©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2023 года

Loading

Мама прекрасно знала, что наш мелодичный, саркастичный, шолом-алейхемский идиш блестящие еврейские портные перешили из грубошёрстного швабского, германского…

[Дебют]Семен Рудяк

ДВА РАССКАЗА

Предисловие Михаила Хазина

Слово об авторе

Семен Рудяк

Семен Рудяк

15-го июля 2023 года отмечалось 90-летие Семена Рудяка, человека щедрой души, автора рассказов о детстве в гетто, о жизни, отданной призванию педагога, одного из самых одаренных, отзывчивых и деятельных людей русскоязычной общины Бостона.

Семен Рудяк — не профессиональный литератор. Долгие годы преподавал математику и физику в небольшом украинском городке Староконстантинове. Там Семен Рудяк стал престижным педагогом, его ученики выдерживали конкурсные испытания высшей сложности, поступая на мехмат МГУ и в другие трудно доступные вузы. К числу таких успешных выпускников принадлежал и безвременно ушедший из жизни Михаил Рудяк, сын учителя, ставший известным в стране и в Европе строителем, профессором Московского Университета. Теперь средняя школа в Староконстантинове названа именем Михаила Рудяка.

Родился Семен Рудяк не так далеко от Староконстантинова, в местечке Джурин, Винницкой области, где добрая половина населения была еврейской. В ранние советские годы в Джурине даже было два сельсовета — еврейский и украинский.

На стезю писательства Семен Рудяк встал лишь после выхода на пенсию. Особенно волновали воспоминания о военном детстве, о трагичных годах, проведенных в гетто, со всеми прелестями невзгод и лишений. Это было не детство, а «геттство». С выкапыванием замерзшей картофелины или буряка из неподатливой почвы, с опасными вылазками и потрясающими встречами.

Хотя Семен Рудяк скромно уверяет, что пишет для ближнего круга — своих родных и близких, нет сомнения, что лучшие вещи этого бывалого, самобытно мыслящего человека представляют интерес для широкого читателя.

Наряду с рассказами Семен Рудяк также пишет стихи, на которые создан целый ряд песен — о его сыне, Мише. «Мальчик с поцелуем Бога на челе», о матери «Мамин вальс», озорной «Гимн преферансу», игре, в которой минуты летят, «как пульки у виска». Музыку этих песен написал известный композитор Александр Журбин.Много внимания, сердечной отзывчивости уделяет Семен Рудяк деятельности фонда имени его безвременно ушедшего из жизни сына — Миши Рудяка, в активе которого масса добрых дел. В частности, фонд этот оказывает регулярную помощь детскому дому и пожилым в украинском городе Староконстантинове.

О судьбе еврейского мальчика из украинского местечка в Подолье, восьмилетнего Семы Рудяка, в годы гитлеровской оккупации угодившего в гетто вместе с семьей, — родителями и двумя братьями, старшим и младшим,

Создал этот короткий, выразительный фильм живущий в Бостоне режиссер Сергей Линков, чья творческая деятельность отмечена многими достижениями. Достаточно напомнить лишь об одной весьма примечательной вехе: выдающийся мастер Михаил Ромм привлек молодого Сергея Линкова в качестве своего ассистента в работе над документальным фильмом «Обыкновенный фашизм», получившим широкую, можно сказать, глобальную известность.

Совсем юный Сема Рудяк, герой ленты «Сын Эзры и Рахили», не в кино, а в своем реальном детстве познал в годы фашистской оккупации, что собой на самом деле представляет обыкновенный фашизм. Об этом искренне и взволнованно рассказывает в фильме не какой-то киногеничный мальчик, приглашенный сыграть эту роль, а сам умудренный жизнью, пожилой Семен Рудяк.

Начало фильма воспринимается как метафора. Зима. Скованная ледяным панцирем река. Поодаль от берега, на толще льда, стоит одетый в кожух пожилой человек, терпеливо и задумчиво просверливает плотный пласт льда, чтобы сделать лунку для подледного лова рыбы. Это Семен Рудяк, сколько он помнит себя, всегда увлекался рыбной ловлей. Но сейчас это для него не заурядная рыбалка, а словно попытка поймать золотую рыбку памяти. Чтобы от души поделиться выстраданными воспоминаниями с нами.

И дальше пожилой Семен Рудяк рассказывает с экрана про холод и голод в давящей тесноте гетто, устроенного в украинском городке, куда свозили депортированных евреев из Венгрии, Румынии, Бессарабии, Буковины и других уголков Восточной Европы. С какими удивительно мудрыми личностями свела мальчика судьба, и как эти люди погибали в тифозных каморках, а Сема бегал по гетто, созывал на похороны необходимую для прощальной молитвы десятку людей.

Отзвуки библейской трагичности слышатся в рассказе Семы о том, с какой немыслимой решимостью его мама, звали ее Рахиль, спасала Эзру, отца Семы, от экзекуции. Глубоко впечатляют строки стихотворения «Ров», которое автор читает с экрана:

Меня здесь нет, в том страшном декабре,
Не я снимал над рвом свою одежду
И не меня, и не моих сестер
Толкали нелюди штыками в эту бездну.

Десятки лет я в рвах таких лежу,
Вздымаю землю телом и локтями,
И выбраться оттуда не могу…
И буду там с детьми и матерями.

При просмотре этого фильма о Семене Рудяке, слушая его живой и трепетный рассказ без рисовки, внимая ему, в голову даже не приходит вопрос, где же набор эффектных режиссерских приемов? Здесь в них нет нужды. Подчас высшее мастерство, чураясь широковещательного пафоса, скромно таится там, где мастерства не видно.

А теперь вместе с добрыми пожеланиями здоровья и успеха — слово автору.       

Михаил ХАЗИН  

Рахиль 

— Не прикасайся к ребёнку! — резко и повелительно кричала мама.

— Мама, прекрати, не трогай папу, это нечестно! — молил восьмилетний Сёма, которому папа перед сном просто погладил головку.

— Замолчи, защитничек, где ты был, когда по милости твоего папочки я отдала твоего брата на заклание к этим убийцам?!

— Но папа здесь ни при чём, как тебе не совестно, ты сама это сделала!

И это повторялось, с небольшими вариациями, уже целую неделю, по несколько раз в день и с возрастающим накалом. Не менялись только слушатели, соседи по крошечной двухкомнатной квартире без удобств, в которой, как сельди в бочке, жили на полу шестнадцать человек — четыре семьи депортированных в наше гетто буковинских, венгерских и бессарабских страдальцев-евреев.

Один из них — Сало (Соломон) Яр, неосторожно вставивший несколько слов на немецком в защиту папы (он знал и английский, и французский, и венгерский, которые все вместе ничего не стоили против бритвенного языка мамы) — незамедлительно умолк после:

— Как может еврей говорить на языке этих бандитов?!

Мама прекрасно знала, что наш мелодичный, саркастичный, шолом-алейхемский идиш блестящие еврейские портные перешили из грубошёрстного швабского, германского…

Малышу было жаль доброго и очень образованного Сало Яра, но более всего он страдал из-за того, что обижали папу… Безропотного, добрейшего папу, который боялся всего и умел только любить и соболезновать.

Папа никогда не был разговорчив, а в присутствии мамы особенно, и когда я возмущённо спросил, почему он не защищает себя от маминых налётов, он страдальчески ответил:

— Она права, мама всегда права. Почему? Потому что я, сыночек, слабый человек… И мама спасала меня и спасла. Но произошло всё это молниеносно и помимо моего сознания, — сказал он совсем тихо, как бы извиняясь.

— Какого сознания?! — крикнула мама, которая, как всегда, всё слышала. — Лучше б твоя молния убила меня!

И пошёл новый круг ада…

— Мама, — сказал я плача, — я всё расскажу сегодня своему ребе! Ты же знаешь — он настоящий праведник, цадик!

— Ну и что, — приутихла мама, — он нам поможет?

— Не знаю, он всем помогает…

— Может, он и святой, твой ребе, но, кроме Бога, я уже ни от кого помощи не жду. Твой дедушка тоже был праведный, у кого же он заслужил, чтобы лежать самому среди убиенных, а его Рахиль отдала бы на смерть своего первенца?..

Мама разрыдалась. Подошёл папа, начал робко гладить голову и руки мамы, она утихла и уже совсем спокойно сказала мне:

— Ну, иди к своему святому, расскажи о нашем горе…

…Среди европейских евреев, пополнивших наше гетто, было много врачей, дантистов, адвокатов.

Оказалось даже несколько раввинов — истинное чудо для Богом забытого местечка, в котором последнего казённого раввина (моего деда) убил прапорщик Освободительной армии белых, когда тот встречал их с Торой в руках…

Рабби Моше, к которому меня отдал в учение мой второй дедушка, несмотря на молодость (полагаю, что его тридцать или меньше лет не могла скрыть даже роскошная черная борода святого), имел очень высокий авторитет в гетто как непревзойдённый знаток Торы, судья и человек с родословной из сплошных цадиков…

Я слукавил, сказав маме, что только собираюсь поведать своему духовному учителю (рабби) нашу трагедию: он знал об этом изначально, как, впрочем, и всё гетто, и после вечерней молитвы я попросил меня выслушать, чтобы узнать реакцию рабби самому и, главное, знать, как быть с мамой, возненавидевшей себя и весь мир за свой поступок.

— Знаю, что случилось, но ты расскажи мне подробнее, — попросил он.

…Я упустил ту часть рассказа, где в субботу из всех молитвенных мест полицаи согнали всю мужскую часть населения гетто для «важного сообщения», а так как подобное повторилось уже третий раз, когда сто мужчин прикладами снова отделили от остальных, панический ужас охватил людей.

Схваченный вместе с другими, папа был бел, как смерть, и двигался с незрячими глазами вместе со всеми.

Мама прорвалась к полицаю с маленьким братиком на руках:

— Зачем он вам нужен, у него нет четырёх пальцев на правой руке, какой он работник?! — рыдала она.

— Замени его! — крикнул полицейский. — У тебя есть замена?!

Она побежала в толпу, схватила за руку бегущего ей навстречу Костю — старшего, пятнадцатилетнего сына, — обцеловала его и уже без слёз сказала:

— Иди, сыночек, так надо. — И затем мне на ходу, шёпотом, окаменело: — Забери папу, Сёма, и приведи домой!

Я всё исполнил.

— Мужчины, присмотрите за мальчиком! — кричал вслед колонне, исчезающей в воротах вместе с братом, благороднейший Сало Яр, пока избежавший участи несчастных…

Рабби напряжённо слушал мою бессвязную речь.

— Не осуждай маму — она библейская женщина. Такое совершают или безумцы, или по велению Неба… Иди домой и помоги маме, — сказал рабби.

О чём он говорил? Чем я мог помочь, если любая защита папы только растила ярость мамы…

А тем временем гетто жило своей обычной жизнью — борьбой и заботами о хлебе насущном, о том, чтобы в том страшном обычном хоть как-то достойно хоронить вырванных из жизни голодом, тифом и дизентерией людей. И даже у меня, мальца, была роль в этой драме: по несколько раз в день я обегал все дома гетто с призывом: «Мэсс Мицвос!» — отдать свой последний долг людям, и эту не самую лёгкую роль страшной пьесы я получил от папы.

А папа, кстати, сам всегда, не считаясь ни с чем, помогал страждущим: каждый день по списку обходил прикованных к постели одиноких людей, приносил какую-то еду, воду, смотрел за постелью…

Я сам переболел сыпным и возвратным тифом, дизентерией, но по желанию фортуны не сгорел ни при температуре 42, ни от истощения: может, для того, чтобы я мог об этом рассказать своим детям и написать вот это…

И всё-таки тяжелее всего было переносить то, что происходило дома: неутолимая боль мамы заливала кругами всех, гнетущая тревога проникла во все поры нашей жизни, и, как это бывает в таких обстоятельствах, уповали только на чудо…

И представьте…

В конце субботней утренней молитвы рабби жестом попросил меня остаться.

— Твой брат прошлой ночью сбежал, много людей погибло, а он жив и возвращается домой. Передай это маме.

Я обожал рабби, верил каждому его слову, но такое… Подошла жена рабби, прижала меня к себе и тихо сказала:

— Успокойся, рабби сказал правду, он способен это видеть!

Я не просто верил, я хотел, чтобы об этом знали все.

— Маме пока не говори, — сказал первый, кому я сообщил эту новость, дедушка, но я и сам понимал, что это нельзя делать…

Последующие дни тянулись мучительно долго, мама, как будто что-то чувствуя, приутихла, была необычно ласкова и ежедневно спрашивала о рабби.

Я и сам заглядывал ему в глаза, тщетно пытаясь выйти на продолжение разго­вора…

В букете слабостей пожилых людей есть одна, которая служит предметом безобидных шуток и насмешек, — это сон. Почему старики пытаются убедить всех, что они практически никогда не спят, и очень обижаются, если им не верят, — неразрешимая для меня загадка.

Мама с таким юмором рассказывала, как тут же за книгой засыпали и дедушка, и папа тоже, что все надрывали животы, и это у неё получалось особенно хорошо ещё и потому, что мама действительно никогда не спала, всегда всё слышала, и мы этого, восхищаясь, опасались.

…Наступила ещё одна суббота, я проснулся рано: предстояла утренняя служба у рабби, на которую меня всегда с горящими от гордости глазами провожала мама. Я собрался, но удивился отсутствию мамы: с тех пор как случилось несчастье, я не упускал маму из виду и побежал к сараю, где когда-то содержали корову, но мама вдруг оказалась сзади:

— Тише, он спит и ужасно высох. Я услышала его дыхание ночью, когда он приблизился к сараю… Ему помогли бежать друзья Сало Яра, но их всех, одиннадцать человек, преследователи убили. Я этого, видит Бог, не хотела, хотела только, чтоб мой мальчик остался жив, скажи об этом рабби, чтоб никто не слышал.

— Он и так, думаю, всё знает. Мама, попроси у папы прощения!

— И у тебя, сынок, прошу тоже, и у всех людей, и у Бога. Я знала, что он вернётся.

И только когда я удалился, услышал приглушённые руками душераздирающие рыдания. Мама была очень сильной женщиной, Рахилью…

Эпилог

Наше гетто не успели уничтожить, и в первый день освобождения в селении приземлился «Дуглас», два английских офицера после расспросов нашли рабби Моше, за которым они прилетели, помогли в считанные минуты собрать скарб, но рабби сказал, что у него есть неотложное дело.

— Веди меня к себе домой, к маме, — сказал он мне.

— Рахиль, — обратился он к маме, — я хочу, чтобы твой мальчик стал настоящим евреем, ему Бог очень много дал. Отпусти его со мной, ты понимаешь, что мальчику будет хорошо? Он этого хочет, его дедушка и папа согласны. Мы летим в Лондон. Он станет большим человеком, я уверен.

— Нет, — без всякой паузы, резко сказала мама бледными, тяжёлыми губами. — Никогда! С меня хватит! Простите, рабби, но этот разговор продолжать не стоит.

Это была наша мама…

Мама дожила до шестидесяти лет, умерла на руках у папы. От рака, как, впрочем, и другие три раввинские дочки, её сёстры, — и никогда не вспоминала ту страшную трагедию. Костя после возвращения из схрона — сена на чердаке сарая — выучил с благороднейшим Сало Яром и сам все языки, которые тот знал: английский, французский, немецкий. Живёт в Америке. Его семья и он полагают, что он поступил малодушно, безропотно исполнив волю мамы. Автор не разделяет этой позиции и считает поступок брата… библейским подвигом.

Сам Сало Яр вскоре умер от тифа и собрал за гробом самую длинную процессию для вымирающего гетто — десять мужчин.

Судьба рабби мне неизвестна, но доподлинно знаю, что ночь побега он назвал точно.

Папа умер в семьдесят шесть на руках Сёмы от инфаркта. Я ещё жив.

  Дон Кихот из гетто

— Ты — Дон Кихот? — обратился я к долговязому скелету, на котором одежда висела так, что просилась на вешалку.

 — Нет, — сказал Дон Кихот с неожиданно щедрой для приезжих беженцев улыбкой. — Я Марк. Но мой отец действительно владел ветряной мельницей.

Мужчина без прыжка сошел с каруцы (румынская телега), потому что его ноги, спущенные с нее, уже касались земли.

— Здравствуйте, Марк! Значит, эта старая кляча, которая привезла нас, — не Росинант?

— Скорее, ты — Дульцинея. Как зовут тебя, мальчик? 

— Мама зовет Сема.

— Запомни, Беренис, — обратился он к девочке, стоящей рядом, — и… привыкнем.

И я привык. К двум метрам роста Дон Кихота, которого девочка звала не «папа», как у нас принято, а Марк. И к ее сказочному имени Беренис. Привык к тому, что девочка всегда читала. К тому, что заплетал косы ей папа. Что регулярно, несколько раз в день, они чистили зубы: не до и после еды, а, кажется, вместо. Журналист Марк был очень образованным человеком: знал почти все европейские языки и даже идиш, который, по его словам, выучил специально, готовясь ко встрече со мной. Я, конечно же, своими ничтожными познаниями в литературе и языках вряд ли устраивал Марка как собеседник, но в нем жил удивительный педагог, который вызывал постоянное восхищение не только у меня, но и у Беренис. Он великолепно декламировал стихи, обязательно — стоя. И то, что звуки голоса попадали к нам в уши сверху, делало их еще более привлекательными и значительными. Шиллер, Шекспир, Гете, Гейне, Бялик — такой была не вся палитра декламаций и речитативов. Я был счастлив, когда мог принести Беренис яблоки и мурели (сорт маленьких абрикосов), ворованные в саду за пределами гетто. И совсем счастлив, если удавалось добыть что-то более существенное из еды. 

Марк и Беренис нашли приют в менее всего пострадавшей комнатенке большого деревянного дома, разрушенного в первые дни войны крупной немецкой бомбой. В доме прежде жил старик Иосиф-шорник. Жил, на моей памяти, всегда один: дочь умерла от родовой горячки, несмотря на все усилия доктора Мазаника, который, по убеждению мамы, мог бы стать отличным сапожником, как и его отец, и не портачил бы здоровье доверчивых женщин. Хотя злые языки говорили, что во всём районе при красавце Мазанике не было бездетных семей…

Старик был уверен, что очень дружит с юмором и, возможно, так оно и было, если бы старый Иосиф не начинал смеяться своим скабрёзным шуткам гораздо раньше слушателей, а его выразительно местечкoвая речь так не нуждалась бы в услугах логопеда, которого в городке и быть не могло…

Дом когда-то принадлежал городскому стряпчему, утонувшему в волнах девятого вала чисток тридцать седьмого года вместе с сыновьями, был конфискован и затем превращен в коммуналку, — единственную в городке. А образованную из стеклянной веранды общую кухню прослушивали и просматривали все, кому не лень, извне…

Но разрушенный дом, приютивший наших беженцев, все покинули, а новые жильцы день и ночь расчищали территорию от стекла, щебня, деревянных деталей и черепицы…

Погреб дома содержал существенные продуктовые находки — картошку, морковь, лук: не самой высокой свежести, но кто с этим считался в голодном гетто. Марку доставляло особое удовольствие, что его любимица, когда брала что-то к столу, непременно собирала еще два-три набора для соседских детей. Маленькие дети плохо говорили, но благодарность на лицах проступала выразительно.

О нежной, как сказали бы раньше, — безумной любви двухметрового Марка-дон Кихота к своей доце Дульцинее надо бы писать новую «Песнь песней». Природу такой любви вряд ли можно искать в генетике и слепоте этого чувства: ребенок не выбирает, не замечает, не любит более умных, красивых, сильных и даже в том возрасте, когда он все это отличает… Беренис так нежно ласкалась к скелетному дону и так любила его речи, игры, шутки и пение, что ему не нужно было совершать подвигов и бороться с мельницами…

Марк обожал Беренис со дня рождения, запретил матери кормить ее, когда обнаружил, что жирность небесно-голубого материнского молока была только два процента вместо пяти нормальных…

Мама, сотрудница института Зигмунда Фрейда, обожала своего первенца, но правильно рассудила, что уход за девочкой у Марка получится лучше. И только один раз, когда девочка ночью из другой комнаты тихо, как обычно, позвала: «Папа», и она тоже проснулась и вместе с Марком подошла к ней — услышала: «Мама, я тебя не звала», она пожалела, что пришла и даже разрыдалась…Но Беренис была так взаимно счастлива с папой, что в материнском сердце для обиды места просто не нашлось. 

Любовь к девочке многократно увеличилась после чудовищной гибели Гертруды — матери Беренис, на адовых дорогах депортации. В одном из селений Транснистрии, когда колонна беженцев остановилacь, чтобы люди могли обменять на какой-то провиант предметы жалкого скарба и одежды, которые им разрешили взять с собой, с ужасными ограничениями, случилось то, что разрушило остатки веры несчастных изгоев в добро, чудесное спасение, в людей, в себя…

Гертруда и её две приятельницы-провизоры из Бухареста, в поисках молока и сыра для детей, на которые места эти были богаты, решились немного углубиться в селение вослед за местным жителем, посулившим им выгодный обмен… и больше их живыми никто уже не видел… Колонна двинулась в путь спустя семь часов, только когда с участием раввина захоронили в чистом поле останки трех жестоко зарубленных еврейских мам.

«За что?! » — спросил кто-то громкий из процессии, и кто-то другой тихо ответил: «Гертруда имела с собой золотую коронку, которую удалила, чтобы выменять… на смерть».

Когда на «сестринской» общей могиле вырос холмик, раби спросил у Беренис, хочет ли она что-то сказать, но девочка затолкала в свежую землю холмика бумажку и прошептала: «Нет, я ей все написала»… Марк, под призывы возниц, в ступоре, полном оцепенении, с невидящими глазами двигался вместе с девочкой за руку к своей опустевшей телеге.

…Две недели отвратительной дорожной тряски и лишений, с проблемами питания, санитарии и страха пред неведомым легкой пеленой как-то затянули глубокую рану катастрофы. Оберегая чувствительную девочку от ужасов бытия, Марк, в прошлом посещавший только книжные ярмарки и биеннале, проявлял столько неожиданной прыти и страсти в приобретении чего-то съедобного и калорийного для своей предельно истощенной любимицы, что моя ироничная мама в своей неистребимой насмешливости изрекла: «И зачем мы только мучимся, рожая детей? Мужчины всё делают лучше. Пусть бы и рожали тоже.»

— Дон, что ты делаешь? Ты уже всё вынес из дому за эту кукурузную муку и помидоры, которые терпеть не могу и давлюсь ради тебя?

— Выше голову, девочка, мы достаточно наказаны. Тот, кто карает, тот также и награждает таких добрых девочек, как ты. Он не оставит нас на произвол судьбы…

— Почти стихи, Марк.

— Скорее плач, но в юности я и этим грешил… Ты не хочешь мне помочь, доченька? В погребе, который разгребаю, кажется, есть тайник, и с моими двумя метрами там неудобно.

— Ты шутишь, Марк? Я сгораю от любопытства!

Марк не шутил, но лукавил: он еще вчера обнаружил в схроне пять залитых сургучом баночек из-под горчицы такой тяжести, что не было сомнений в драгоценности груза. На баночках аккуратный хозяин сделал номерные наклейки: Марк отметил даже непонятное отсутствие банки номер три. Он не стал вскрывать ни одной банки для того, чтобы радость находки досталась девочке, остро нуждавшейся во всплеске положительных эмоций, и впервые разрыдался, когда услышал такой восторг в неожиданно теплом и первом …»папа «, что Марк даже забыл о судьбоносной находке…

Эпилог

Клад, обнаруженный Марком, был огромным даром судьбы. В первой же банке оказались золотые монеты царской чеканки и золотые с крестами тяжелые цепи. Как стряпчий оказался владельцем такого состояния — иностранцу Марку было и непонятно, и даже неинтересно.

— Марк, — сказала Беренис, когда была открыта первая баночка, — зачем нам это надо? Нас всех убьют, как маму. Тут столько золота и украшений, что убьют все гетто. Давай его обратно спрячем.

У Марка что-то страшно заныло в груди. Он не догадывался, что девочка знала, за что растерзали маму. И все, что она говорила, безмерно его взволновало.

Найденный клад был истинным состоянием и в известной мере спасением от голодной смерти огромного, более пятнадцати тысяч человек, гетто. Именно так распорядился находкой добрейший Дон: всё, исключая малую толику, предназначенную для Беренис, было отдано Совету старейшин гетто для устройства общественного питания, а также санитарной службе, ведущей непосильную и отважную борьбу с дизентерией, тифом и специальному фонду спасения, созданному, чтобы как-то отдалить время расправы, которая уже полыхала над обреченными соседними гетто. Умилостивить идейное зверье специальных зондеркоманд СС не представлялось возможным, но местные полицаи и румынские жандармы еще бывали сговорчивей…

Марк, раздав всё свое состояние, стал жить совершенно отстраненной жизнью, нe контактировал ни с кем, кроме дочери, и патологически страшился дизентерийного заражения, которое в отсутствии антибиотиков и простых медикаментозных средств всегда имело кровавый смертельный исход.

К осенним холодам, когда утихли и совсем завершились страхи заражения теплолюбивой палочкой «грязной» смерти, Марк умиротворился, повеселел и даже изменил сказочный репертуар, на сон грядущий без которого здесь не засыпали и плохо кушали тоже: прежний елейный, с обязательными принцами, дворцами и алыми парусами сменился пересказами шекспировских и геродотовских трагедий и мужественных одиссей древнегреческих мифов и сказаний, долженствущих как-то закалить в условиях будущей безысходности психику чувственной натуры девочки.

У этой печальной истории было неожиданное и счастливое завершение. Но ему предшествовала еще полная чаша горьких страданий. Пришла зима, с ней нагрянул страшный тиф. Марк снова замкнулся в себе и совершил то, за что казнился потом до конца дней своих. Боясь заражения, он состриг божественной красоты локоны Беренис. И, хотя девочка над этим смеялась, он очень страдал: выросшие заново локоны, возмущенные насилием, изменили не только форму, но и краски. Марк уберег девочку, но заболел сам. И в беспамятстве от высокой температуры кричал только: «Не подходи!» Девочка не отходила от него, прикладывая холодные влажные компрессы. У постели больного бессменно дежурили все врачи гетто, и когда на тринадцатый кризисный день Марк открыл прояснившиеся глаза, прошептал: «Я жив, Беренис. Все будет хорошо».

Гетто не было уничтожено, и в большой мере — благодаря Марку. Сразу после освобождения он увез свою девочку на родину, но не исчез из нашего поля зрения. Ибо в местной синагоге еще длительное время читали благословение любви и душевной щедрости дона Марка Эйдельмана.

P.S. Я знаю, дорогой читатель, что угодил вам хорошим концом этого страшного рассказа… который, конечно же, не мог быть таким.

Простите автора…

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.