©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2024 года

Loading

А когда проректор института, где училась Галя, отказался дать ей справку, нужную для того, чтобы получить заграничный паспорт, и даже пригрозил исключением, если она пропустит практику из-за поездки, отец надел свой парадный костюм, нацепил на него все свои ордена и медали (он успел повоевать в Великую Отечественную), ворвался в кабинет проректора и так орал на него…

[Дебют] Ефим Шуман

КОНЕЦ НОСТАЛЬГИИ

1

Ефим ШуманЯ уехал из Советского Союза, когда только-только начиналась перестройка и большая часть населения страны даже слова такого еще не знала. Самые разные люди — и мои друзья, оставшиеся в СССР, и немцы -часто спрашивали меня, особенно в первые годы, страдаю ли я от ностальгии. Я не страдал. То есть ностальгия была — по друзьям, по моей любимой сестре, но не по стране, не по березкам (они в изобилии растут и в Германии) и не по прежнему моему дому.

Как?! — возмутится кто-то. — Никакого теплого чувства, никакой тоски по родине, которая тебя вырастила?!

Ну, во-первых, вырастили меня родители, а не страна. Во-вторых, страны, в которой они меня вырастили, уже не существует. А гражданином России я никогда не был, потому что получил немецкое гражданство и отказался от советского еще до того, как распался Советский Союз. Жил я на Открытом шоссе на окраине Москвы, в восьми трамвайных остановках от метро и в двух — от леса, в тесной квартире-«распашонке» с видом на помойку, в одной из типовых панельных «хрущоб», выстроенных в начале шестидесятых годов на месте метростроевских бараков.

Любимым моим местом в той уже несуществующей стране, которую я как журналист объездил вдоль и поперек, была древняя крепость Чуфут-Кале в Крыму, в нескольких километрах от Бахчисарая. Я приезжал туда несколько раз. Поднимался по каменистому пологому скату, где видны были еще кое-где полузасохшие, выродившиеся виноградные лозы, за которыми когда-то ухаживали жившие здесь и изгнанные Сталиным с родных мест крымские татары… А наверху, с противоположной стороны крепости, с края отвесного обрыва, открывался захватывающий дух вид на крымские горы.

Крепость поставили в XIII веке византийцы, позже здесь хозяйничали тюрки и Орда, потом она принадлежала крымчакам и караимам — крымским евреям, сюда совершали паломничество русские цари, — так чья же она все-таки? Русская? Украинская? Крымско-татарская? По какой стране, по какому народу ностальгировать человеку, влюбленному в Чуфут-Кале?

Всё это вовсе не значит, что я дождаться не мог, когда, наконец, уеду из этой страны. Совсем наоборот: я вовсе не хотел уезжать. Причем, возможности для этого были, вызов из Израиля можно было получить довольно легко. На улице Архипова, на так называемой «горке» (улица эта, сегодня Спасоглинищевский переулок, круто поднималась к Маросейке, за что и получила свое прозвище), рядом с главной московской синагогой всегда толкались люди, которые могли записать твой адрес, и через месяц-два на него приходил вызов от реальных или мифических родственников. Отпускали не всех и не всегда, кто-то ждал годами разрешения на выезд, но у советских евреев, как и у советских немцев (и только у них), была по крайней мере, теоретическая возможность эмигрировать.

Круг родных и друзей с годами заметно редел. Уехала моя троюродная сестра Алинка со своими родителями, уехал мой школьный друг Костя Тетельбойм, талантливый молодой архитектор, ставший потом в Америке известным дизайнером и профессором искусств. Уехал неутомимый бабник Сережа Гринберг, знаменитый тем, что, перелезая через железный забор женского общежития, порвал в первый же вечер, когда он ее надел, роскошную искусственную шубу, присланную сердобольными канадскими евреями. Уехала Ларка Домбровская, над которой устроили публичное судилище на институтском комсомольском собрании и хотели обязать евреев-студентов выступить с ее осуждением, угрожая им исключением (не вышло, не выступил никто). Уехала дочка моей учительницы английского языка вместе со своим русским мужем, уезжали целые семейные кланы — бабушки, дети, внуки…

А я, повторяю, никуда не рвался. Я любил свою работу — журналистику, моим «орудием производства» был русский язык, да и с советской властью мы до поры до времени соблюдали определенный нейтралитет: она не трогала меня, я не трогал ее. Никаких политических статей я никогда в жизни не писал, даже передовиц к 8-му Марта. Во время выборов, чтобы, согласно заветам Солженицына, не голосовать, я брал открепительные талоны, которые мне как журналисту давали легко. Из комсомола тихонечко вышел, переехав в Молдавию и не встав там на комсомольский учет…

Однако эмигрировать все же пришлось, и вот как это получилось.

2

Был в Москве существующий и поныне Институт русского языка имени Пушкина. Находился он у черта на куличках, за Теплым Станом, и тогда до него надо было долго добираться автобусом от конечной станции метро «Юго-Западная». Где-то рядом располагался также Институт дружбы народов имени Лумумбы (в просторечии «лумумбарий»). В последнем учились студенты из стран Азии и Африки, причем некоторые под вымышленными именами — будущие активисты «национально-освободительных движений» по советской терминологии, подпольщики, герильерос. Роль Института имени Пушкина была более мирной, хотя, разумеется, тоже с идеологическим подтекстом: здесь изучали русский язык и русскую литературу, приехав в Москву на полгода или год, студенты из капстран.

У проходной общежитий этих учебных заведений всегда кучковались молодые ребята. Но у тех, что «дежурили» у Института имени Пушкина и у «лумумбария», были разные цели. Одни фарцевали, покупая джинсы, батники, грампластинки, зажигалки, ручки, жвачку и прочее у студентов из «пробуждающейся Африки» (а потом сами продавали их уже дороже), другие, которых не случайно называли «женихами», стремились познакомиться с девчатами из Германии, Франции или на худой конец из Финляндии, жениться на них и уехать с ними на Запад. Выбор был большой, потому что славистику изучали, в основном, представительницы слабого пола, и в Институте Пушкина они были в абсолютном большинстве.

Романтически настроенные, неискушенные западные девицы, взращенные на Наташе Ростовой и князе Мышкине, порой серьезно «западали» на советских ребят, выходили за них замуж и увозили к себе. Интересно, что далеко не всегда эти браки по расчету (во всяком случае, со стороны тех, для кого такая жена была прежде всего «средством передвижения») оказывались недолговечными. Я знаю немало примеров, когда такие пары жили вместе долго и счастливо.

Я сам о существовании Института русского языка имени Пушкина тогда вообще ничего не знал, в Теплом Стане никогда не бывал и у проходной общежития не околачивался. Со своей будущей (и теперь уже давно бывшей) женой-немкой я познакомился случайно на выставке в мастерской одного московского художника-нонконформиста. Мы разговорились. Мне было интересно, что думают мои ровесники на Западе, ведь никаких контактов с ними, как и у 99 процентов советских людей, у меня никогда не было. Ею тоже двигало любопытство. Кроме того, Эмилия очень хотела познакомиться с Москвой, которую знала только по немецким путеводителям, а одна ходить даже днем, даже по арбатским переулкам не решалась.

Мы начали встречаться. Я показывал ей Москву, водил в свои компании, пару раз ходил с ней в театр и в Дом журналиста. Она подарила мне портативный магнитофон, который очень облегчил мне работу (до этого во время интервью приходилось ответы собеседника записывать в блокноте). Как-то само собой у нас начался роман, — как мне поначалу казалось, ни к чему не обязывающий. Когда кончился первый семестр в Институте Пушкина, Эмилии удалось без труда продлить обучение еще на полгода: за него западные студенты платили твердой валютой, а валюта Советскому Союзу нужна была до зарезу.

Но мы понимали, что, когда кончится и этот, второй, семестр, нам придется расстаться навсегда: студенческую визу гражданам капстран давали в СССР только на год, а меня никогда на Запад не пустят. Возможность остаться вместе была только одна — пожениться, и вот тогда у меня появлялась возможность уехать к ней. Теоретически и она могла бы получить тогда вид на жительство в Москве и жить здесь постоянно (что было бы, конечно, полным идиотизмом). Мы решили подать заявление в ЗАГС.

Браки с иностранцами регистрировали в Москве только в так называемом «грибоедовском» ЗАГСе — Дворце бракосочетания номер один на улице Грибоедова. Он находился в роскошном купеческом особняке, построенном в начале ХХ века. В «грибоедовском» мечтали расписаться очень многие москвичи, но это было возможно только по особому блату. У кого блата не было, тех отсылали в районные ЗАГСы. А мы и рады были бы тихо расписаться там, но не разрешали. Дело, конечно, было не в том, чтобы иностранцы бракосочетались в Москве особенно шикарно, а в том, что так — централизованно — «органам» было проще и быстрее получать информацию о подаче таких заявлений и в случае чего помешать браку.

В том, что КГБ тщательно проверяет будущих супругов, мы нисколько не сомневались. Времени у «органов» было достаточно: браки с иностранцами по их предписанию заключались не раньше, чем через три месяца после подачи заявления. Сотрудница ЗАГСа сама призналась в этом. Когда я начал объяснять ей, что Эмилии, может быть, придется уехать домой, потому что у нее кончится виза, и поэтому хорошо бы назначить срок пораньше, женщина растерялась:

— Нам меньше трех месяцев не разрешают…

Перед подачей документов в ЗАГС нам пришлось преодолеть еще несколько барьеров. В принципе, для заключения брака с иностранцами требовались только паспорт иностранца и справка с его московского места жительства. Иностранный паспорт переводился на русский язык, перевод заверялся нотариально и легализовывался в консульском отделе МИДа в высотке министерства иностранных дел на Смоленской площади.

Нас принял начальник консульского отдела Галишников. Бледный, с опухшим лицом, мешки под глазами, — явно с перепоя. Знающие люди, уже имевшие с ним дело, поделились опытом: он берет взятки коньяком, в крайнем случае — водкой. Галишников участливо выслушал нас, взял паспорт Эмилии и его нотариально заверенный перевод на русский и прокашлялся:

— К сожалению, у нас сейчас очень мало народа. Одна сотрудница в отпуске, другая в декрете, двое гриппом болеют… Приходите за легализованным паспортом… (он полистал настольный календарь) месяца через два.

— А раньше никак нельзя? Помогите. Мы будем вам очень благодарны…

Галишников снова сделал вид, что листает календарь:

— Аааа… Вам повезло. Я вижу, что случайно образовалась дырка. Значит так: у нас сейчас обед. Приходите после обеда, через час, получите паспорт.

Он облизнул пересохшие губы и опять откашлялся:

— А чтобы не скучали, зайдите в Смоленский гастроном рядышком. Там вкусные вещи бывают. Дефицит. Конфеты. Колбаска. Вина. Коньяки…

Галишников выразительно посмотрел на нас. Даже если бы нам раньше это не сказали, мы бы и так поняли, чего он нас хочет.

Через час легализованный паспорт был готов. Бутылку коньяка, мельком поглядев на этикетку, Галишников совершенно спокойно положил в ящик стола.

Со справкой с московского места жительства Эмилии, то есть из общежития Института русского языка, оказалось сложнее. Такие справки в Институте Пушкина выдавал особый человек, сидевший в отдельном кабинете. Фамилия его была Мысяков. С Галишниковом они были чем-то похожи: оба какие-то серые, в серых же костюмах, с поредевшими волосами, зачесанными на аккуратный пробор. Только Мысяков был не такой опухший и спитой, как Галишников. Когда Эмилия первый раз обратилась к нему, он попросил ее прийти за готовой справкой с женихом: «Таков порядок».

К тому времени мы уже знали от тех, кто проходил эту неприятную процедуру, что без жениха справку не выдадут и что встреча обернется настоящим допросом: где познакомились? как относятся к предстоящему браку родители? где собираетесь жить? И так далее.

Я решил, что «органы», представителем которых без сомнения был «Справочник» (так его называли за глаза), все равно будут собирать информацию о нас, так пусть от нас ее и получат — конечно же, избирательную, ту, которую мы захотим им дать.

Стандартная эта процедура и началась стандартно. Когда мы вошли к нему в кабинет, «Справочник» приподнялся из-за стола и с наигранным удивлением произнес, обращаясь ко мне:

— Так вы же уже как-то приходили ко мне с другой студенткой!..

Мы были готовы к такому началу. «Справочник» все свои встречи начинал именно с этой маленькой провокации.

— Вы ошибаетесь, — ответил я.

— Ну-ну… Вообще-то память у меня хорошая…

Мы никак не прореагировали.

«Справочник» аккуратно записал мои данные: имя, фамилия, год рождения, место работы. Потом пошли вопросы: где познакомились? что говорят родители?..

Мы заранее договорились, что отвечать. Вместо мастерской художника «назначили» местом нашего знакомства выставку в Пушкинском музее, про родителей сказали, что они считают нас достаточно взрослыми, чтобы сделать собственный выбор (на самом деле моя мать была против).

— А где собираетесь постоянно жить после того, как поженитесь?

— В Советском Союзе, — бодро соврали мы.

— Да вы что?! — «Справочник» вскочил с места.

— Здесь жить нельзя! — обратился он к Эмилии. — Вы же ходили по магазинам, сами видели! Прилавки пустые, любая мелочь — дефицит, воду в квартирах отключают без предупреждения на целый день!.. А то и на несколько дней!

«Справочник» перевел дыхание:

— Поздно вечером на улицу не выйдешь: ограбят, изнасилуют! Уголовщина страшная!..

Этот страстный и совершенно невероятный в устах человека из «органов» монолог тоже был частью его нехитрой стратегии: все годилось, лишь бы отговорить иностранку, не дать совершиться этому браку.

Мы молчали.

— Хорошо… — из «Справочника» словно выпустили пар. Он тяжело вздохнул:

— Ну, если вы не хотите думать о последствиях… Пусть Эмилия придет ко мне в понедельник, я дам ей справку.

— Разве мы не должны за нее расписаться оба? — притворно удивился я.

«Справочник»-Мысяков взглянул на меня с нескрываемой ненавистью и прошипел:

— Вы, я вижу, хорошо подготовились.

Он помолчал, придумывая новую отмазку:

— У меня здесь сейчас формуляров нет, а секретарша уже ушла домой. Придется прийти в понедельник.

— А, может быть, вы поищите у нее на столе? — не сдавался я. — Пожалуйста. Тяжело к вам через весь город ездить…

Ничего не сказал на это «Справочник». Тяжело поднялся из-за стола, пошел в соседний кабинет, вернулся, молча заполнил нужный формуляр, мы расписались и получили справку.

Когда выходили от него, я обернулся. И увидел такую тоску в его глазах… Тоску и бессильную ярость… Вот еще один «утекает», уплывает из рук. Посаженный не допускать браков с иностранцами или хотя бы потянуть время (а вдруг передумают?), «Справочник» не мог не понимать, что его дело совершенно безнадежно. Не думаю, что ему хоть раз удалось кого-то переубедить или напугать. Он смотрел вслед уходящим из его кабинета, зная, что они наверняка не останутся в СССР и уедут за границу, где их ждет свободный и прекрасный мир. А сам он останется на своей бессмысленной работе в стране, где все дерьмово, все дефицит, где без предупреждения отключают воду на целый день… А то и на несколько дней…

На какое-то мгновение мне даже стало его жаль.

3

Здесь отвлекусь ненадолго. Беседа со «Справочником» была не первым моим допросом в КГБ. Расскажу о первом, куда более серьезном. Это было во времена Андропова.

Когда мать увидела повестку, которой меня вызывали как свидетеля в московское управление КГБ, ее чуть не хватил удар. Я тоже испугался. Хотя в повестке был указан только номер дела, я сразу догадался, о чем может идти речь.

У меня был приятель Жора Медведский, который писал полудиссидентские (назову их так) романы и повести. Любопытные, но какими-то выдающимися литературными качествами, на мой взгляд, не отличавшиеся. Что показала, в частности, реакция на них после их публикации в годы перестройки. Реакция оказалась, мягко говоря, вялой — как со стороны критики, так и со стороны читателей. После чего Медведский бросил беллетристику и занялся компьютерами.

Самое интересное в произведениях Медведского было то, что затрагивали они острые и запретные по тем временам темы: преследование художников-нонкомформистов, вторжение в Чехословакию… А в одной повести главным героем был Ленин, которого Медведский обрисовал весьма сатирически и оскорбительно называл «Лысым». За эту повесть его и взяли. КГБ арестовало его по доносу одного приятеля, на «квартирнике» которого Медведский читал отрывки из своей повести и который оказался стукачом. Когда я уже после получения повестки из КГБ узнал об этом от жены Медведского, то струхнул окончательно. Дело в том, что на той самой встрече я пел под гитару свои песни, содержание которых было очень «сомнительно» с точки зрения власти.

Вадик Тихонов, тот самый «любимый первенец» Венедикта Ерофеева, которому посвящена поэма «Москва-Петушки», и с которым я был знаком, где-то достал для меня тоненькую тамиздатовскую книжечку «Как вести себя на допросе». Имя автора на обложке не было указано, и я только через несколько лет узнал, что написал ее правозащитник Владимир Альбрехт. Всю ночь накануне допроса я штудировал эту книжечку, которая очень мне помогла.

Утром я пошел по указанному в повестке адресу. Московское управление находилось в переулке слева от главного здания КГБ, если стоять к нему лицом. Ко мне на проходную спустился молодой человек — явно не майор Попов, который был указан в повестке. Что сразу меня несколько успокоило: у Альбрехта я прочитал, что если свидетеля допрашивает не тот следователь, который ведет дело, а другой, молодой сотрудник, то свидетель, скорее всего, не считается особенно важным. Правда, майор Попов подошел позже, но к тому времени я уже освоился и даже обрел какую-то нагловатую уверенность в себе.

— Ну, вы, конечно, знаете, почему вас пригласили? — с этого вопроса они обычно начинали допрос.

— Не знаю, — соврал я. — В повестке указан только номер дела.

— И не догадываетесь?

Я пожал плечами.

Следователь объяснил: по делу Медведского. О стукаче и доносе он, разумеется, умолчал.

— Так что расскажите о Медведском.

— А что именно вас интересует?

Альбрехт советовал настаивать в беседе со следователем на конкретных вопросах, чтобы не сказать лишнего и не повредить подследственному.

— Давно ли знакомы, какие у вас отношения, как оцениваете его характер, мировоззрение? — уточнил следователь.

— Знакомы довольно давно. Отношения у нас дружеские, часто играем в шахматы по телефону (это было чистой правдой), про его мировоззрение понятия не имею, мы никогда об этом не говорили. Характер?.. Обыкновенный.

Вообще-то характер у Медведского был отвратительный. На редкость самовлюбленный и бестактный, он за глаза зло высмеивал своих друзей (наверняка, и меня), с явным удовольствием подкалывал и унижал их в присутствии других людей… Но не со следователем же КГБ об этом говорить.

— Произведения свои он давал вам читать?

— Несколько глав из своего романа об актрисе, — подумав, ответил я, промолчав о других вещах, главное — о повести про Ленина, которую я тоже читал.

— Ну, и как вам?

— Мне лично эти главы из романа не очень понравились.

— Почему? — заинтересовался следователь.

— Как-то невесело, на мой вкус. Я ведь по характеру оптимист, сам пишу юмористические рассказы.

И тут я вижу, что следователь строчит в протоколе: «В романе нарисована мрачными красками советская действительность».

Альбрехт предупреждал о таких приемах и советовал, как правильно реагировать в подобных случаях.

— Минуточку! — остановил я следователя. — Я такого не говорил, вы записали неправильно.

— Как не говорили? — притворно удивился следователь. — Вы же сами сказали, что там всё мрачно…

— Во-первых, не мрачно, а невесело. Во-вторых, обо всем романе я не могу судить, я всего романа не знаю. И про советскую действительность в тех главах, что я читал, не было ни слова. Знаете, я по образованию филолог, русский язык — мой рабочий инструмент, и я люблю абсолютную точность в языке. Поэтому, пожалуйста, исправьте.

— Ой, зачеркивать? — изобразил огорчение следователь. — Портить протокол? Давайте сделаем так: вот это оставим, как есть, а в дальнейшем, обещаю вам, буду записывать слово в слово.

И об этой уловке предупреждал Альбрехт.

— Нет, извините, надо исправить, — настаивал я. — Я слишком серьезно отношусь и к слову, и к своей роли честного и объективного свидетеля. Исправьте, пожалуйста.

Следователь повздыхал и нехотя исправил.

— И знаете, что? — предложил я опять-таки по совету Альбрехта. — Давайте, чтобы не было накладок, я буду читать отдельно каждую страницу протокола сразу после того, как вы ее напишите. На всякий случай…

Обычно протокол допроса подписывали в самом конце, на последней странице. Если же читать отдельно и подписывать отдельно каждую страницу, да еще, возможно, вносить поправки, мы тут до ночи будем сидеть. Кому охота?

Короче, следователь сдался. Мы бессмысленно болтали еще долго. Часа через полтора подошел майор Попов, посмотрел протокол, взглянул на меня… Я со страхом ждал вопросов про повесть о Ленине и про свои песни, но таких вопросов и Попов не задал. Почему? Думаю, что им поручили собрать компромат общего характера на Медведского, а на меня разнарядки не было. Копать глубже они не стали: зачем им лишняя работа?

Майор Попов только укоризненно покачал головой, не удержавшись от полускрытой угрозы:

— Ай-я-яй, Ефим Григорьевич, не слишком хорошие знакомства водите, а еще в идеологической сфере работаете, журналистом. Не знаю, не знаю, можно ли вам доверять такое важное дело…

— Об этом, наверное, лучше судить по моим публикациям, — твердо ответил я, стараясь скрыть раздражение. Шантажируют еще, мерзавцы!

Я устал от них, они мне надоели. И в голове вертелся совет одного из знакомых диссидентов:

— С КГБ нужно обращаться вежливо и корректно. Но так, чтобы следователь чувствовал: как только погаснет свет, ты прыгнешь и вцепишься ему в горло.

По прошествии трехчасового допроса я подписал протокол, внимательно перечитав его, следователь подмахнул пропуск, и мы простились… Хотел было сказать: расстались, довольные друг другом, — но довольным был только я. Спасибо Альбрехту.

Что касается Медведского, то его, в конце концов, все-таки не посадили. Ограничились тем, что попугали и заставили (или уговорили) написать покаянное письмо: дескать, я возомнил себя писателем, на меня оказали пагубное воздействие, подогревая мое самомнение, такие-то, такие-то и такие-то — и тому подобное. Письмо опубликовали в одной из центральных газет, после чего Медведского выпустили.

А повесть о Ленине в перестроечные времена тоже была напечатана — и тоже без особого успеха.

4

История с допросом тоже имеет определенное отношение к ностальгии по СССР (точнее, к ее отсутствию), — как и последующие события. После того, как мы с моей будущей женой-немкой подали документы в ЗАГС, об этом сразу же сообщили мне на работу. Попытались уволить, травили… Потом меня избили у подъезда какие-то мужики, и один из них шипел мне в ухо: «На фашистке женишься!» Надо заметить при этом, что на Открытом шоссе я всегда чувствовал себя в безопасности, потому что моим соседом по лестничной клетке был известный местный хулиган, периодически стрелявший у меня (и всегда исправно возвращавший) «трешки» и «пятерки», когда был на свободе. Все об этом знали и меня не трогали.

Пару раз к нам с мамой приезжала «Скорая помощь», хотя мы ее не вызывали. На несколько дней отключили телефон, когда Эмилия уехала на каникулы домой, так что мы не могли созваниваться. Еще одну гадость нам устроили прямо в день росписи. Мой приятель хотел отвести нас в ЗАГС на собственной машине — «ушастом» «запорожце». Он припарковал его на углу нашего дома и зашел за нами. Когда мы спустились к машине, то увидели, что все четыре колеса проколоты — точнее, порезаны. Ничего, взяли такси.

Свадьбу справили на квартире, в узком кругу друзей. Салаты и прочее готовили сообща.

Всё это — травля на работе, избиение, отключение телефона, порезанные шины — окончательно укрепило меня в мысли, что в СССР жизни не будет и надо уезжать. Одна толстая тетка из профкома издательства, где я брал справку для ОВИРа, который оформлял документы на выезд, едко, с подковыркой, спросила меня:

— Хорошей жизни ищите? За колбасой решили податься?

К сожалению, я не знал тогда знаменитой реплики Жванецкого: «Меня упрекают в том, что я ищу хорошую жизнь, но никто не объясняет, почему я должен искать плохую», — так что насчет хорошей жизни промолчал. А вот насчет колбасы не удержался:

— Вам-то, судя по фигуре, и здесь колбасы хватает.

Тетка побагровела, подмахнула характеристику и швырнула мне ее. На том и расстались. Года через два, когда я жил уже в Германии, коллеги передали мне от нее просьбу достать какое-то лекарство.

— А колбасы ей прислать не надо? — съязвил я. Но лекарство купил.

Подача документов в ОВИР была долгой и непростой процедурой. В ОВИРе потребовали сдать множество документов, без которых заявление на выездную визу вообще не рассматривали. Среди них были смешные — вроде справки из ателье проката, что я ничего там не должен (думали, что ли, что я их пылесос «Вихрь» в Германию увезу?), и не такие смешные: например, справка о том, что я никогда не был женат. Как ее вообще можно получить? Браки ведь регистрировались в районных и городских ЗАГСах, единого реестра не существовало… Значит, обращаться во все ЗАГСы от Москвы до Владивостока? Полный абсурд!

Самое интересное, что я эту справку взял. Пришел в Сокольнический межрайонный архив ЗАГСа, и обалдевшая от такого требования работница архива, получив от меня 25 рублей, соответствующую бумагу на их бланке выдала. В ОВИРе на нее, по-моему, никто и не взглянул.

Самым трудным делом (не только для меня, но и для многих людей, которые хотели эмигрировать из СССР) было получение обязательного заявления родителей, что они не имеют к уезжающему никаких материальных претензий. Мать, хотя и вздыхала, но заявление подписала без звука. Оставался отец.

С отцом я не виделся почти пятнадцать лет. Родители развелись, когда я учился в восьмом классе. Отец ушел в другую семью. Какое-то время он пытался поддерживать со мной отношения, но довольно вяло. А я, горько обиженный на отца, к общению с ним не стремился и с глупой гордостью отверг давно вожделенный мною магнитофон «Романтик», который отец хотел подарить мне на шестнадцатилетие.

Я пытался доказывать в ОВИРе, что не общался с отцом пятнадцать лет, что тот никогда не платил алименты (мать не хотела брать), что давно ношу фамилию матери, — ничего не помогло.

— Нужно и заявление отца, таков порядок, — развела руками сотрудница ОВИРа.

Стражи порядка у них были везде.

В общем, пришлось звонить отцу на работу. Я рассказал ему, что женился на немке из ФРГ и хочу уехать к ней, поэтому мне нужна справка, что он не имеет ко мне никаких материальных претензий. Отец отрезал:

— Нет.

Я был к этому готов.

— Тогда, — говорю, — напиши в заявлении, что ты имеешь ко мне материальные претензии.

От тех, кто уже проходил всё это и кому родители тоже не давали нужные справки, а, значит, они не могли уехать (таких называли «бедные родственники»), я знал: если отец напишет, что имеет ко мне материальные претензии, я могу оспорить это в суде. А суд решит: обоснованы ли претензии или нет. И если обоснованы, определит размер претензий. Потом выплачиваешь названную сумму, и законных препятствий для выезда больше нет. Хуже, когда родители — иногда из идеологических соображений, чаще из-за страха за последствия для них самих — вообще ничего не подписывают. Тогда ситуация тупиковая.

Отец отказался что-либо подписывать.

На следующий день я позвонил ему снова.

— У меня нет другого выхода, кроме как звонить тебе хоть каждый день, — сказал я. — Без твоей бумаги я никуда не уеду. Подумай. Ты снова разрушаешь семью. На этот раз, правда, только мою.

Прием был запрещенный, но он подействовал.

— Хорошо, — помолчав, ответил отец, — приходи в воскресенье ко мне домой, поговорим и решим.

Я шел к нему, как на закланье. Знакомиться с его женой и унижаться, просить совсем не хотелось. А что было делать?

Этот вечер оказался одним из самых счастливых в моей жизни — и даже не потому, что нужную бумагу от отца я в этот вечер получил. Я познакомился со своей сестрой Галей — дочерью отца от второго брака. Что у отца родилась дочь, я знал еще тогда, когда родители разводились, но никогда ее не видел. А Галя даже не подозревала, что у нее есть старший брат, от нее это скрывали. Представьте себе: пятнадцатилетняя девочка, мечтающая о старшем брате, вдруг узнает, что старший брат у нее и в самом деле есть! Да еще какой! Журналист, почти знаменитость, уезжающий в сказочный мир, недоступный обычному советскому гражданину, как Луна или Марс!

А я, увидев Галю, впервые в жизни ощутил себя в тот вечер по-настоящему взрослым. Пора было уже, конечно, в тридцать-то лет, но «настоящая» взрослость, по-моему, — это когда чувствуешь ответственность за кого-то другого, за близкого тебе человека. Такое чувство приходит обычно с рождением детей, у меня же пришло после встречи с Галей. Я смотрел на нее тогда и думал, что никогда в жизни не встречал такой красавицы.

Мы и сегодня очень близки друг другу, и я никогда не воспринимал ее как «всего лишь» единокровную сестру. Она мне просто сестра. Родная. Не знаю, в чем причина такой нашей близости. Не то в схожести характеров, не то в том, что мы не росли вместе, не надоели друг другу и не накопили детских обид. А, может, в том, что мы, московские дети, привыкли резать хлеб по-деревенски — прижав буханку к животу. Так резал хлеб наш отец.

Когда я уехал, мы стали переписываться, и ко многим ее письмам отец дописывал пару строчек. Так через сестру я сблизился и с ним. Жаль, что не настолько, чтобы уже тогда узнать, что он был за человек и какую жизнь прожил, и понять, как много он для меня значил.

Когда Гале исполнилось восемнадцать лет, я пригласил ее к себе в гости в Германию, будучи совершенно уверен в том, что отец ее не пустит. Но думал: первый раз не пустит, второй раз не пустит, потом никуда не денется. А он отпустил ее сразу.

— Езжай, пока границу опять не закрыли, — решил отец. Перестройка только-только набирала силу, ее противники были еще очень сильны, и чем все это могло кончиться, никто не знал.

А когда проректор института, где училась Галя, отказался дать ей справку, нужную для того, чтобы получить заграничный паспорт, и даже пригрозил исключением, если она пропустит практику из-за поездки, отец надел свой парадный костюм, нацепил на него все свои ордена и медали (он успел повоевать в Великую Отечественную), ворвался в кабинет проректора и так орал на него («Я до министра дойду! Я до ЦК дойду! Пусть все знают, какой вы враг перестройки!»), что перепуганный проректор тут же дал Гале нужную справку.

Ее девятнадцатилетие мы отмечали в Германии. На следующий год, летом, она снова прилетела ко мне, и я повез ее в Париж. Мы приехали одним из поздних поездов, бросили вещи в гостинице недалеко от знаменитой Пляс Пигаль и поняли, что жутко проголодались. Было часа два ночи, но по бульвару шли толпы туристов и парижан, многочисленные кафе были переполнены. Мы зашли в одно из них, заказали что-то поесть и по рюмочке апельсинового ликера «Куантро». Вокруг кипела жизнь. Пожилые туристы из Голландии горячо спорили друг с другом, тыча пальцами в путеводитель, темнокожий продавец цветов обходил столики с букетами роз, предлагая свой товар, проститутка в высоких черных сапогах с аппетитом ела суп… Галя смотрела на всё это, и по щекам ее тихо катились слезы…

В 1990 году в Италии проходил чемпионат мира по футболу. В СССР его транслировали со спонсорской рекламой кроссовок «адидас» в перерывах футбольных матчей. Эту рекламу записывал я. Ее гоняли много раз, и мой замогильный голос, полный наигранного пафоса, был у всех на слуху: «Беги в «Адидас Торшин», пружинящих в такт движению твоей ноги!..»

Гонорар мне заплатили за это относительно небольшой, но к нему бесплатно прилагались те самые кроссовки «Adidas Torsion», которые рекламировались. Я попросил дать мне не мой размер, а Галин, и привез ей эти кроссовки в Москву. Наверное, она была тогда единственным человеком в СССР, кто носил знаменитые «Адидас Торшин».

С тех пор прошло больше тридцати лет, наш отец давно умер, родились и выросли Галины сыновья, мои племянники. У одного из них, которого я знаю буквально с рождения, уже растет дочь. Все они живут в Москве, и ни по кому я так не скучаю, как по ним. И ни за кого так не боюсь, как за них.

5

За несколько дней до моего отъезда на Запад раздался телефонный звонок:

— Здравствуйте, Ефим Григорьевич, вас беспокоит майор Попов из Комитета государственной безопасности. Помните меня?

Как не помнить.

— Я бы хотел с вами встретиться, поговорить. Так сказать, в неформальной обстановке…

Я знал, что они звонят многим отъезжающим: хотят склонить к сотрудничеству. И хотя подавляющее большинство даже из тех, кто согласился, никак с ними потом не сотрудничает, все равно продолжают звонить. Разнарядка, что ли, у них такая? План вербовки выполняют? Туфтовый, как и очень многое в этой стране…

Я знал, что отвечать:

— К сожалению, не могу. До отъезда очень занят. Не могу.

— Ну, может быть, найдете хоть полчасика? Я мог бы и к вам приехать, — не отставал майор Попов.

Я держался твердо.

В конце концов мне этот разговор надоел, и я прямо сказал майору Попову:

— Хотите со мной встретится, присылайте повестку.

С повестками в подобных случаях у них были проблемы. Повестку подписывал прокурор, и в ней нужно было указывать номер уголовного дела. Но дела-то никакого не было. И прокуроры, которые обычно послушно подмахивали гэбэшные бумаги, в этих случаях артачились, настаивая на соблюдении формальностей: хоть так они могли показать КГБ, что и у них есть власть.

— Если вы настаиваете, пришлю, — пригрозил Попов. Но, конечно, не прислал. И больше не звонил.

Мы справили отвальную с друзьями, гуляли всю ночь, наутро мой друг детства Казначеев повез меня в Шереметьево.

В голове у меня творилось черт знает что. То ли из-за бессонной ночи, то ли из-за смятения, в котором я пребывал, все необходимые действия я выполнял механически, как будто на автопилоте, снова и снова шепча строчки Вероники Долиной, с которой мы давно дружили, — строчки, написанные по другому поводу, но удивительно подходившие к тому, что происходило со мной и во мне:

«Лик печальный, голос дальний,
До небес подать рукой.
До свиданья, до свиданья,
До свиданья, дорогой».

Казначеев вспоминал позже, как я сказал ему перед таможенным досмотром:

— Я не знаю, что для меня страшней: улететь или остаться.

Времена были такие, когда Советский Союз покидали навсегда. Но они стремительно менялись, и уже через год я снова прилетел в Москву, встретился с мамой, с друзьями, с сестрой. Потом приезжал часто: то в командировки, то сам по себе. И все же именно тогда, в июле 1985 года, я навсегда покинул страну, в которой родился, вырос и которой больше нет. И вот я уже бОльшую часть своей жизни прожил на Западе. Меня и спрашивать давно перестали про ностальгию.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Ефим Шуман: Конец ностальгии: 2 комментария

  1. В. Ф.

    Остап Бендер шутил: Заграница — это как миф о загробной жизни. Кто туда попадает, назад не возвращается.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.