и солидная стопка конспектов «Краткого курса истории ВКП(б)». Того самого, завизированного самим Сталиным. Штудировала эту книгу мама после работы. При свете коптилки. Других осветительных приборов в войну не было. А когда младший брат женился — он это сделал раньше меня — и родился первый внук, тут же, как исполнилось 55 лет, мама ушла на пенсию. Несколько лет подряд ездила, как на работу, нянчила внука. Наверное, считала, что таким образом замаливает свои грехи, ибо не имела свободного времени заниматься нашим с братом воспитанием.

Как бы в компенсацию за недоданное родительское тепло, мама с отцом завели две сберкнижки на предъявителя. Складывали туда одну пенсию, на вторую жили. По привычке во всём себе отказывая. После смерти мамы, отец торжественно вручил мне и брату по сберегательной книжке. На каждой — по 8 тысяч рублей. Вскоре рухнула большая страна и от покупательской способности родительских накоплений ничего не осталось. А ещё мне и брату досталось по серебряному стаканчику. Такие сувениры по случаю семейных праздников дарили родителям друзья. Вот, в общем-то, и всё наше материальное наследство.

Начал я с того дня, когда мама получила партийный билет. Ещё были свежи в памяти грозные и, зачастую, кровавые истории касательно этих краснокожих книжечек. Глубоко после войны я работал в редакции газеты Киевского военного округа. Жена одного из корреспондентов постирала мужу рубашку вместе с партбилетом. Провинившийся отделался лёгким испугом, ему, помнится, поставили на вид. А до войны в Киеве и по всей стране гремела пьеса с резким названием «Віддай партквиток!». Зрители ничуть не сочувствовали персонажу, который этот самый партбилет то ли посеял, то ли где-то забыл…

И я о партбилете. Отец, вышедший из окружения с партбилетом в кармане, избежал неумолимых в таких случаях проверок. Вскоре, в качестве поощрения, получил краткосрочный отпуск для встречи с семьёй, что была в эвакуации.

И мама берегла свой партбилет. Для этой цели пришила на трико карман. Что не прошло мимо глаз соседей по бараку и остальных жителей посёлка. Мало того, что еврейка, а значит богатая, опять же работает бухгалтером, то есть на деньгах, так ещё карманы у неё полным-полны ассигнациями и даже драгоценностями. Иначе не пришила бы их в таком интимном месте.

Незваные гости ломились к нам чуть ли не каждую неделю. Дед попытался провести среди мамы беседу на предмет карманов, однако получил резкую отповедь. Насколько я помню, мама избавилась от этих потайных карманов лишь после того, как мы вернулись в Киев. В квартире с удобствами во дворе — бельё сушить было негде. Меня, разумеется, бабушка ставила охранять.

КОЛОСКИ

Лето 1942 года за Уралом выдалось пасмурным. Письма от отца приходили всё реже. Он служил на кораблях Волжской военной флотилии. Сводки Совинформбюро из Сталинграда одна другой тревожнее. Мама мрачнела после каждой радиопередачи.

Отец первым из командиров (слово офицер вошло в обиход после Сталинграда, вместе с погонами) появился в селе, куда эвакуировали семьи начальственного состава Пинской флотилии. Несколько месяцев отец пробирался по тылам противника к своим, вышел из окружения «с пистолетом и партбилетом». Так и записано в его личном деле. После проверки получил кратковременный отпуск.

Появление отца взбудоражило эвакуированных. Как понимаю, моим родителям не удалось пообщаться наедине. Утром, днём, вечером, поздним вечером кто-нибудь да стучался, заставляя единственный источник света — коптилку — выделывать языком пламени кренделя в разные стороны. А что отец мог рассказать? На восток моряки (они себя так называли, в отличие от гражданских — речников) пробирались небольшими группами. Посчастливилось нескольким сотням человек. Из более чем десяти тысяч.

