©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2022 года

 241 total views,  2 views today

Строганов с Бенкендорфом поняли, что имеет в виду Леонтий Васильевич, и оба посмурнели. На двух пароходах и над шеренгами огромные полотнища с ликом Спасителя да русские триколоры. Армию-то на другое готовили — с изменниками земли нашей воевать, с антихристами.

Анатолий Матвиенко

РУССКИЙ РЕЙХ

Das Russische Reich

(окончание. Начало в №5-7/2022)

Глава пятая, в которой Павел Демидов решил ослушаться добрых советов

Анатолий МатвиенкоНа Крещенье Александр Строганов застал Юлию Шишкову выходящей из церкви.

— Дзень добжы, пани Юлия. Как здоровье Александра Семёновича?

— Здравствуйте, Александр Павлович. Хворает, но держится с Божьей помощью.

Дама зябко спрятала руки в муфточку. Крещенский мороз оправдывал славу. Пар от дыханья замёрз, посеребрил усы и брови московского тирана, как обозвала Строганова молодёжь. В локоток Шишковой вцепилась польская родственница-приживалка. Она посетила обедню с компаньонкой и преисполнилась лёгкого ужаса, узнав грозного собеседника.

— Не навещал вас давно, да и вы не зовёте.

— Ни Боже мой, Александр Павлович, кто ж вам в приглашении откажет.

Он грустно усмехнулся в усы.

— Так-то оно так. Однако позвольте заметить, боязнь мне отказать и радушие — разные материи, любезная Юлия Осиповна. Неужто страшен я, что ваши гости от меня шугаются?

— Нет, что вы… Хотя говаривают разное, и слава дурная порой идёт.

— Тиран, палач?

— Зачем же так…

Лакей отворил дверцу кареты. Юлия подняла строгие глаза, чуть скрытые вуалью.

— Прощайте, Александр Павлович.

— Постойте, погодите минутку. Отчего-то важно мне, чтобы вы не думали обо мне дурно. Ваша правда, на этой службе приходится делать жестокие, гадкие вещи. Может, благородного человека недостойные. Только бросить их нельзя, ибо стократ хуже будет. И на другого перевесить нет никакой возможности; пусть уж моя душа горит в аду.

— Вы… Вы — странный человек. Порой в самом деле меня пугаете.

— Пригласите на чай. Объяснюсь. Лучше, когда в доме не слишком много гостей, — Строганов печально улыбнулся. — Меньше распугаю.

Он направился к своему экипажу, оставляя тростью дырки в снежном ковре. Прекрасная полячка скоро овдовеет. Наследство не слишком богатое, да и на докторов ныне много уходит. Муж её болезный в отставку вышел, пенсион куда меньше жалованья, да и рубль изрядно упал.

Странно, отчего так преследуют загадочные серые глаза Шишковой? Полна Москва невестами для семьи, а захотеть — и молодыми вдовушками для утех, кои не устрашатся репутации К.Г.Б.

Кольнуло — сподобился ли Александр Семёнович супружеский долг исполнить или целина там непаханая? Отогнав бесстыдные мысли, Александр Павлович опустился на подушки кареты и велел кучеру погонять на Лубянку. Вечером ждёт его дома одинокий ужин, грог, пунш и столь же одинокая постель. Отчего так Бог неровно делит? Престарелый и немощный Шишков счастливей его — молодого, богатого и знатного.

*  *  *

К Крещенью Павел Демидов поспел домой, огорчив купечество вестью о нелёгком разговоре со Строгановым. Тут бы и сдаться, и тихо переждать новое смутное время. Но не таков был Павел Николаевич. Недельку отдохнувши и с женой Авророй Карловной обменявшись холодными поцелуями, отправился он в Нижний Тагил на Выйский завод, где затребовал к себе двух мастеров — Ефима и Мирона Черепановых.

Умельцы стали бок обок, друг на друга похожи, невысокие, крепкие, бородатые, скорее братья на вид, нежели отец и сын, неловко капая тающим снегом в избе заводоуправляющего.

— Наслышан о вас, что на выдумку горазды.

— Дык ежели нужно… — начал старший, Ефим, младший молча замер, шапку терзая.

— Непременно нужно. Только скажите вначале, как до паровой машины додумались.

Черепановы переглянулись.

— Дык эта… англицкие машины давно известные. А как пожар у нас случился, водяные колёса спалились, я батюшке вашему и отписал-то, мол, и у нас оные употребить можно и должно. Они поначалу — ни в какую. Не верили, стало быть, без математических расчислений сделать оное немыслимо. Коли машина и будет построена, за первой же малой неполадкой непременно остановится.

— Узнаю батю. Каждый целковый в верное дело вкладывал, по-пустому не рисковал. Согласился он как?

— Трудно. Да чего говорить, гляньте сами, барин.

— Непременно-с. А пока познакомьтесь. Пётр Иванович Кулибин, инженер. Прошу любить и жаловать.

— Фамилия знатная, — впервые подал голос Мирон. — Не того ли Ивана Кулибина…

— Сын, — подтвердил приезжий. — Отцовского гения не наследовал, но тоже кое-что можем.

Чёрная сажа из заводской котельной изрядно испачкала заснеженный двор. Черепановы повели гостей к малой трубе, дымившей у пристройки. Внутри как в преисподнюю попали — и горячо, и шумно. Рабочий споро кидал сосновые поленца в топку под высоким котлом, машина ровно плевалась паром, раскручивая огромное колесо, от которого вглубь завода уходил длинный приводной ремень.

— Немудрёная штука, — с показной уверенностью произнёс Ефим. — Ежели доглядывать, никаких неполадок не случается.

— Здорово! — восхитился Демидов, взопревший в дорогой шубе поверх крупных телес. — Скажи, Ефим, а самобеглый экипаж ты б сделал? Дилижанс какой.

Мастер почесал затылок.

— Можно-то оно можно. Но трудно зело. Повозка машину везти должна, поворачивать.

— От батюшки записи остались, — вмешался Кулибин. — Там похожая повозка есть. Только машин паровых он не стал рассчитывать. А вам как, Павел Николаевич, для забавы или в дело приспособить?

— Прошу в заводскую управу, — пригласил Демидов. Он хотел было добавить «господа», благо Черепановы скоро год как не крепостные, однако какие ж они господа! И республиканское «граждане» не прижилось. По дороге спросил отца и сына. — Вы свободные теперь. Отчего не уехали? Вашим рукам цены нет.

— Куда ехать-то? — качнул косматой головой Ефим. — Нынче плохо везде да дорого. А на заводах Демидовских всегда на хлеб наработаем.

— Прав он, — вздохнул Кулибин. — Даром что я горный инженер, при царях уважаемая работа. А ныне половина шахт алтайских закрылась, народ там с голоду пухнет. Вот и вернулся в Нижний… во Владимир. Без вас и не знал бы чем завтра семью кормить.

Год назад обывателей оторопь брала. Как можно Императора Российского, помазанника Божьего с семьёй, да князей и княжон великих с малыми детьми как одного всех убить? Конец наступил Руси православной.

Потом попривыкли и надежда пришла — Республика равенство объявила, крепостным свободу посулила и раздачу земель, рекрутчину урезала. Но на деле иначе повернулось. Народная дума не избиралась, исчезла даже из речей, будто и не говорилось о ней вовсе. Из ниоткуда вылезло пресловутое Временное Верховное Правление, и жизнь тяжкая, но привычная и веками налаженная, рухнула в тартарары. Каждый день горше и горше, и не видно тому конца.

— На Волге крестьянские бунты, под Москвой, Тулой, Рязанью — тоже. Османы урок забыли, при императорах даденный. Не удивлюсь, ежели поляки затребуют правобережье малоросское, с ним Белую Русь до Смоленска. Присаживайтесь. В ногах правды нет, — Демидов по-хозяйски штурхнул кочергой горящие угли и подкинул пару сосновых полешек. По стенам заводоуправной избы заиграли красные огненные отсветы.

Волшебная штука — огонь. Глядишь, минуту назад на уральском морозе и в сумерках одни только печальные думы в голову шли, о российской безысходности. А в тепле, сухости да у огня жизнь, кажись, налаживается. Ещё б водочки шкалик… Но о серьёзном — лишь трезвые разговоры.

— Так вам скажу, — начал Демидов. — Самоходный дилижанс не для потехи, но и не для купеческих дел. Новая смута близится. Потому у вас спрашиваю: возможно ли сей механизм железом обшить от ружейных пуль и мортирку на нём сообразить?

Отец с сыном переглянулись озадаченные, Кулибин сомнение выразил.

— Пусть и возможно. А много ли даст на поле брани один дилижанс да с одной мортиркой?

— Изрядно. Как на Бородине побывавший, я точно знаю — половина победы проистекает от духа воинского, куража, отваги. Много ли армии призовём, чтоб Урал или Нижний сберечь? А ежели впереди войска дилижанс пойдёт, из пушки паля, которого пуля не возьмёт, совершенно иное дело. Нашим подспорье, страх врагу. Смекаете? А лучше пару или три.

— Далеко сей экипаж не уедет, — практично сказал Ефим. — Дрова, а даже и уголь много пудов весят. Вода в пар убегает. И поначалу неполадки случатся, дело-то новое. Добро, коли версты три одолеет.

— Мало! Требую десять вёрст. И чтоб разборный был, по реке частями возимый и на подводах, а собрать перед битвой. Деньгами не обижу, но дилижанс к лету потребен.

— Слова какие нерусские — дилижанс, экипаж. — Мирон взлохматил и без того кудлатый чуб, подумал и присоветовал. — На пару ходит, стало быть, пароход.

— Да хоть паролёт, — засмеялся Демидов. — Хоть Змей Горыныч. Абы по полю двигался да огнём плевался.

— В отцовских бумагах были рисунки мортирной батареи Нартова под трёхфунтовые гранаты, — задумчиво добавил Кулибин. — И польский многоствол «шмыговница». Оружие для Змея Горыныча видится мне не шибко мощное, но часто палящее.

— Вижу, не ошибся в вас. Дерзайте. Только, тс-с-с! — заводчик понизил голос. — Чтоб за стены Выйского слух о пароходе не вышел. Поначалу дилижанс сочиняйте, многоствол отдельно. И да поможет нам Бог.

Из Нижнего Тагила он выехал в смешанных чувствах, сознавая, что сделал первый и незаметный пока шажок к русской Вандее. Когда следующие шаги станут миру известны, ни Пестель, ни троюродный брат Строганов не пощадят.

Черепановы да Кулибин — люди с Божьим даром. Однако прав был отец, расчёт здесь нужен. Пётр Иванович, спору нет, человек грамотный, образованный, но и ему паровые машины да пушки в новинку. Далеко наука вперёд шагнула, не угонишься. Нет больше всезнаек, каждый лишь в своём огороде корифей. А как о земляке забыл нижегородском? Позор! Лобачевский Николай Иванович, светлая голова, непременно подсобить может. Расчёты — его вотчина. Осталось привлечь Лобачевского, интерес пробудить. За дело!

*  *  *

Россия бурлила, но вяло пока. Карбонарии вроде Демидова ждали до поры, козни задумывали. Бунты крестьян, военных поселенцев да бывших крепостных рабочих, на свободе оказавшихся, зато без куска хлеба, пресекались жестоко и быстро. Казачья сотня К.Г.Б. налетала шашки наголо, и немногие в живых оставшиеся враз утрачивали вкус к смуте. Оттого Строганов позволил себе сбросить напряженье последнего полугодия. А в конце февраля получил чуть пахнущее парижскими духами письмо отобедать в субботу в доме Шишковых.

В пять вечера темнота подкрадывалась к Москве, принося ранние зимние сумерки, пусть день и стал длиннее, нежели на Рождество. Поскрипывая снегом под полозьями, чёрный экипаж Строганова лихо завернул к парадному крыльцу, на котором зажглись уже фонари.

— Григорий, неси в дом пакет, — велел Александр Павлович и лёгким шагом взбежал по лестнице, кинул шубу, цилиндр и трость лакею у гардеробной; там шагнул в холл навстречу обворожительной хозяйке.

— Гутен абен, герр Строганов.

Вместо приветствия всесильный глава Благочиния поклонился и припал губами к её пальчикам, скрытым тончайшей перчаткой.

Глава шестая, в которой Строганов рассказывает о душевных терзаниях палача

Старик Шишков, посёрбывая чай с вареньем, время от времени совал в рот леденец. К происходящему вокруг сделался безучастен; лишь на громкий прямой вопрос к нему сводил очи в кучку и ответствовал: «Ась?» Не считая сей глуховатой и изрядно поношенной особы, Строганов оказался наедине с Юлией Осиповной.

— Давно, давно не выпадало счастье мне с вами беседовать. Не в укор это, а в сожаление о бесцельно траченных месяцах. Посему позвольте мне презент вам вручить, сущую безделицу. Григорий!

Тот, ожидавший у дверей, внёс в гостиную прямоугольный свёрток, размотал его и явил живописное полотно с пасторальным пейзажем.

— Вспаньале! Великолепно! Это же фламандская школа… Бог мой, Александр Павлович, я не вправе принять столь дорогой подарок.

Ну, умеренно дорогой, подумал Строганов. Картина из особняка Шереметьевых, конфискована после ареста семьи, а имущество распродано. Партайгеноссе выкупили понравившиеся вещи по цене, которую сами назначить изволили.

— Отказа не приемлю, сударыня. Вот, есть замечательный выход. Александр Семёнович!

— Ась?

— В благодарность за долгую службу России примите сей знак признательности.

— Ась!

— Вы всегда добиваетесь своего, не правда ли?

— Да, Юлия Осиповна, — ловко орудуя столовыми приборами с истинно французским изяществом движений, Александр Павлович развил мысль свою подробнее. — Главное не в том, чтоб всего добиваться, а задачи ставить благие и цели светлые. Я уж привык к словам «тиран» и «палач» за спиной, а что делать? Согласен, творящееся сейчас в России — ужас и казни египетские. Но главные беды, бунт на Сенатской и романовское истребление, выпали на время, когда я в Париже обретался. Наша империя слыла не образчиком добродетели, но всё ж лучше республиканского чудища. Увы, империю не воскресить, как сие непонятно? Только вперёд, чрез тернии и пустоши.

— Какой ценой? И неужто нет иного пути, кроме как с виселицами и казачьими рейдами? — Юлия Осиповна отложила вилку, не в силах есть при мыслях о терроре.

— О, способов обустроить Россию изобрели великое множество. Увы, большей частию негодных. Предлагают выборы во Всероссийское учредительное собрание провести не через лет десять-пятнадцать, как Пестель обещал, а немедля, — Строганов также сдвинул приборы и салфетку снял. — Только нету в стране парламентского опыта. Кого депутатом изберут мужики сиволапые? Такого же. Или сына кухаркиного. Они уж нагородят. Поверьте, фюрер наш — меньшее зло.

— Коли так рассуждать, и через пятнадцать лет не будет того опыта.

— Но образованность растёт! Республике тяжко, однако же школы открываем, сельскую молодёжь просвещаем. Грамотного проще убедить в сложных уму материях. Чернь одно знает — отнять и поделить.

Александр Павлович открыл засургученную бутылку, не приглашая лакея, наполнил два бокала.

— Любой ценой надо единство державы хранить, иначе османы и шведы начнут куски от неё отгрызать, словно от пасхального кулича. И что прикажете делать, когда отечественные карбонарии увещеваний не замечают, доводов не слушают и знают только наш корабль изнутри раскачивать? Что поразительно — никто не разумеет, что во вред суетится! Все как один — патриоты российские, за Родину готовы на эшафот да с песней. Глаза фанатизмом горят, точь-в-точь белены объелись. Какая польза, что лучшие души к Богу отлетают на Петропавловском кронверке или в Сибири прозябают? И кто бы обо мне подумал… Кто поймёт, что с каждым убиенным я сам умираю стократ.

Над столом повисла тягучая пауза. Юлия Осиповна застыла, Строганов словно нырнул в чёрную ночь своих мрачных будней. Он же первым прервал молчание.

— Бога ради простите меня. Я давно у вас не был, в печаль ввожу, а не развлекаю разговорами. О другом хотелось — о вас, о поэзии, музыке.

— Да, о поэзии, — очнулась хозяйка. — Как там Александр Сергеевич в ссылке?

— Ссылка — несколько сильное слово. Скажем так, он уступил моим настояниям пожить в родительском имении в Болдино, пока не смогу в столице строгости унять. Вы же знаете характер его — пылкий, несдержанный. Истый поэт. В Болдино изумительно сочиняется, особенно по осени. Вот послушайте.

Я вас люблю, хоть и бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!

Без вас мне скучно,— я зеваю;
При вас мне грустно,— я терплю;
И, мочи нет, сказать желаю,
Мой ангел, как я вас люблю!

Читая пушкинские строки, Александр Павлович так страстно и нежно жёг взором Юлию Осиповну, будто сам те стихи сочинил и ей посвятил. Почувствовав приближенье опасного рубежа, хозяйка смутилась, окрасилась румянцем на щеках и, дабы сгладить неловкость, пригласила Строганова в музыкальный зал, оставив мужа гонять чаи в одиночестве. Там сыграла известное сочинение Михаила Огинского «Прощание с Родиной».

— Намекать изволите, что пан Огинский Родину покинул, когда мы польский бунт в крови утопили? — грустно пошутил гость.

— Езус Мария, нет, конечно. Мелодия грустная и за душу берёт, как раз в тон беседам нашим. Позвольте, я что-нибудь веселее сыграю?

Они музицировали по очереди и в четыре руки, спели вдвоём. У Юлии оказалось не сильное, но чистое сопрано, Строганов звучал неожиданно приятным тенором.

Затем явилась приживалка, разрушив тет-а-тет.

— Юлия Осиповна, молю о новой встрече. Вы бываете на балах, приёмах; но наши пути до прискорбия редко пересекаются. Не соизволите записочку чёркнуть, как в свет соберётесь? Зачастить к вам не вправе, к замужней даме — некомильфо.

— Oui mon cher, — игриво подтвердила она на запрещённом французском. — Au revoir.

Однако на том их встреча не прервалась. Из-за кареты к крыльцу бросился молодой человек, бледный в свете фонарей. Он воскликнул «смерть тирану!» и выстрелил в Строганова; тот упал, поражённый пулей.

Свистнул хлыст. Кучер Строганова стеганул стрелка, сбив очки и повалив на снег. Спрыгнув с облучка, добавил ещё, не причиняя, впрочем, особого увечья через шубу. Григорий увидел, что барином занялись шишковские люди, метнулся к карете и достал пистолет.

Душегубец тем временем поднялся и, потеряв шапку под ударами кнута, кинулся бежать под крики «стой!» Свинец впился ему меж лопаток, снова швырнув на снег. Оставив пистолет, слуга бросился к графу, чтоб не уронили, не обеспокоили раненого.

— Как он? — спросила Юлия Осиповна, глядя в побелевшее лицо Строганова, внесённого в дом.

— За доктором послали, — ответил Илья Титович, справляющий в доме Шишкова роль дворецкого. — Но мыслю так, жить будет. Пуля в плечо угодила. Рану промыть-перетянуть, чтоб кровью не истёк, и Богу молиться. Помню, под Смоленском кум хранцузскую пулю чревом поймал. Думали — отойдёт, болезный. Не, оклемался.

— Скажите, — она повернулась к Григорию. — А стрелявший где?

— Кажись, представился, прими Господь его грешную душу, — строгановский слуга стянул мохнатую шапку.

— Илья Титович, барина в гостевые комнаты несите. А того… человека — сюда. Не по христьянски ему на улице лежать.

Скоро дом наполнился городовыми, околоточным да верхними ляйтерами Вышнего Благочиния. Пестель и Бенкендорф лично пожаловали, хоть и ночь опустилась. В той суете Юлия Осиповна минутку нашла и в прихожей зале с лица злоумышленника покрывало сдёрнула, открыв знакомые черты.

На глаза накатились слёзы. Федя, Фёдор Иванович дорогой, зачем? В памяти всплыли читанные им стихи, никак сей печальной мизансцене не соответственные.

Вам, вам сей бедный дар признательной любви,
Цветок простой, не благовонный,
Но вы, наставники мои,
Вы примете его с улыбкой благосклонной.

Строганов, принявший в плечо дар тютчевской любви, пришёл в себя.

— Избави Бог Россию от фанатиков-патриотов. Как он там? Сбежал?

— Нет, Александр Павлович. Застрелил его ваш Григорий.

Она произнесла это с осуждением?

— О да, у тирана и слуги сатрапы. Может, оно и к лучшему, дорогая Юлия Осиповна. Злоумышленник умер, расследование не требуется. А то Бенкендорф нынче в ударе. Бедный поэт у него в подвале ещё б три десятка сообщников назвал.

— Так вы узнали его!

— Конечно, Федя Тютчев — молодой, надежды подававший. Чем чище душа, тем мрачнее в ней фантазии; таков русский путь. Простите, любезная пани Юля. Врач запретил меня трогать. Коли я у вас задержусь на неделю, не уроню вас в глазах вольнодумствующих поэтов? Палача выхаживаете.

— Порой на мненье света лучше не оглядываться. Оставайтесь сколь нужно долго и быстрей выздоравливайте, — произнесла хозяйка и поправила одеяло на раненом. Лёгкой поступью она покинула гостевую опочивальню.

В доме погасли огни, стихло всё, и только шаги часового во дворе тревожили ночное безмолвие. На время лечения Строганова его надёжный помощник Бенкендорф приказал у дома Шишковых поставить охрану. Без верных людей с оружием сам Александр Христофорович по Москве давно не хаживал.

Ранение имело хорошие стороны. За время нежданных вакаций Александр Павлович отогрелся душой, каждый день ведя лёгкие беседы с Юлией Осиповной. Уверовал в её благоволение, заодно прояснил сложные отношения панны с мужем.

Действительно, очаровательная полька из обедневшей семьи вышла за престарелого Александра Семёновича, исключительно желая вырваться из бедности. Русская армия, преследуя остатки наполеоновых полчищ, вела себя хуже ордынских татар. На Радзивилах, Огинских, Сапегах и прочих богатых семействах отыгрались, припомнив Понятовского и помощь Бонапарту. Словно с того, что огонь охватил Несвижский, Мирский да Новогрудский замки с окрестными деревнями, Москва восстала бы из пожарищ. Малым шляхетским родам тоже досталось от души.

Она никого не винила — ни поляков, легковерно присягнувших корсиканскому демону, ни русских, безудержно мстящих. Вшистко едно, в войне не бывает только правых и только виноватых, говорила Юлия Осиповна, а горя хватает обеим сторонам. В тихой пристани шишковского дома она внезапно привязалась к старику. Понятное дело, Александр Павлович об утехах постельных хозяйку не спрашивал, да только ясно — детей у них нет и быть не могло. А коли такое случается у стариков на восьмом десятке, редко чудо сие обходится без гусарского штаб-ротмистра.

Она не из таких; строгое воспитание у ксёндзов да боязнь позора, вряд ли прикрытого неравным супружеством, стали неодолимым барьером на пути плотских утех. Впрочем, годы Александра Семёныча явно к концу шли. Строганов, можно сказать, вызвался ждать овдовения пани Юлии. Вслух не произносили, ибо грех это. Однако к отъезду из дома Шишкова раненый ухажёр сильно подозревал, что она тоже возжелала вдовьего чепца.

*  *  *

Сердечные дела Павла Демидова устроены были без драм вроде пистолетных ранений, прозаично и не слишком romantische. Женился он по искренней любви на отчаянно прекрасной шведке Еве Авроре Шарлотте Шернваль, которой пылкий Евгений Баратынский посвятил стихи:

Выдь, дохни нам упоеньем,
Соимённица зари;
Всех румяным появленьем
Оживи и озари!

Однако Ева в замужестве страсти не проявила, пеняла «друга Павлушу» за чрезмерную тучность и непременно жаловалась на головную боль да женские напасти на пороге опочивальни. Демидов страдал, краснел и терпел. А нерастраченные силы пустил в народное ополчение родного края, объяснив местным офицерам Вышнего Благочиния, что призваны оные для усмирения бунтов и прочих врагов внешних и внутренних при всепокорнейшей верности Верховному Правлению и лично его главе великому Пестелю. О броненосных пароходах, обрастающих железом на Урале, прежде времени никто не прознался.

Глава седьмая, в которой Государь перегибает палку уж слишком сильно

Неблагодарность народа русского, во имя которого Пауль Пестель положил на алтарь душу свою, эту душу весьма ранила. Ежели поначалу новый Государь российский нёс радость народу, приговаривая: коли не понимаешь счастия своего — тебе же хуже, ныне заметался он в сомнениях.

Как-то Строганов, от раны оправившийся, прошествовал в свой кабинет на Лубянке мимо толпы просителей у приёмной. Средь привычных родственников арестантов, чающих вымолить смягчение участи для своих присных, Александр Павлович вдруг увидел хорошо знакомое лицо военного врача и героя войны Михаила Андреевича, фамилию коего запамятовал. У ног эскулапа отирался худой мелкий отрок с испуганным выраженьем на лице. Не успел доктор выразить, как водится, искреннее почтение и прочая и прочая, как его прервали самым решительным образом. Здание Благочиния огласилось выкриками на русском и немецком языках, предвещавшими появление грозной фигуры. Солдаты сдвинули просителей в сторону; Павел Пестель в раздражении крайнем влетел в приёмную, подхватил обер-фюрера под локоть и увлёк его в кабинет, с силой хлопнув дверью. От удара она вновь открылась, её и затворить никто не решился — раз великий вождь так поступил, не гоже менять.

— Бунт! Всюду бунт! Заговоры… Крамола…

Из сумбурных речей Государя Строганов уяснил следующее. В Георгиевский дворец проник некий обыватель с флягой лампадного масла, которое он объяснил для наполнения ламп в местах, свечами не освещаемых. Обыскав его и оружия не найдя, охрана пустила беспрепятственно. Близ резиденции вождя тот облился и поджог себя, написав на стене «сатрапъ». Смерть его была мучительной.

— Безумец, — только и сказал Строганов.

— Натюрлих! Но не только, партайгеноссе Алекс. Смутьян в мою душу плюнул, но свою навеки сгубил в геенне огненной. Грех смертный, несмываемый, неискупаемый. Да и как искупит — помер он.

— На всё воля Божья.

— Мелко смотришь, друг, — вождя натурально колотила дрожь. Приговоры с повешеньем он утверждал недрогнувшей рукой, а обгорелая тушка в обрамлении чёрного пятна, наполнившая коридор смрадом горелого мяса, взволновала его изрядно. — Не может человек, в Бога верующий, сам себя порешить. Это Божий промысел — когда жизнь дать, когда отнять. Самоубийца равен Богу! Стало быть, в Бога нашего, в Господа Иисуса Христа он не веровал! Атеист проклятый! Однако же верно всё — как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога и не убить себя тотчас же? Ежели не себя, то соседа или старуху-процентщицу. Как иначе докажет — тварь ли я дрожащая или право имею?

Строганов принял вид, что участливо внемлет. Сквозь приоткрытую дверь в приёмную проглядывали смятенные лица граждан, впервые услыхавшие подобные речи фюрера. Сын доктора замер истуканом, не смея шевельнуться. Меж тем глава державы продолжил вещать, в страхе вернуться в Кремль, пропахший палёным человечьим мясом.

— У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он верует, и потому, что у него есть православие. Мы, русские, сильны и сильнее всех потому, что у нас есть необъятная масса народа, православно верующего. Единый народ «богоносец» — это русский народ. Я верую в Россию, я верую в её православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… — Пестель захлебнулся криком, отдышался и продолжил, развернувшись в ином направлении. — Если пищи будет мало, и никакой наукой не достанешь ни пищи, ни топлива, а человечество увеличится, тогда надо остановить размножение. Наука говорит: так природа устроила, стало быть, нужно сжигать младенцев. Вот нравственность науки. Теперь посмотрите: если вы верите, что Бог непосредственно имеет с человеком сношение, — то тогда, предавшись христианству, вы никогда не примиритесь с чувством сжигания младенцев. Вот вам совсем другая нравственность.

— Поясните, Государь, — Строганов обмакнул перо в чернильницу, — стало быть, в текущем, тысяча осемьсот двадцать седьмом году мы сжиганье младенцев из планов вычёркиваем?

— Да! — Пестель успокоился, выговорившись, и втянул носом воздух, будто жирный смрад мог донестись сюда из Георгиевского. — Надо думать, убрали и проветрили уже. Ауфидерзейн, камарад.

После фюрера Строганов тоже проветрил немного, затем зазвал врача с отроком, остальных велел гнать прочь. Военный врач Михаил Андреевич приготовил surprise — он не на Благочиние сетовал, а на супругу.

— Поверите ли, любезный Александр Павлович, сил моих нет. Пестует она сына словно барышню кисейную. Растёт форменный идиот, точь-в-точь как её дядюшка князь Мышкин. Я-то в трудах. Бывает подчас — нету времени уделить для мальца, пресечь, оградить, напутствовать. И сёк его розгами, и всяко поучал — сладу никакого. Преступленье и наказанье в одном ребёнке.

— Что ж от меня хотите?

— В Пестельюгенд отдать. А только там с десяти годков берут.

Строганов глянул на синие круги под глазами докторова отпрыска, на дрожание губ и неожиданно сердцем дрогнул. От таких отцов, над детьми глумящихся, до Пестеля, подумавшего о сжигании младенцев и лишь верою сдержанного, один шаг.

— Оставьте. Я найду, как его воспитать.

Добрый врач вышел, отрок вжался в стену.

— Не бойся, не обижу.

— Яволь, — прошептал мальчик. — А только не вас я боюсь, больше дядьку страшного, что сперва заходил. Он про Бога и прочее говорил, словно бесы в него вселились.

Бесы? Правильное слово, решил Александр Павлович и велел подать карету. Они покатили по московским улицам к дому Шишковых, разглядывая толпы нищих, наводнивших столицу.

— Бедные люди, — сказал малыш. — Униженные и оскорблённые.

— Смотри, об услышанном сегодня — никому не слова.

— Да… Только и забыть не смогу. Разве что напишу когда-нибудь обо всём. Про бесов и старуху с процентами. Как взрослым стану. Непременно напишу! Все узнают…

В знакомом особняке, можно сказать — до боли в плече знакомом, Строганов сдал юное дарование Юлии Осиповне на руки, вручив стопку ассигнаций на содержание и загадав обходиться с ним ласково. Впрочем, последнее — лишнее. Панна взъерошила непослушные детские кудри и спросила:

— Как звать-то тебя?

— Федя… Фёдор Михайлович Достоевский, — не без важности ответил приёмыш.

*  *  *

К лету бунт охватил Владимирскую, то бишь Клязьминскую губернию, грозя перекинуться к Москве. Даже столь опытный губернский голова как Пётр Иванович Апраксин, бывший питерский полицмейстер, не справился и подмоги запросил.

Клязьминский поход возглавил сам Леонтий Васильевич Дубельт, растеряв в нём половину двадцатитысячного войска. Сколько полегло обывателей, никто посчитать не смог. То ли тридцать, то ли пятьдесят тыщ — мало ли что клевещут.

Павел Иванович в конец нервным стал, пугая соратников и оглашая залы Георгиевского дворца криками «аллес штрафен! аусроттен! эршиссен!», сиречь наказать, истребить и расстрелять всех… Соответственно Вышнее Благочиние денно и нощно трудилось, наполняя расплывчатое «всех» чётко прописанными именами, фамилиями и адресами.

Верховный фюрер Рейха затребовал перечень губерний, где подобный клязьменскому бунт возможен. Бенкендорф положил на стол Строганову лист со списком республиканских земель к западу от Урала.

— Стало быть, восточные губернии держим в узде?

— Найн, герр оберфюрер. Однако далеко туда казаков из центра слать, — практично рассудил ляйтер Вышнего Благочиния.

В данном виде «папире» попала к Пестелю, раздосадованному тридцать седьмым с Рождества покушением на его обожаемую народом особу. Прикрыв ладошкой ужаленное пулей ухо, он повелел издать приказ Верховного Правления о взятии заложников в склонных к бунту губерниях и волостях. Отныне везде заключить в лагеря видных граждан, коих казнить немедленно по случаю бунта. Лишь Клязьменская округа получила пощаду — ныне там и заложников трудно набрать.

Через выжженные земли в междуречье Клязьмы и Оки Дубельт повёл пятитысячное войско из казаков, пушкарей и пехоты внутренней стражи к Владимиру-на-Волге. Государь Пестель велел ему заложников поволжских прихватить и соединиться с ополчением Павла Демидова. Затем через Волгу переправиться и навести шороху до Урала. Вот только вернулся Леонтий Васильич необычно рано, с казачьей полусотней и в порванном мундире, да так и вбежал в Большой Георгиевский фюреру на доклад.

— Вас ист дас? — рявкнул вождь. — Вы что, с ополчением не соединились?

— Так точно, мой фюрер. Даже слишком соединились. Пехота и пушкари к ним перешли, казаков они частью побили, частью рассеяли.

— Бунт?! Подавить! Расстрелять! Нижний Владимир сжечь! Архиважно!

— Яволь, мой фюрер. Только не бунт уже там, а война. Войско дайте большое, не казачьи зондеркоманды.

Пока копилась армия достойного размера, дабы раздавить крамолу до осенней распутицы, пришли тревожные вести с южных и западных рубежей. Османы заявили о недействительности соглашений с Российской империей, ибо таковая приказала долго жить, и высадились в Крыму. Круль Польский Михаил Гедеон Радзивилл, известный тем, что уже в шесть лет воевал с русскими в армии Тадеуша Костюшки, собрал полки на западной границе Республики. Пестель созвал Верховное Правление.

— Со всех сторон враги! Революция в опасности! — возопил вождь и предложил высказаться каждому партайгеноссе.

Дубельт счёл лучшим крепить оборону, Бенкендорф — бить поляков, почему-то считая их слабым врагом. Строганов осторожно высказался за переговоры с Демидовым, дабы объединить русские силы перед иностранным нашествием. Но фюрер остался непреклонен.

— В единстве нации — сила. Поволжский мятеж рушит единство. Так что изведём крамолу, потом истребим внешних врагов.

Соратники крикнули истребителю «Хайль Пестель!» и разошлись по установлениям готовить войну. 30 сентября 1827 года республиканская армия числом тридцать тысяч штыков и сабель, главное — о пятидесяти пушках, встретилась с втрое меньшим войском демидовского ополчения близ города Муром на берегу Оки.

Александр Строганов, старший по близости к фюреру, возглавил поход. Рядом крутился Бенкендорф, верный Республике и как всегда недовольный, что вождь не его главным отправил, опытом пренебрегнув. Дубельт командовал конницей.

— Как думаете, господа, заслать ли к Демидову офицера? — вопросил командующий, оглядывая в подзорную трубу войско бунтовщиков за рекой. — Мы не жаждем крови, силы полагаю сберечь для осман и поляков.

— Нам нужно подавление бунта! — отрезал Бенкендорф. — Нас втрое больше против партизан. Пусть они просят у нас прощенья.

Дубельт опасался, что демидовцы сбегут, и тогда ищи-свищи их по всему Поволжью. Так что никто с белым флагом во вражий стан не поехал; войско разбило лагерь в ожидании завтрашней битвы. За ночь повстанцы переправились на левый берег, явно налаживая полки для атаки.

В утренней суете отчётливо зазвенел ясный мальчишеский голос.

И только небо засветилось,
Всё шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй…

— Миша! А ну марш в обоз! Шнель! — прикрикнул на него Дубельт, и обиженный юный поэт поплёлся к повозкам.

Тем временем Строганов снова навёл стекло на врага.

— Нечто новое, господа.

Впереди марширующих колонн двигалось упомянутое нечто, коему эсесовцы не смогли слова подобрать. С виду оно походило на железный дом с высокой печной трубой, из которой валил чёрный дым. Странный круг наверху с поблёскивающими бронзовыми стволами маленьких пушек явно ничего хорошего не сулил солдатам Республики. Вдобавок это «нечто» катилось в количестве двух штук.

— Вроде как англицкие речные пароходы, только по земле ходячие. Другое скверно, — Дубельт повёл трубой вдоль строя мятежников. — Гляньте на хоругви их.

Строганов с Бенкендорфом поняли, что имеет в виду Леонтий Васильевич, и оба посмурнели. На двух пароходах и над шеренгами огромные полотнища с ликом Спасителя да русские триколоры. Армию-то на другое готовили — с изменниками земли нашей воевать, с антихристами.

— Александр Христофорович, к орудиям. Как приблизятся, непременно шесты посбивайте. На несущих Иисуса у наших рука не подымится, — про себя глава похода проклял день, когда Пестель пресёк созданье «дикой дивизии» из кавказцев. Мол, не слишком они русские. Сейчас бы диких в центр пустить, порубали б смутьянов в капусту, не взирая на хоругви.

Среди крамольников гарцевал Демидов. «Что ты творишь, Павел?!» — простонал внутри себя Строганов. Сейчас Бенкендорф как даст залп…

И орудия грянули, но странно. Ядра да гранаты в сторону унеслись или запрыгали мячиками пред коптящими самоходными избами. Глава Вышнего Благочиния завопил про измену, повелел зарядить орудие и задрал в небо ствол, самолично подпалив фитиль.

Пушка грохнула; ядро пролетело над крышей парохода, попав в Святой Лик. Меж бровями Иисуса прорвалась дыра.

— Ладен! Фоер! — скомандовал Бенкендорф, призывая пушкарей заряжать и стрелять; тут почувствовал толчок в спину и узрел трёхгранный кончик штыка, раздвинувший ордена на груди. Упала шляпа, скрывавшая смешной зачёс на лысину, её владелец упал на лафет усами вперёд.

— Братцы! — закричал солдат, выдернув штык из генеральской спины. — Оне по Христу палить загадали! Бей нехристей!

На глазах изумлённых вождей Благочиния орудия повернулись в сторону казачьей гвардии и командования… Строганов кинулся наземь, на миг чувств лишился, когда гранаты рванули, оглушая близким разрывом. На мундир просыпалась земля. Он скатился с холма, пытаясь найти лошадь. Заговорили пушки и ружья бунтовщиков. Верные Республике части ответили вяло и вразброд.

Поймав, наконец, полубезумную от грохота кобылу, Строганов с трудом укротил её, вскочил в седло; верхом погнал на левый фланг, к казачьей коннице Дубельта. Лишь один удар её сбоку к повстанцам — и битве конец. Но не случилось.

Демидов разделил своё и без того невеликое войско. Каждая половина с одним пароходом во главе ударила во фланг, обтекая смолкнувшую артиллерию Республики.

Строганов впервые увидел адскую машину вблизи. В передней части медленно крутилось колесо с малыми пушечными стволами. Как только пушка смотрела впёред, она палила картечью, а ствол уезжал назад на половину длины. Солдаты метили в неё, но куда там! Пули не несли ей никакого вреда. А мятежники шли под христовыми ликами, стреляли, порой падали, но всё одно — казались частью несокрушимого парохода, не ведающего жалости.

Капут, осознал командующий и двинул назад, к обозам. Его обгоняли конные, бегом неслись пешие. Армия Республики расползалась, как гнилая тряпка, быстрее, нежели умирала под пулями и картечью.

Испуганно заплясала лошадь под Дубельтом, уронившим голову на чёрную гриву. Красное капнуло с синего мундира на белые рейтузы. Рванула граната, кобыла заржала и встала на дыбы, сбросив седока под копыта драпающей казацкой полусотни.

Эх, Леонтий… Но горевать о товарище не с руки, и Строганов озаботился своим спасением. Чуть не загнав лошадь, он за день и остаток ночи выбрался к волостному посёлку Гусь верстах в шестидесяти от Владимира, где расквартирован верный Республике гарнизон. Ну, пока верный…

Демидов тем временем выстроил ошмётки строгановского воинства.

— Граждане! Отчего деспотам служили, православную кровь проливали? Османы русскую землю топчут! Кто со мной, за веру нашу православную и Отечество? Силой никого неволить не буду. У кого кишка тонка — все по домам. А мы пойдём на Москву! Долой богопротивное Правление! Долой палачей из Благочиния! Кликнем царя нового, народу любого!

Из парового бронехода вылез Ефим и с уваженьем глянул на передний лист, весь в пулевых занозах, но целый. Слава Богу, никто не сподобился ядром ударить. Подошёл чумазый от пароходного дыма Мирон.

— Как машина-то, батя?

Черепанов-старший глянул на жирный закопчённый бок, огромное заднее колесо и чёрные борозды на влажной осенней земле.

— Ремонту дня на три. Шестерни съелися, ось мортирной батареи разбита вся.

— Дык в моей не лучше. Вода кончилась, под пулями не долить. В котле дыра, да и шестерни как у тебя. Час баталии — неделю ремонта.

— Зато добыли победу-то, богатыри! — Демидов услышал конец разговора мастеров, спрыгнул с коня по-молодецки, словно кавалергард, и обнял Черепановых, не чураясь замарать камзол о смазочный жир. — Дальше — легче. Разбежалась гвардия фюрера. А пароходы сохраните. Даст Бог, на басурман их направим. Бить своих — грех, хоть и пришлось.

Приняв с благодарностью начальственную похвалу, застенчиво улыбаясь в лопатистую бороду, Мирон вдруг потемнел лицом, от минутной радости не осталось и искорки. Посечённые пулями из картечниц впереди пароходов лежали люди.

— Батя…

Ефим стянул с головы измазанный углём картуз. У горячей топки и в тесноте он вперёд не глядел, хоть понимал, что бронные дилижансы не для потешного дефиле выделаны. Ясно же, не распугай невиданные машины республиканских молодцов, море крови бы пролилось, и куда большее. Однако то лишь в предположеньи да в уме, а тут мёртвые тела, страшные свидетели, что на душу лёг грех несмываемый.

Схоронив погибших, не разбирая, за чью сторону голову сложили — все люди русские, православные, да трофеи разобрав, армия Демидова отдохнула чуток и двинула к Первопрестольной.

Нежный лицом отрок, спасённый Дубельтом отправкой в обоз, глянул на сборы перед маршем и сложил новый стих.

Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый.

Войска до самой Москвы не встретили сопротивленья. Сломанные в первом же бою пароходы остались до поры под Муромом. Однако слава о них бежала быстрее конницы. А в Кремле и на Лубянке жгли бумаги, в тюрьмах срочно казнили задержанных. Пестель собрал вокруг себя последний не разбежавшийся казачий полк, нагрузил карету золотом и думал было сказать столице: «жди меня, всенепременно вернусь», когда Строганов встретил его в коридоре, наставив пистолет.

— Алекс! Вас ист дас…

Звук выстрела заглушил последнее слово.

— Правильнее взять бы тебя под арест. Однако Демидову пришлось бы руки марать. Мои и так по локоть в крови.

Пестель шевельнулся, Строганов выстрелил из второго ствола, снеся фюреру полчерепа. Затем повернулся к двум офицерам.

— Протоколируй, Кюхля, свергнутый вождь пытался сбежать, однако застрелен был. Не забудь по-русски писать. Боюсь, немецкий больше не в чести.

Глава восьмая, в которой некоторые персонажи поправляют личную жизнь 

Осенний ветер гонял по Москве не только жёлтые листья, но и обрывки плакатов. «Всѣ на борьбу съ врагами православія!» Или: «Пятилѣтній планъ желѣзныхъ и бочарныхъ издѣлій выполнимъ за четыре года!» А лучше: «Православный! К.Г.Б. и С.С. ждутъ тебя!» И даже такой: «Народъ и Благочиніе едины». Прохожие наступали на них; самые дальновидные обыватели собирали плакатики, дабы сберечь на память о короткой, но яркой эпохе.

Павел Николаевич Демидов короновался на царствие в Успенском соборе Московского Кремля. В день коронации Павел Второй даровал подданным Конституцию, в коей обещал равенство для исповедующих разные верования, запрет на репрессии, всероссийские выборы в Государственную Думу, не сразу, понятно, а когда-нибудь, и прочие хорошие дела. Ну, хотя бы обещал.

Слегка похудевший от многодневного пути в седле да овеянный славой спасителя Руси, он вдруг был обласкан ненаглядной Евой Авророй Шарлоттой, проявившей нежданную пылкость. Посему отвергнутым воздыхателям и нелюбимым мужьям можно дать отличный совет: дамы весьма неравнодушны бывают, когда их кавалер внезапно становится владельцем одной седьмой части земной суши.

Строганову, пребывавшему в ножных железах и спавшему отнюдь не на перинах, о личной жизни задуматься не пришлось, пока Император Всероссийский не повелел доставить узника в кабинет, на коридоре близ которого никак не исчезало горелое пятно самосожжения.

— Присаживайся, родственничек… Хотя что это я, ты, верно, насиделся уже.

— Десять дней — не срок, Ваше Императорское Величество.

— Тут ты прав. И срок тебе придётся отмерить.

Александр Павлович опустился-таки на стул. На каторге хоть будет о чём рассказать — как позволили ему сидеть в монаршем присутствии.

— Итак. Против тебя — исполненные смертные приговоры, составленные Расправным Благочинием в количестве ста тридцати семи штук, десятки тысяч загубленных душ в Клязьменском побоище, полторы тысячи под Муромом, где ты войсками лично изволил командовать. Сселение евреев на юг, потом в Сибирь, они на полста тысяч погибших жалуются…

— Евреи завсегда свои горести преувеличивают.

— Не перебивай царя, Александр. Пусть не пятьдесят, даже одна тысяча. Добавим кавказцев. Итого православных, иудейских да магометанских душ под сотню тысяч набирается. Поэтов великих уничтожил, Нестора Кукольника и Фёдора Тютчева. На петлю хватит? Али пару тысяч не досгубил?

— Всё оно так. А будь в моём кресле Бенкендорф, Пестелем науськиваемый и никем не сдерживаемый, ты бы не десятки — сотни тыщ считал. А то и мильён!

Государь улыбнулся с грустью уголком пухлых губ.

— Да видел я твои показанья. Будто лазутчиком себя счёл, во вражий лагерь засланным. Вроде как продолжал работу расправную, а вроде и тормозил. Но ложь это! — Демидов швырнул на столешницу маленький декоративный ножик. Ныне он ничуть не напоминал вальяжного барина, путешествующего из Варшавы иль просящего купеческих вольностей. — Никто тебя к фюреру не послал, стало быть — ответ тебе держать.

Император прошёлся к окну, глянул поверх кремлёвских зубцов, обернулся.

— В твою пользу, Саша, казнь Пестеля. Облегчил мой труд, ибо зарёкся я казнить. Указ о том издам, наверное. Посему умерщвлять отныне могу лишь тайно, внешне к душегубству отношения не имея. Но Пестель что — дрянь человечишко. Сгноили бы его в остроге; та же казнь.

— Выходит, меня там сгноишь? — Строганов неловко повернулся, железки звякнули на ногах музыкой тюремных подземелий.

— Нет, — через паузу заявил Павел Второй. — Тысячи погибших — огромный грех, не искупить его. Однако услуга мне с Пестелем не главная. Ты Пушкина спас, от Бенкендорфа прикрыл. Может, Александр Сергеич всего нашего поколения стоит. И за это тебе спасибо.

— Так что теперь?

— Пока Сибирь. Пишу в бессрочную каторгу, а через пять лет видно будет, — прямо поверх смертного приговора Верховного Трибунала он чёркнул визу о высочайшем помиловании и замене кары. — Отвезут тебя на Енисей, там раскуют. Понятное дело, никаких шахт, живи себе.

— Спасибо, Государь.

— Свечку за здравие поставишь. Кстати, в Сибирь с жёнами можно. На деле не каторга — ссылка у тебя.

— Извини, не успел. Злодейства много времени отняли, — кисло улыбнулся осуждённый.

— Что, и вообще никого?

— Отчего ж. Шишкова Юлия Осиповна. Но в трауре она по усопшему супругу, не время пока.

Демидов качнул головой.

— Вот и пробуй. Я конвою скажу: пусть до этапа к шишкову дому тебя свезут. Уговоришь её бросить жизнь столичную и ехать за каторжанином вслед — считай, брат, повезло тебе. За таким счастьем и в Сибирь не грех.

Как назло, Юлии дома не случилось. Конвойный офицер велел немедленно вернуться в повозку и ехать на Казанский тракт.

— Государь Император велел мне с госпожой Шишковой встретиться! — в отчаяньи взвыл арестант.

— Ничего не знаю, — отрезал есаул, недавно ещё подчинённый Строганова во внутренней страже и оттого особо начальственный. — Мне сказано сюда отвезти, потом на этап.

С тоской глянув на знакомое крыльцо, Строганов сделал шаг к тюремной карете, звякнув кандалами, как вдруг услышал мальчишечий голос.

— Дядя Саша!

Мишка Достоевский нёсся вприпрыжку, разбрызгивая ноябрьскую грязь.

— Здравствуй! А барыня где?

— Да вот она идёт. С обедни мы.

Юлия, покрытая чёрным платком, спросила только:

— Далеко?

— В Сибирь, на Енисей. Село Шушенское. Там Фаленберг и Фролов, их освобождают, меня на их место… Зачем говорю эти подробности… На пять лет. Потом, наверно, высылка… Будешь ждать?

— Да! Но только в трауре я по мужу. Перед Богом — не свободна ещё.

— Тогда и я не вправе. Хотел бы замуж позвать. Но траур… Да и вряд ли я ныне видный жених. Имения не отобрали, а что за пять лет с ними станется — неведомо. Пока меня ждут тайга, глушь, казачий острог и медведи.

Юлия ничего не ответила. Взгляды иногда говорят больше, нежели слова, особенно дополненные поцелуем.

Нетерпеливо вмешался есаул, но главное уже было сказано. Любовь сильнее, чем медведи и революция.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Анатолий Матвиенко: Русский рейх: 1 комментарий

  1. starik

    Мишка Достоевский нёсся вприпрыжку, разбрызгивая ноябрьскую грязь.
    Это какой же Мишка Достоевский?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *