©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2023 года

Loading

Подтвердим — это действительно самоубийство для поэзии: отказываться от просодии, от поэтического слова и взгляда в пользу так называемого «прямого высказывания», без якобы ненужных строф, ритма, рифмы, размера, образов, даже знаков препинания… Этим сейчас больна западная поэзия, выродившаяся в унылый верлибр, в некие сомнительной ценности парадоксы и высказывания. Зато это якобы современно.

[Дебют]Владимир Френкель

ПОЭТ ЕВГЕНИЙ ДУБНОВ.
ПУТЕШЕСТВИЕ ОДИССЕЯ[1]

Владимир ФренкельОна бежит — беспомощно и слепо.
Летят деревья, словно стаи птиц.
Она бежит — и вот на землю небо
Летит слезой, сорвавшейся с ресниц.

Остановись! — По следу мчатся тени.
Остановись! — Мелькают облака.
Как бьется сердце, как дрожат колени,
Как кровь стучит и мечется в висках.

Остановись! Один лишь миг! Куда ты?
Одно лишь слово… И скрипит педаль,
И музыка приходит, как расплата,
И разрывают клавиши рояль.

Вот таким стихотворением, в сущности — загадочным, ибо непонятно — кто бежит и куда, мы начинаем рассказ о поэте Евгении Дубнове. Это его стихи, и самое главное в них — бег, безостановочное движение. И еще музыка, приходящая как расплата, но расплата — за что? И это тоже загадка.

Но биография нашего героя вовсе не загадочна, хотя движения в ней тоже хоть отбавляй — по разным странам и временам. Пробежимся же, раз мы все равно на бегу, по вехам жизни поэта.

Евгений Дубнов родился в 1949 году в Таллине, жил в Риге, учился в Московском университете. В 1971 году уехал в Израиль, учился в университете Бар-Илан, затем в Лондонском университете. Несколько лет жил в Англии, вел научную работу в области европейской поэзии ХХ века в Лондонском университете, там же преподавал английскую и американскую литературу, возвращался в Израиль, преподавал в израильском университете Бар-Илáн, затем снова возвращался в Англию, и снова — в Израиль, где прожил последние годы своей жизни. Умер в Иерусалиме, в 2019 году.

Надо добавить, что английский язык стал для поэта вторым родным, и при этом он не забывал звуков языка ни родной Эстонии, ни Латвии.

Но, конечно, русский язык — основа его поэзии. И поэт сознавал, как и положено настоящему поэту, важность языка.

Не случайно в своем стихотворении, посвященном памяти Осипа Мандельштама — самого, может быть, чуткого к языку поэта в русской поэзии — Евгений Дубнов говорит прежде всего о языке:

Напряженным стремительным лётом,
Где чиста и светла синева,
Над высоким до слез небосводом
Догоняют друг друга слова.

В них элегии эллинской пенье
И латинских пиррихиев град,
Итальянских дифтонгов мученье
И французских сонорных игра…

Так поэт писал в конце жизни. Путешествие в язык — признак настоящего поэта, особенно когда этот язык — не один.

Но есть здесь и еще один мотив: родственная Мандельштаму «тоска по мировой культуре», правда, скорее европейской. Эллинизм, латынь, еще французский и итальянский! Недаром же другой поэт при первом знакомстве назвал Евгения Дубнова европейцем — хотя и по иному поводу, не слишком для Дубнова лестному. Речь идет о поэте, эссеисте, критике Юрии Колкере, бывшем петербуржце, несколько лет прожившем в Иерусалиме, затем — долгие годы и в настоящее время живущем в Лондоне. Вот отрывок из его статьи о Дубнове:

В Израиле не удивляешься ничему, никому. Что ни человек, то судьба и особенность. Представлено всё мыслимое, да сверх того и всё немыслимое. Но Дубнов всё-таки удивил меня. В 1986 году, в Иерусалиме, при первом знакомстве он вручил мне книгу своих стихов и просил о ней высказаться. Я прочёл книгу с дотошностью и с карандашом, раскритиковал её в пух и прах (с позиций очень узких, ригористических) и только что не сказал Дубнову в глаза, что он бездарен. Как ведут себя в таком случае нормальные стихотворцы, имя же им легион? В лучшем случае поджимают губы и уходят, в худшем пускаются в крик, орут по русскому обыкновению: Сам дурак! и в обоих случаях критик наживает себе врага на всю жизнь. Дубнов повёл себя иначе. А ты напиши всё это и напечатай, попросил он. Тут я понял, что передо мною европеец. Нужно ли говорить, что отрицательный отзыв лучше нулевого? Молчание в ответ на твои мечты и думы непереносимо. Но отрицательный отзыв, пусть самый резкий, лучше и положительного, который в девяти случаях из десяти пишется теперь по дружбе, по подсказке, а то и прямо из той или иной корысти. Зато уж отрицательный отзыв либо вовсе бескорыстен, либо продиктован местью, означает сведение счётов; его прочтут, а положительный читать не станут; разгромной критике не поверят, имя раскритикованного автора запомнят, захотят сами прочесть написанное им. Дубнов, долго живший в Британии, всё это прекрасно понимал. Не понравились мне в стихах Дубнова две вещи: отсутствие школы и расслабленность.

Надо сказать, что позже Евгений Дубнов и Юрий Колкер дружили, общались в Лондоне, и, по-видимому, суровый критик Колкер все же увидел в стихах Дубнова подлинную поэзию. Тем более, что и сам Дубнов стал писать лучше, строже, — стихия языка, которую он так ценил, стала для него подлинной школой.

Вот его стихи под названием «Новогоднее»:

Тропы снегом занесло,
Ни темно и ни светло,
Снегопад летит на след,
И тебя со мною нет.

Словно снова светотень
Закружила ночь и день,
И вчерашняя игра
Стала острием пера.

Отвечает кто за что,
Я спустился без пальто,
Только шарф свой захватил —
Тот, что мальчиком носил.

Начинается она
От младенческого сна,
От сиянья детских глаз,
Осененных в первый раз.

Это Бога благодать —
Женщину такой создать,
С ее самых ранних лет
Излучающую свет.

Там, где в сказке Марк Шагал
Ночью краски зажигал,
Добрый молодец ли был,
Красну ль девицу любил.

Таллин, Лондон и Москва,
И кружится голова.
Рижский воздух голубой
Над парижскою рекой.

И на вешних мостовых
Расцветает снежный стих,
И летит поверх разлук
Новым эхом светлый звук.

Это уже очень зрелые стихи, хотя из довольно ранних, где иногда и попадаются неудачные строки, но довольно скоро уровень мастерства возрастает, и поэтическая интонация безошибочна. Но вот что еще характерно и для этих стихов, и что будет всегдашней приметой для поэзии Дубнова, — это европейский мир, пространство, где поэт не чужой, где бы он ни живет или просто находится: тут и Лондон, и Париж, и его родина — Таллин, и Москва, где он закончил университет. Нет, не зря Юрий Колкер увидел в Евгении Дубнове европейца, и дело тут не только в реакции поэта на отрицательный отзыв критика.

Но есть и еще один образ, вернее, персонаж, который появляется в стихах Дубнова не случайно, — это Одиссей, в большой поэме «За пределами»:

Покуда есть возможность приложить
Ко времени и месту наши лица,
Как фото к документу, не должно
Быть сожалений. Все слова уместны.
……………………………………………..
Покрыв великое пространство
Холодный отраженный свет,
Не научил ли постоянству,
Не дал ли страннику совет?

Увидев много мест, услышав,
И тут, и там чужую речь, —
И зов, все подходящий ближе,
На ложе и в могилу лечь.

Я, Одиссей, умолк. Мое посланье
Последнее — язык морской волны
На берегу и пена, расстиланье
Беременной от мифа тишины.

А ведь Одиссей появлялся и в стихах Мандельштама, и там он — герой, «пространством и временем полный». Вряд ли это случайное совпадение. Одиссей — странник, но одновременно и житель тех мест, где его застало время и история. Лирический герой Евгения Дубнова из этого же ряда, как и сам поэт.

Настоящая поэзия — это мир, созданный поэтом, а не буквальное отображение его жизни. Но как сказать, нет ли обратной связи: тяга к перемене мест, заложенная в поэтическом видении мира, может и в жизни диктовать поэту страсть перемещения, перемены.

Надо сказать, что со временем, на поэтическом пути, стихи Евгения Дубнова делались сдержаннее, приметы пути отбирались более скупо и становились поэтому значительнее, действеннее.

Где бы поэт ни странствовал, ни присутствовал, пейзаж в его стихах никогда не был «общепринятым», «туристическим», всегда личным и перекликающимся с прошлым, с жизнью поэта, с иными временами и местами.

Вот Парижский путеводитель, большое стихотворение, в сущности, поэма — и ни одной банальности. А что можно увидеть в комнате, в квартире, может быть, давно оставленной? Оказывается, многое. Послушаем поэта:

В пустой квартире ветер шелестит
газетами, растеньями, цветами,
бумагами, рисунками детей,
захлопывает окна, двери, тут же
распахивает их, опять листает
тетрадь по языку, где ни одной
заглавной буквы нет — о нет,
читатель добрый мой, не сокрушайся,
никто не умер слава Богу — здесь:
все укатили от жары на север.
Тому, кто возвратился в дом пустой
Горячей летней ночью, тяжело
Заснуть под простыней — он беспокойно
Ворочается с боку на бок и,
Прислушиваясь к шорохам, о жизни
он думает своей…

Прогулка по Парижу продолжается, и вот:

Идя на зов флейтиста, мы с тобой
выходим в этот сад, где светлый ветер
волнует пряди мягкие волос.
Прекрасна жизнь, блажен, кто в летний сад
выходит из музея, тот блажен,
кто в сад идет на голос легкий флейты…

Отметим замечательный троп «светлый ветер», а еще вспомним строку другого поэта: «…И все-таки жизнь прекрасна» (Георгий Иванов). Жизнь прекрасна, хотя сам ритм белого стиха добавляет легкое ощущение грусти. И все же — блаженство не где-то там, за облаками, а здесь, в приметах обыденной жизни.

Эта поэтическая речь насыщена словами, многочисленными понятиями, образами окружающего мира. Это очень плотный текст, и читать эти стихи надо медленно и внимательно. Поэт, кажется, не пропускает ничего в этом мире, все замечает в своем странствовании.

Но вот что еще замечаешь в течение всего этого поэтического пути: приметы окружающего мира появляются в изобилии, даже из пустоты, да, перекликаются друг с другом, но поэт всегда сохраняет спокойствие наблюдателя, не давая собственным страстям и оценкам выйти на первое место, не навязывая ничего читателю. Поэтому и в таком изобилии жизненных примет дышится легко, и все воспринимается естественно.

Здесь важно отметить, что поэзия возникает в этих стихах не то чтобы из ничего, а из примет обыденной и именно поэтому прекрасной жизни. Ничего вычурного, навязчивого, но сама ткань стиха, его интонация заставляет нас дышать поэтическим воздухом.

Так путь — реальный, по городам и странам — становится странствием души, которая видит и чувствует многое в одно и то же время. Где бы то ни было.

В этом баре напротив светло и пустынно. Один
Или два посетителя в нем. Мы в пути.
Кто-то тронул оргáн в сотне метров каких-то от нас.
Слышишь: кто-то играет токкату в полуночный час.
Как высок этот голос! Под ним небоскребы пластом.
Как раскован! Свободней большого полета мостов.
Мы вцепились в него и взлетели; с его высоты,
Так, Нью-Йорк, нам внезапно представился ты:
Ты — убежище тех, кто в ночных забегаловках пьют,
Одиночеств оплот, органистов церковных приют.

Здесь мы застаем поэта в его странствиях уже в Нью-Йорке. Но где бы мы его ни застали, он-то всегда помнит: это его жизнь, а не только поэзия, и дожди, и мосты там реальны.

Когда увидишь и оценишь взглядом
Свое лицо в окне зеркальном, дождь
Начнет идти как будто где-то рядом,
Как шарканье изношенных подошв.

Ты скажешь: сколько лет прошло и сколько
Дождей мосты омыло на пути —
И оттого глазам, быть может, больно,
Что жизнь прожить — не поле перейти.

Поэт верен себе: едва ли не случайные приметы жизни, приметы странствия — хотя шаркающий дождь — приводят его поэзию к давно известной пословице о жизни, но звучит она по-новому и с неожиданной горечью. Но поэт продолжает в другом стихотворении, где чувствуется, возможно, неожиданно и для самого поэта, конец странствия, его итог.

Вышедший в осенний сад из дома
Временного, чувствует, как боль
От того, что все вокруг знакомо,
Ширится, и поперек и вдоль

Пройденная жизнь уже отходит
Как бы за кулисы, и пред ней
В ярком свете сцены происходит
Действие, что зрителям видней.

Пройденная жизнь как прошедшее театральное действие? Можно и так — ведь поэт всегда прав, в каждом случае прав, даже если в другом случае он и говорит иначе.

Да, в других строках он говорит иначе. Здесь мы подходим, может быть, к главному — к чему привел поэта этот путь. Это — тема Иерусалима. Евгений Дубнов много лет прожил в Англии, и она не была для него чужой страной. Не была чужой и Европа, великая европейская культура, и не только как прошлое, была не чужой и европейская жизнь, Эстония, Латвия, Париж, Италия…

Но последние годы поэт жил в Иерусалиме, куда приехал еще в 1971 году, — стало быть, вернулся после странствия. Вернулся домой. Иерусалим стал для него последним и настоящим домом. Это мы ясно видим в стихах, где отразился этот город. В этих стихах нет ничего «туристического», чем грешат стихи многих поэтов, даже живущих в Израиле, не говоря уже о посещающих страну. Нет, Иерусалим, святой город, увиден поэтом в своей будничности, что не роняет святости города, а лишь подчеркивает ее.

В пределы вечности вступая,
Знакомого пространства ты
Увидишь замкнутость, где утопают
Всех силовых полей-садов цветы,
Что веки и века слипают.

Террасы каменные мусор,
Колючки, щебень: дело вкуса —
Овраги вот, кораблик — локоть
У валуна присевшей музы,
Из парусины и обломков,
Что были некогда шезлонгом.

День начался, но вся во влаге
Еще земля и в росных снах.
Пасутся козочки в овраге,
Лощине, балке, буераке.

Кого-то мучит жажды страх.
Во многих стольных городах
Есть дарящие воду реки,
Но здесь сухой воскреснет прах.
…………………………………………
Звезда повисла над холмами.
На станцию очередной
Пришел автобус. За стеной
Уже молились — и как в драме,
Где зрители — актеры, сами
Собрали кворум для ночной
Молитвы пассажиры: в гаме
Пространства стали полосами
Для ноты времени одной.
…………………………………………
Не видевший, как здесь цветет миндаль,
Не видел одного из величайших
Чудес земли. Однажды, отвечая
Всевышнему, взгляд устремляя вдаль,
Пророк миндалевую не случайно
Увидел ветвь, всю в розоватых чашках
Цветения. Скорей всего февраль
Стоял тогда — вот как сейчас — редчайшей
Миндальной красоты пора. Печаль
Сырой и ветреной зимы кончая,
Весенний открывался фестиваль.

Здесь мы предоставим слово сестре поэта — журналисту и эссеисту Лее Дубновой-Гринберг, в Риге работавшей в газете «Советская молодежь», а в Иерусалиме — на радио. Ее стараниями была в 2021 году издана книга «Голос жизни моей…», в петербургском издательстве «АЛЕТЕЙЯ», книга, посвященная памяти ее брата — поэта Евгения Дубнова. Это сборник, состоящий из воспоминаний о поэте, эссе о его творчестве, и наконец — из собрания его стихов и прозы. В этой же книге Лея Дубнова-Гринберг пишет:

Он открывается мне в своих письмах, размышлениях, стихах и прозе. Был в нашей жизни период, когда она на много лет разлучила нас. Формирование его личности проходило вдали от меня: вначале нас разделяли только города, потом — страны. Он был студентом Московского университета им. М.В. Ломоносова, я жила и работала в Риге. В 1971 году он с матерью репатриировался в Израиль, а моя семья еще восемь долгих лет ждала разрешения на выезд.

В этот период брат после окончания Бар-Иланского университета по специальности психология и английская литература работал в Лондоне над диссертацией по сравнительному литературоведению, лишь время от времени наезжая в Израиль. Он свободно владел английским, преподавал английскую и американскую литературу в Лондонском университете, был членом панели преподавателей литературы этого университета. Писал стихи и прозу на английском и русском языках.

Наступил момент, когда мы оба оказались в Иерусалиме. Но и тогда каждый из нас жил в своем мире. Мы были людьми творчества. Каждый дорожил своим временем. Встречались, делились написанным. Его замечания были всегда деликатны и точны. Помню, как он фотографировал меня для моей книги, готовившейся к выходу в свет, радовался удачной фотографии. Его новую книгу стихов, опубликованную в Англии на двух языках (он переводил ее совместно с англо-американской поэтессой Энн Стивенсон), я получила с трогательной надписью: «С любовью и благодарностью от брата».

Но особенно тяжело мне видеть неизданную антологию русской поэзии. Вспоминаю, какая боль читалась в его глазах, когда он говорил о работе над ней, о том, сколько душевных сил вложил в переводы русских поэтов на английский язык. Он переводил их совместно с Джоном Хит-Стаббсом (John Heath-Stubbs), лауреатом Королевской золотой медали в области поэзии за 1974 год, и другими английскими поэтами. Тянущийся длинным столбиком список поэтов от Ломоносова до Набокова. И о каждом из них — подготовленное им вступление на английском. В автобиографии он пишет, что занимался переводами для антологии и ее подготовкой к изданию на протяжении более чем двадцати лет, между 1985 и 2006 годами.

И вот именно этот труд Евгения Дубнова не нашел издателя. Вот что писал об этом сам поэт:

Я все пытаюсь найти издателя для антологии русской поэзии и отдельных томов Пастернака, Мандельштама, Хлебникова и Крылова, которые мы с недавно скончавшимся Джоном Хит-Стаббсом, королевским золотым медалистом и лауреатом поэзии Британии, перевели, в большинстве случаев сохраняя просодию оригинала.

Его агенты искали несколько лет, но британские издательства не заинтересовались. Я сам обращался к целому ряду американских — с тем же результатом.

Мода очень жестоко «политкорректна»: все, в чем есть размер и рифма, старомодно. От этого бегут, как черт от креста.

Огульно отказываться от рифмы, да еще вместе с метрической структурой, — это ведь самоубийство, не правда ли?

Подтвердим — это действительно самоубийство для поэзии: отказываться от просодии, от поэтического слова и взгляда в пользу так называемого «прямого высказывания», без якобы ненужных строф, ритма, рифмы, размера, образов, даже знаков препинания… Этим сейчас больна западная поэзия, выродившаяся в унылый верлибр, в некие сомнительной ценности парадоксы и высказывания. Зато это якобы современно. Но для истинной поэзии нет современности или несовременности, мерило ее — сама поэзия.

Но вернемся к Евгению Дубнову.

«За пределами» — так называется поэтический сборник Евгения Дубнова, изданный в Англии в 2017 году, с параллельным английским текстом, в переводе Anne Stevenson. (До этого, в 2013 году, был издан, так же в Англии, двуязычный сборник Евгения Дубнова, с тем же переводчиком: «The Thousand-Year Minutes». /«Тысячелетние минуты»/) Бесспорно, для Евгения Дубнова, у кого английский язык, как уже было сказано, стал едва ли не вторым родным, такое двуязычие было очень важно.

Но нам здесь важно еще и другое: название сборника. Что оно означает? За пределами чего — пространства, времени, языка, может быть, жизни?

А дом пустой еще как будто полон.
Ты чувствуешь присутствие всех тех,
Кто навсегда отсутствует. Друзьями
Заполнен до отказа детский двор.
Язык не прекращает через время
В светящемся пространстве возводить
Мосты, чья мощь лишь с памятью сравнима.

Это стихотворение — одно из последних, оно написано в год смерти поэта. Предвидел ли он свой уход? — этого мы не узнаем. По слову Ахматовой: «Когда человек умирает, / Изменяются его портреты…». Но возможно, что изменяются и стихи, когда умирает поэт. Особенно написанные перед уходом. Мы замечаем в них то, чего не заметили, может быть, раньше, еще при жизни поэта.

И вот в конце жизни сам поэт возвращается и к изначальному своему дому, оставшемуся в памяти, и, главное, — к Дому небесному.

Там, справа, дом последний самый, в окнах
Его темно, стена в углу совсем
Почти разрушена, на ней волокнам
Тончайших паутин легко висеть.

Вот путник, местный житель бывший,
Застыл на узеньком мосту, дуэт
Услышав птиц, пространство сокративший,
Местописатель больше, чем поэт.

Ни звука нет, молчанье смотрит хмуро,
И тишина идет по тишине:
Ты обозначишь все это цезурой
И наяву, и в предрассветном сне.

Вслед за рожденьем возникало слово
В прибалто-финских недрах языка,
Оказываясь всех морей основой,
Потом струилась юности река.
………………………………………

Смотри же, нет ни улицы, ни дома,
Остался только этот самый стык
Земли и неба, заново знакомый,
К себе зовущий властно, как язык.

Поэт, многое видевший на своем пути, в конце концов ясно понимает, что его странничество — во времени, в пространстве — есть еще и странствие души, которая приходит к «милому пределу» — к небу. Так ясно это видно в кратких, прозрачных, с горечью, строках поэта.

Поскользнувшись, как на льду, на листьях,
Мы с тобой сумеем удержать
Равновесье — лишь рябины кисти
Будут на сыром ветру дрожать…

Время года это нас тревожит,
В землях странствий мучит переход
От озноба троп к дорожной дрожи,
Горизонта жизни — в небосвод.

Далеко не случайно в конце жизни поэт пишет о ее начале, о земле, где он родился и вырос. Но было бы ошибочно видеть здесь ностальгию. Ведь ее, ностальгию, будь она реальна, легко было бы преодолеть, приезжая из Иерусалима в Таллин, в Ригу… Но этого не было, и значит, не было и ностальгии. Дело в другом. Как это у Гоголя — вдруг стало видимо во все концы света. Добавим — и времени. Жизнь, где бы они ни была, в каких бы странах и даже временах ни проходила, она все равно едина. От самого начала, и эти стихи, что сейчас прозвучат — о балтийских берегах — не сожаление об ушедшем времени, а свидетельство о его единстве, с самого начала:

Световые перемены

Где я родился — море и шторма
Непредсказуемо меняют освещенье.
То вдруг ночные сумраки вспугнет
Внезапный свет, то полдень потемнеет
В косых лучах. Из впечатлений детства
Сильней всего запали в душу мне,
Теперь я вижу, эти перемены
И смысл их: нельзя предугадать
Прилив и ветер, воздуха свеченье
Над берегом — не оттого ли взгляд,
На небо кем-то брошенный случайно,
Так уязвим — и потому свободен?

* * *
И за море Балтийское, лучшее в мире, спасибо,
Парки, скверы, траву и цветы (от цветка до цветка),
Балто-финские звуки, их странные ласки, ушибы,
И славянские слоги, взросленье среди языка.

И народ, что меня окружал и боролся за волю
И за землю свою: вместе с ним день и ночь я вдыхал
Упоительный воздух свободы на Певческом поле.
Вырастая под властью тирана, я разницу знал

Меж раздольем и гнетом, как будто в сакральном пространстве
Благосклонность вселенной со мною была — сохранил
И пронес через все рубежи, речь и музыку странствий
Я признательность эту за детские ночи и дни.

Эстонская песня

Я родился, спелёнат двойными эстонскими гласными,
Убаюканный морем, я видел во сне острова
И проливы, я думать учился согласно
Направлению ветра во времени года. Слова

Выговаривал русские я, но в контексте звучаний
Слов, совсем непохожих на русский язык: eestii maa.
Я гонял по вечернему городу финские сани,
Моей детской подругой была прибалтийка-зима.

Все, что помню я с детства, предельно элементарно:
Небо, море, земля, парки, улицы, два языка.
И кому-то — чему-то — за это всегда благодарный,
Я весны холодок ощущаю порой у виска.

Eestii maa — эстонская земля, где поэт родился, но это и тот предел, с которого началась жизнь, идущая к другому пределу — к своему окончанию. Другой предел — это Иерусалим, куда поэт возвращается, как Одиссей на свою Итаку, «пространством и временем полный», но прожитая жизнь — едина, где бы она ни прошла.

Примечания

[1] Сценарий передачи на латвийском радио.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.