Приезд отца, может быть, самого младшего из комсостава флотилии (перед самой войной он получил звание младшего лейтенанта), не прибавил нашей семье уважения среди остальных эвакуированных. Ещё и поэтому мама вскоре перебралась из Бакланки на станцию Каргополье. Нашла работу по специальности, устроилась бухгалтером в местную контору «Заготзерна».

Над станцией, над её деревянным скрипучим перроном, ползли чёрные тучи. Я был уверен, что тучи набрались черноты в Сталинграде. По земле стелился бурьян. Тоже враг. Я выстругал из доски меч и до изнеможения расправлялся с захватчиком.

Под осень, в воскресенье, всё население станционного посёлка собралось на совхозном поле. Поле под ноль выстриг комбайн. Часть колосков осталась на земле. К вечеру, бабушка, дед и я собрали несколько наволочек колосков. Вывалили в комнате на пол, руками освобождали зёрна от плевел. Дед, уважающий правила конспирации ещё с Гражданской войны, тщательно подобрал ошмётки соломы и в печь.

Как в воду смотрел. Пришла с работы мама и сказала, что на станцию прибыли солдаты в голубых околышках энкаведистов и что они с утра пойдут по домам выявлять расхитителей социалистической собственности.

Не знаю, был ли отдан такой приказ или только предполагался. К нам в двери никто в тот день и на завтра грубо не стучал. А даже если пришли, ничего не нашли бы, дед запрятал зёрна в мешочек и затолкал в подушку. Утром солдаты с ружьями наперевес окружили свежеубранное поле. Урчал трактор, перепахивал стерню. Перемешивал с землёй колоски и корни пшеницы. А может быть, ржи. До сих пор зёрна этих злаков отличить друг от друга не могу.

О перепаханных колосках дед всю зиму тихо вспоминал. Питались мы картошкой, в тех краях она хорошо родит. О вредителе — колорадском жуке — тогда никто не знал. Но картошка без хлеба насытить не могла. А хлеб даже по карточкам редко доставался. Его отправляли на фронт наравне с оружием.

ХЛЕБНЫЕ КРОШКИ

После Красноармейска, что под Сталинградом, отца перевели в эпроновскую часть на Дону. В Павловске Воронежской области я сменил сельскую школу на городскую. Там уже успели разделить школы на мужскую и женскую. В нашем десятом классе учились несколько юношей на костылях.

В Павловске я встретил Победу. Сначала с трибуны у базара выступал председатель горсовета, инвалид войны, без руки. Маршировали ли моряки из части, где служил отец, были ли на площади военные — не помню. Зато школы, сначала мужская, потом женская подняли пыль основательно. С полдороги нас вернули, мы ещё раз промаршировали мимо трибуны. Никому не хотелось расходиться. А салюта не было, из ракетниц не стреляли. Начальство решило, что рисковать пожарами не стоит. И это в городе, который больше года считался прифронтовым.

К концу лета отцу и его сослуживцам вручили медали «За победу над Германией». Хозяин дома, где мы снимали квартиру, радовался. «Это же надо, — говорил, — вспомнили про Георгиевскую ленту!».

Потом была Волга, самое устье, Астрахань. Отца перевели к новому месту службы. Я пошёл в ближайшую школу, в смешанную. Школа начальная, четырёхклассная, зато ближе всего к дому. Самое яркое впечатление — на большой перемене нам давали (всем!) по большой чашке сладкого чая и булочку. С этими булочками связаны самые приятные воспоминания. Мальчики из старших классов, четвёртого и третьего, по очереди ходили с буфетчицей за доппайком. Праздник освобождения от уроков — само собой, но ещё стимул, благодаря ему никто не отлынивал. Наоборот, от желающих отбоя не было.

1946 год. Школа — почти рядом с воинской частью, большинство учеников — дети офицеров и сверхсрочников, жилось нам сравнительно не голодно. Всё равно вместе с остальными сверстниками мы с нетерпением ждали весны, когда можно заморить червячка нераспустившимися цветами тополей или пировать на шелковице.

Но вернёмся в осень и зиму, к походам с буфетчицей в район городского базара. Там два мешочка заполняли булочками. Один несла буфетчица, второй — мальчик, которому повезло. Именно повезло. Часто, хотя и не всегда, добровольному носильщику полагался гонорар — дополнительная булочка. А если и не доставалась по причине полного наличия на уроках всего списочного состава учеников, всё равно крошки из мешка — твои! Частенько полная горсть крошек.

Вкус этих крошек до сих пор на языке и губах.

РАБИНОВИЧ С НАШЕГО ДВОРА

Повесть Паустовского «Далёкие годы» вышла в свет, когда в стране только разгорался государственный антисемитизм. Эта первая книга, которую я прочёл по возвращении в Киев. Врезался в память эпизод, когда выпускники Первой киевской гимназии сговорились получить по четвёрке, чтобы все золотые медали достались одноклассникам-евреям. Медаль позволяла евреям надеяться на преодоление «процентной нормы».

Насколько могу судить, даже такая усечённая норма в советских вузах отсутствовала. За исключением нескольких первых послевоенных лет. Вскоре власти предержащие закрутили гайки. Начали с «идеологических» факультетов — исторического, философского, филологического, журналистики. И вузов, поставляющих кадры для оборонных ведомств. В военные офицерские училища путь евреям тоже был закрыт.

Характерна судьба Миши Рабиновича с нашего двора. Здоровый парень, его сходу приняли в «вентиляторы» — так называлась спецшкола, где готовили кадры для офицерских училищ. Вентиляторы — из-за пропеллера в петлицах. Были ещё «бананы» — артиллерийские спецшколы. Спецшколу Миша окончил «на отлично», но на факультет, готовящий лётчиков, его не приняли. С трудом, и то по настоянию чуть ли не начальника школы, Рабиновича допустили на факультет лётных техников.

Слышал и не раз, что государственный антисемитизм разгорелся после «Дела врачей», что он опирался на поддержку в народе. Не знаю, не уверен. Хотя с вариантами неприятия чужаков — от опасения, что маца замешана на крови христианских младенцев до настороженности из-за курчавых волос, — конечно же сталкивался. Суеверия испокон жизнеспособнее веры.

Своими глазами видел и своими ушами слышал, как высокий чиновник, отвечающий в ЦК КПУ за пропаганду и агитацию, дрессировал своих подчинённых на предмет отношения к этнической чистоте.

Другим воздухом задышал на Севере. Там в суровых условиях о людях судят по делам. Разумеется, правила игры на Севере тоже соблюдались. Но когда Кировский горком партии собрался навести этническую чистоту в руководстве многотиражки Ковдорского ГОКа, на заседание идеологического отдела горкома приехал из Мурманска заведующий сектором печати обкома партии В.К. Полтев и предотвратил расправу. В Киеве на что-то подобное ни один партийный чиновник не был способен.

В одной из своих производственных поэм — других не писал — главный инженер завода «Арсенал» Валентин Николаевич Сахаров счёл необходимым рассказать о своём сокурснике: «…Вплоть до еврейского вопроса, что портил настроение мне. Мне настроение, жизнь — тебе».

Спустя годы узнал, почему ответственный секретарь республиканской газеты «Комсомольское знамя» Евгений Михайлович Северинов ни с того ни с сего сменил профессию и ушёл плавать в море. Оказалось — и с того, и с сего. Последней каплей, переполнившей терпение Михалыча, стала фотография бригады молотобойцев Каца. Подогретый инструкциями из того дома, где пропагандой ведал упомянутый мной активист (дело происходило вскоре после истории с Гомулкой в Польше), редактор потребовал вырезать из группового фото физиономию Каца, а из текстовки убрать его фамилию. Хотя обобщающие слова — «бригада Каца» — в текстовке оставил. Приказал редактор это сделать выпускающему Борису Ароновичу Магиде. Сотрудники в комсомольской газете менялись, а костяк, отвечающий за техническую сторону дела, включая корректоров, сохранился чуть ли не с довоенных времён.

На что-то подобное можно было натолкнуться в то время чуть ли не в каждом номере газеты. В заметке об итогах шахматного конкурса, озаглавленной «Десять победителей», значилось только шесть фамилий. Значит, остальные четыре могли разозлить главного агитатора страны.

Нельзя сказать, что еврейские фамилии не появлялись в печати. Наоборот — шли косяком. Для обозначения героев отрицательных персонажей в фельетонах. Особенно отличался фельетонист «Вечернего Киева» по фамилии Шпиталь. Дабы читатель ни на секунду не сомневался, кого штатный сотрудник городской газеты имел в виду, присобачивалось разоблачительное имя-отчество. Правда, до оскорбления носителя нежелательной национальности словом из трёх букв «вечёрка» не доходила. Подразумевала. Оно стояло на запасном пути. С тем чтобы под водительством многолетнего редактора Карпенко стать в строку в годы независимости.

КАРТОЧКИ И ТАЛОНЫ

Карточки в войну были не только хлебные и продуктовые. На одежду, обувь, кухонную утварь — тоже. Взрослые нам не доверяли отоваривать сахар, конфеты-подушечки, крупы и соль. Очередь из детей выстраивалась исключительно за хлебом. Его выдавали по 300—600 граммов в день на едока. Лучше всего ходить с утра, до второй смены в школе. Народу меньше, а хлеб, порой ещё горячий, — с хрустящей корочкой. Если довесок маленький — он твой.

В селе за Уралом бабушка с дедушкой долго обсуждали: как соседям повезло — смогли получить по карточкам несколько пар носков. Обновка оказалась перепрелой, завидовать было нечему. С носками — вообще беда. Бабушка захватила с собой из Киева несколько мотков ниток для штопки. Менее прочные, чем обычные, годящиеся для Зингера (швейной машинки), зато более толстые. Бабушка научила меня штопке — простой и фигурной, на деревянном грибке.

Навык пригодился. С носками, как сказали бы нынешние мои современники, была проблема до шестидесятых годов включительно. Наконец появились эластичные носки из проэтилена, им сносу не было. Правда и стоили они ого-го, кажется, по 2.20 за пару. Если удавалось получить в профкоме талоны на них. И это спустя пятнадцать лет после отмены карточек в 1947 году.

По талонам вскоре стали опять продавать белый хлеб и крупы. Внеочередной пленум ЦК полностью взвалили вину на Хрущёва. Как его сняли — в магазинах перестали требовать талоны. Выбросят товар — повезёт, не выбросят — лелей надежду на будущее. В последний раз талоны на продукты и водку вернулись в конце восьмидесятых, перед распадом страны.

Трофеи, талоны. Спустя восемьдесят лет после войны развелось много публицистов, обличающих солдат Красной армии в грабеже беззащитного немецкого населения.

В последний год войны действительно с фронта приходили посылки. Было с чем, на Германию работала вся Европа. Недавно перечитывал Эренбурга, обратил внимание, что захватчики передвигались по оккупированным территориям на итальянских и французских автобусах. Да что там! Помню, как меня в 44-м в Сталинграде поразили трофейные тупорылые грузовики производства чехословацких заводов «Шкода».

Кстати сказать, население на посылках с трофеями особо не разжилось. Одежду, женское бельё ещё как-то приспосабливали. Но женская обувь… Чаще всего сорокового и больше размеров! Ножки у советских дам куда миниатюрнее. Отец, по маминым воспоминаниям, покупал ей босоножки, меряя подошву растопыренной пятернёй. Мама носила 34-й размер обуви.

Многолетние нехватки породили уважение к вещам. Отец с мамой долго не выбрасывали погнутые вилки, треснутые тарелки и чашки. Не говоря уже об одежде. А вдруг пригодится! В войну из бинтов, тщательно постиранных, бабушка сшила накидки на подушки, соединила полосы марли изящными нитяными узорами. Долго эти накидки нам служили, в накрахмаленном виде комнату украшали. До сих пор где-то в комоде лежат. Мама их берегла.

ПОДСОЛНУХИ

Эту историю рассказал мне в конце шестидесятых ветеран киевского «Зеленстроя».

После войны в здании желтого корпуса Киевского университета квартировало Министерство просвещения. Руководил им Павло Тычина. Выступления министра часто звучали по радио. Сугубо прозаические тексты он читал, как стихи, нараспев.

Известно, чиновники любого ведомства — народное образование не исключение — воспринимают в штыки руководителей не из своей среды. А уж поэтическое витание в облаках для них хуже красной тряпки. Чиновники убеждены, что инструкции и строгие предписания для нормального функционирования управленческой вертикали важнее эмоций и вдохновенья.

Приближался апрель, а с ним традиционный субботник. В конце серьёзного совещания, посвящённого проценту успеваемости, министр неожиданно предложил часть аллеи бульвара Шевченко рядом с министерством засеять подсолнухами. Сотрудникам идея не пришлась по душе. Достаточно, мол, тех недель и месяцев, что работали на руинах Крещатика под лозунг поэта-министра. Но Павло Григорьевич стоял на своём. Никакой травы на газонах — только подсолнухи.

Втайне от инициатора оппозиционеры обратились к зеленостроевцам. Тем тоже не улыбалось шествие масличной культуры по центральному городскому бульвару. Цветут подсолнухи несколько недель, а потом что делать? Опытный садовник посоветовал:

— Соглашайтесь, заготовьте семечки. Но в ночь перед «праздником труда» слегка прокалите в духовке.

На субботник сотрудники министерства вышли дружно, копали усердно. Взрыхлили землю между тополями. Повтыкали семечки, полили из шланга.

Утро рабочего дня Павло Григорьевич начинал с обхода бульвара. Соседние участки покрыла зелёная вуаль, а на этом ни один росток не проклюнулся. В середине мая сдался:

— Не родит тут земля, посейте хотя бы траву. 

МОЛОДО, ЗЕЛЕНО И КРАСИВО

Жаль, не нашёл в папках газетную подборку материалов о Киеве, благодаря которой меня перевели из внештатников «Комсомольского знамени» в штат. Наконец-то, к гонорарам за публикации прибавился твёрдый оклад. Смог себе позволить обедать в типографской столовой и ездить на работу в метро — зайцем в подземку не проскочить.

Больше всего сведений почерпнул из разговоров с зеленстроевцами. Сопоставил и удивился: знаменитые парижские Елисейские поля в разы уступали по площади киевским паркам. Без учёта скверов и бульваров на каждом шагу. Лишь одна улица Киева не обсажена деревьями — бывшая Александровская, потом Жданова, теперь вот имени гетмана Сагайдачного. Всё из-за трамвайной линии, соединявшей Подол с Крещатиком и урезавшей до минимума знаменитые киевские тротуары, по которым, говоря словами Жванецкого, было принято гулять постепенно.

Киевляне стойко держались за названия улиц, доставшихся от «разрушенного до основания старого мира». Вряд ли отдавали себе отчёт в том, что Бибиковский бульвар или Фундуклеевская улица названы в честь генерал-губернаторов, поспособствовавших превращению трёх-четырёх различных поселений в единый город. Ко времени, когда Киев вошёл в состав Русской империи, его первоначальный центр — Гора — лежал в руинах. О чём долгие годы напоминали остатки Золотых ворот, высившихся вокруг скверика с фирменным чугунным фонтаном. При литовцах-поляках собственно Киевом считался бывший посад — Подол. До сих пор имена владетельных панов сохранила топонимика. Например, гора Кислица.

Лавра и её строения — жили обособленно. Между россыпью церквей обители и Хрещатицким ручьём, липовую громадную рощу, посаженную лаврскими монахами, потеснили казармы Московского гарнизона. Первую центральную улицу назвали Московской. Недавно некая патриотка по телеку, сподобившаяся купить себе элитную квартиру в элитных Липках, негодовала. Её видите ли, коробит название улицы, на которой живёт. Могла бы поинтересоваться. Тогда узнала бы, что Московская — чуть ли не первая после средних веков название. Улица эта на сто с гаком лет старше знаменитого Хрещатика, в давнем прошлом — Хрещатой долины, где князья с дружиной развлекались охотой на медведей и прочую аристократическую дичь.

Объединение жилых массивов в один город произошло в годы царствования Николая I, того самого — Палкина. Именно этот император вдохнул в город новую жизнь. Заодно заселил его богатыми пенсионерами-иностранцами, перешедшими на русскую службу до Екатерины II, при ней и после. Тем самым генералам и фельдмаршалам (одна фамилия Остен-Сакена, фельдмаршала, похороненного в Лавре, чего стоит). Иностранца на российской службе согревал оклад жалования, бриллианты и прочие драгоценности из рук Помазанников божьих. Но землёй и крепостными их, как правило, не наделяли.

Лучшего места для высокопоставленных пенсионеров во всей империи не найти. Во-первых, относительно близко к столицам. Во-вторых — умеренный и тёплый климат, а главное — фактически курорт. Киев с севера окаймляли громадные заливные луга, по весне травы окутывали город животворными запахами.

Так продолжалось столетиями, пока кому-то из прогрессивных начальников не пришла в голову мысль перегородить Днепр плотинами и создать в верховье реки рукотворное море. Оно, правда, тоже цветёт. Сине-зелёными водорослями. Источает не амброзию, а, как бы это помягче выразиться, — миазмы. Водохранилище питает облака и лишает столицу Украины целой недели солнечных дней…

К счастью, не всё посеянное и посаженное во времена становления Киева, как города, повыкорчёвывали недальновидные потомки. Эмблемой города стал пятипалый лист каштана и свеча его цветов. А ведь это декоративное растение, самый что ни на есть новосёл. Его завезли в Киев в начале девятнадцатого века из Одессы, при всё том же Николае I. А в Одессу доставили французы из окружения основателя Южной Пальмиры Дюка Ришелье. Каждый год на улицах царят тысячесвечные цветы каштанов, особенно здорово смотрятся эти живые букеты сверху, с девятого и выше этажей. Хочется надеяться, что искоренители прошлого, те самые, что стирают с карты города имена Суворова и прочих деятелей времён возрождения Киева, под лозунгом «декоммунизации», не доберутся со своими щупальцами до каштана. Дерево, которое на киевских склонах вернуло себе первобытное состояние и скорее похоже на корабельную сосну, чем на украшение сада.

Ну, растопчут, сотрут песни, посвящённые зелёной эмблеме Киева. А что взамен? Впрочем, сей вопрос, кажется, реформаторов не печалит.

ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ

Отрицательные герои фильмов о революции — богемного вида болтливые интеллигенты — загнивали на экране под песни безбожно картавящего артиста с лицом, густо оштукатуренным мелом. Имелся в виду кумир прежней России Александр Вертинский. Вместе с залом мы смеялись и радовались, когда этому несимпатичному персонажу доставалось в кадре от сознательных работниц и рабочих.

Не помню, чтобы во дворе или в школе кого-то заинтересовала новость о том, что эмигрант вернулся на Родину и теперь ездит с концертами по стране. Когда тебе двенадцать-четырнадцать — не хочется грустить о бананово-лимонном Сингапуре. Душа просит весёлых куплетов д’ Артаньяна: «Вар-вар, вар-вар, вар-вара, вперёд, мой конь Малыш!» из трофейного фильма американского происхождения. Много лет спустя узнал, что музыку к удивительно смешной киноленте о мушкетёрах написал бывший киевлянин, один из братьев Покрасс. Он эмигрировал в США.

Через годы попались на глаза воспоминания Александра Вертинского. Оказывается, этот салонный певец почти два года прослужил в Первую мировую войну в санитарном поезде. Не герой, грудь не в Георгиевских крестах, как у капитана Михаила Зощенко, но человека тоже обожгло пеклом войны. Основная нагрузка падала тогда на медбратьев, а не на медсестёр.

Конец сороковых. Начало лета. С ребятами со двора мы обследовали недавно открытый на склонах Днепра Зелёный театр. Ради него строители снесли крепостное сооружение времён Крымской войны — звено в цепи укреплений, противостоящих возможному наступлению англо-франко-турецкого воинства на Киев.

Нас влекла веранда, венчавшая подкову Зелёного театра. На веранде — кафе, а рядом под зонтиком ларёк с брикетами мороженого. Или с небольшими, размером с хоккейную шайбу, кругляшами белого лакомства. Продавщицы выдавливали их из жестяных формочек. Подсчитали, каждому достанется. В трамвае как-нибудь проскочим зайцами, не привыкать.

К веранде подкатил отечественный «москвич» — точная копия трофейного «опель-кадета». Из машины вышел, распрямившись, как складной нож, седовласый мужчина. С открытой веранды послышались возгласы:

— Вертинский!

— Сам Вертинский!

Мы оглянулись. Мужчина будто сошёл с рекламной тумбы у поворота со Склонов. Видимо, приехал осмотреть открытую площадку, на которой ему предстояло вечером выступать. Без микрофона, вживую. Как понимаю, власти не нашли возможным предоставить бывшему эмигранту крытую площадку, не говоря уже о помещениях театров или Домов культуры.

Вокруг человека, родившегося и выросшего в Киеве чуть ли не до нашей эры, то есть до революции, сгрудились поклонники и поклонницы. Мы шагали вверх по тропинке, оглядывались. Толпа всё росла, в центре возвышалась седая голова кумира прежнего времени.

Постоять бы, послушать, о чём они говорили. Эта мысль ни к кому из нас не пришла в голову.

БОЛЬШИЕ МАТЮКИ

Женщин вывели с шахт Донбасса спустя лет десять после войны. Осенью 1951 года, когда наша группа отправилась на первую производственную практику, они встречались на каждом шагу.

Не в забоях или на проходке штреков, где вручную приходилось перелопачивать тонны угля или породы. Женщины, как правило, работали плитовыми. Всю смену стояли на пересечении откаточного штрека с уклоном, умудрялись на ходу цеплять вагонетки к канату. Чуть что, и вагонетка с тонного груза (сама чугунная, то есть весила, дай Боже) норовила забуриться, сойти с рельсов. В считанные мгновения необходимо было водворить её в «первобытное состояние».

Мужики приезжали по оргнабору, женщины добирались сами. У многих, если не у большинства, за плечами — невольный грех уступки настояниям ухажёров. В те времена таким претенденткам в невесты путь замуж был закрыт. Ещё не истёрлись вековые домостроевские понятия. А за что было винить этих грешниц? Война повымела из сёл представителей мужского племени. Через населённые пункты прокатились волны солдат. Туда и обратно. Блюсти девичью честь было равносильно самоубийству.

Эти-то женщины, порой с детьми на руках, оседали в шахтных посёлках. Постепенно обзаводились хозяйством и жилплощадью. Что позволяло ввести жизнь в семейную колею.

Не трудно представить, как эти дамы восприняли пятнадцатилетнего студентика, пацана с киевского Подола, который кроме «спасибо-пожалуйста» других слов не знал. Стоило мне появиться возле уклона, как плитовые окружали кольцом, тыкали пальцами, но обещали отпустить. За выкуп. За произнесённое вслух матерное слово. Всплыли в памяти заметки Маяковского о белогвардейцах, что учили «американышей» русским ругательствам, например, «цукин цын!». Я им процитировал их под дружеское ржание. С меня требовали настоящих матюков, а не подделки.

С шахтёрками (так называли не только рабочую униформу, но и женщин, работавших в шахте) довелось столкнуться и на последней практике, весной 1954 года. Я был приписан к шахтному водоотливу. Уже помылся, шёл одеваться, как заявляется мастер и требует пойти в женское отделение бани, посмотреть, что там засорилось. Разумеется, отказался. В ответ поднялся лес рук добровольцев. Ну уж нет! За водоотлив я отвечаю!

Не знай, что моются женщины, никогда бы не подумал. Те же пропитанные чёрной пылью тела. Те же мощные плечи и тощие зады. И переговариваются охрипшими от штыба и папирос голосами. В полном соответствии с популярной частушкой: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик…».

Грустное воспоминание.

ЯМБ И ХОРЕЙ

Литературной студией в Киевском горном техникуме руководил Леонид Александрович Масленков. От него мы узнали о Гумилёве, Ахматовой, Бальмонте и других корифеях Серебряного века. Филологический факультет Киевского университета св. Владимира наш учитель закончил в 1914 году.

Лекции по теории стиха, основанные на работах Шенгели, мы конспектировали. С той поры на слух отличаю ямб от хорея, трёхстопные размеры, цезуру, спондей, женскую, мужскую и дактилическую рифмы. Всё это выручало меня на экзаменах в университете. Не только меня. Не покидал аудиторию до конца экзамена, сидел и подсказывал.

Леонид Александрович читал нам лекции по памяти, увлекался красотами стиха и очень хотел, чтобы мы разделяли его радость. Мы вошли во вкус, рыскали по библиотекам. Но где уж нам? Труды Гаврилы Романовича Державина «Рассуждения о лирической поэзии или об оде» ещё не были переизданы. А вышедшие в девятнадцатом веке не сохранились даже в букинистических магазинах, куда нереально было заходить со стипендией в кармане. Нашкрябал лишь на томик Каролины Павловой, но так и не понял, зачем эта поэтесса мне нужна.

Мы скупили изданную отдельной брошюрой под красной обложкой статью Владимира Маяковского «Как делать стихи?». Поэт революции поднимал настроение, убеждал, что поэзия — посильное занятие. Однако хотелось более современной подсказки. Она появилась в виде книги Михаила Исаковского «О поэтическом мастерстве». В салатовой обложке. Стихи этого классика при жизни ежедневно читали по радио:

«Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ, Сталин,
Как может быть, не верили себе!».

Под этими строками многие из нас тогда подписались бы. Что же касается советов классика молодым, тут осечка. Из длинных монологов вытекало, что совать своё рыло в калашный ряд не следует кому попало.

Спустя годы дошло, что советский классик, далеко не всегда воплощал на практике собственные указания и предписания. Даже в самой знаменитой его песне спотыкаешься о неточность. Груши, цветут обычно раньше яблок, а поэт утверждает обратное: «Зацветали яблони и груши». А едкий пересмешник Владимир Войнович указал на вопиющую неряшливость. Когда глазами читаешь, то да: «Как, увижу, как услышу…». Но слышится-то совсем другое: «Каку вижу… каку слышу…».

В упомянутой брошюре о важности поэтического мастерства Исаковский в пух и  прах разделал произведение популярного автора. Цитирую дословно:

«…в песне имеется такой припев:
Моя родная сторона
Осенним золотом полна.
Поля широкие, хлеба стоят высокие…».

Не понимаю, о чём здесь идёт речь. Если «моя родная сторона осенним золотом полна», то есть если уже осыпаются листья, то какие же могут стоять «высокие хлеба»? Ведь хлеба к этому времени обычно убирают и поля пустеют».

На полном серьёзе это утверждал поэт, который в своих стихах умудрился «каку» не только видеть, но и слышать. Словом, ни в грош не ставил плоды раздумий Гаврилы Романовича Державина, утверждавшего: «должно в строках сквозить всегда сладкоголосие и вкус».

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Яков Махлин: Короче говоря: 2 комментария

  1. Soplemennik

    Елисейские поля — широкая центральная улица Парижа площадью примерно 1,2 кв. километра, что много меньше парка.
    Но работа заслуживает всяческих похвал!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *