©"Заметки по еврейской истории"
  апрель 2017 года

Михал Хенчинский: Одиннадцатая заповедь: не забывай

379 просмотров всего, 3 просмотров сегодня

Голод обессиливал всех, физическое истощение обострялось со дня на день, и все больше людей впадали в крайнюю апатию. В борьбе за жизнь люди чуть ли не дичали, распадались семейные и дружеские узы. Необходимо было побудить людей к единению, восстановить у них надежду и веру в возможность выжить.

Михал Хенчинский

Одиннадцатая заповедь: не забывай

Продолжение. Начало в № 2-3/2017

Глава IV. Ночью не видно слез

С первых дней гетто я, как и Альтер, связан с группой Натека Горенфельда. Натек происходит из известной рабочей семьи. Он обаятелен, симпатичен, очень начитан и серьезен. Отец Натека в начале войны сидел в тюрьме за коммунизм, и судьба его неизвестна. Младшая сестра Натека – слабоумная от рождения, Натек и его мать заботятся о ней, несмотря на необычайно тяжкие условия жизни. Мать – красивая женщина, вызывающая симпатию с первых минут знакомства. В группе Натека, кроме меня и Альтера, состоят Фелек Вольф, Ленга, Феля Шлак, Хонигман и еще двое-трое ребят пятнадцати-семнадцати лет. Кроме меня, все они из бедных рабочих семей. По инициативе Натека мы начинаем создавать библиотеку. Собираем среди знакомых книги, каталогизируем, переплетаем, раскладываем по порядку. Вместе читаем Бухарина, Ленина, Радека, Пильняка, Эренбурга. Чтение и политические споры расширяют кругозор и помогают забыть о постоянном голоде.

С весны 1940 года раз в две-три недели мы также участвуем в дискуссиях в квартире Шламовичей на улице Берека Иоселевича*. Это род клуба, в котором проходят дискуссии – политические, литературные, исторические и даже религиозные (или, скорее, антирелигиозные). В них участвует не только молодежь, но и известные литераторы, политические деятели, учителя и армия самоучек. Приходят коммунисты, троцкисты, социалисты-бундовцы и поалей-сионисты, анархисты, ревизионисты и прочие «-исты». Споры полны страсти и аргументов, которые я не всегда в состоянии понять. Для меня эти дискуссии – потрясающее открытие вещей, о существовании которых я до этого почти не слышал. Мне не все понятно, но Натек объясняет, он для меня – последняя инстанция в усиленных поисках истины. Наиболее драматичными были споры между коммунистами, троцкистами и бундовцами по вопросу о «московских процессах» и причинах роспуска компартии Польши. Я внимательно слушал лирические стихи на прекрасном идише, которые читал поэт Феликс (Файвл) Гарфинкель – близкий друг Зюли Пацановской. Эти доклады и дискуссии сформировали мое политическое мышление и окончательно привели меня к коммунизму.

* Берек Иоселевич (1764–1809) – национальный герой Польши и польского еврейства, командир еврейского полка армии Костюшко, затем – полковник наполеоновской армии.

После нападения Германии на «нашу Страну Советов» Натек сообщил мне, что я должен прийти на беседу с Зюлей Пацановской, но встреча должна быть строго конспиративной. Поскольку наша самодеятельная библиотека нашла приют в подвале дома, где жила Зюля, нам не раз доводилось беседовать. Среди левой молодежи Зюля была известна тем, что входила в руководство бывшей компартии Польши. Ее брат, оказавшийся в политической эмиграции в СССР, откуда он вернулся после войны, был известным художником, картины которого находились в городском музее Лодзи. Стройная, с выразительными гармоничными чертами лица, с живыми глазами, поразительно красноречивая и очень начитанная, Зюля без труда налаживала контакт с любым собеседником. Беседа с ней даже на самые обыденные темы всегда была захватывающей. Позднее мне неожиданно пришлось беседовать с Зюлей о любви. Причиной разговора оказалась Стася – дочь Зюли.

На фабрике «Металл-2», где я работал фрезеровщиком, я познакомился с Абрамом Диамантом – известным сионистским активистом. Хотя наши взгляды на послевоенное устройство мира после поражения Германии были совершенно разными, мы соглашались в том, что надо саботировать и бороться с администрацией гетто за улучшение условий жизни. Абрам был поалей-сионистом, то есть жаждал социализма, но в собственном еврейском государстве – Палестине. Он смеялся над моей верой в то, что в СССР и в будущей коммунистической Польше евреи будут полноправными и равноправными гражданами. «У евреев никогда не будет полноправия – только у себя дома. Без собственного государства нас всегда будут преследовать и унижать». Но Абрам и его сторонники, несмотря на различия во взглядах, поддерживали наши забастовки и проявляли солидарность во всех наших акциях. Абрам, парень с необычайно живыми голубыми глазами, обаятельный и интеллигентный, где-то познакомился со Стасей – дочерью Зюли, такой же красивой и стройной, как ее мать. Даже господствовавшая в гетто нужда не помешала молодым людям начать роман. Нютек, считавшийся главным предводителем молодежи, вынес этот вопрос на обсуждение на одном из заседаний молодежного исполкома нашей организации. Нютек считал политически неправильным и морально вредным, чтобы дочь одного из лидеров нашего подполья симпатизировала активному сионисту. Мне дали задание поговорить на эту тему с Зюлей. Когда я изложил ей проблему, она посмотрела на меня чуть ли не с жалостью и, улыбаясь, сказала: «Какое счастье, что политика кончается там, где начинается постель. Политические разногласия искусственны, выдуманы людьми, а потому кратковременны. Любовь же вечна, и хорошо, что она ломает все барьеры. Скажи Нютеку, чтобы он занимался не демагогией, а конкретной работой. Вопросы любви пускай каждый решает для себя, так будет лучше. Оставьте Стасю и Абрама в покое».

Случилось мне также беседовать с Зюлей на тему о еврейской полиции в гетто. В доме, где жила Зюля, ее соседом был Хехт с женой и маленьким ребенком. Перед войной Хехт был членом распущенной компартии Польши и давно знаком с Зюлей. Он активно участвовал в создании библиотеки нашей организации – проводил свет, красил подвал, в котором мы поставили библиотечные полки, прибирал и даже переплетал некоторые потрепанные книги. Однажды мы узнали, что Хехт стал полицейским гетто. Нелегко было примирить это с прошлым человека. При удобном случае я заговорил об этом с Зюлей. И вновь она увидела в его решении иную перспективу, чем многие из наших: «Полиция нужна в каждом организованном обществе, если оно хочет избежать анархии. Мы, коммунисты, против анархии. Важно лишь, кому служит полиция. В условиях гетто даже полицию можно привлечь к борьбе с немцами. Ведь и они – узники гетто и ненавидят немцев. Поэтому нужно сделать так, чтобы полиция гетто помогала нам, а не немцам».

Я заподозрил, что Хехт пошел в полицию по заданию Зюли, чтобы и там создать наши тайные ячейки. К своему удивлению, я обнаружил, что моя оценка полицейских и даже части администрации гетто изменилась. Действительно, надо же было организовать подвоз продовольствия, кухни, пекарни, службу здравоохранения, печатание денег и продуктовых карточек и все это охранять. С момента, когда Румковский согласился на создание гетто и многочисленных мастерских, он должен был также создать и полицию или иную службу охраны порядка. Не случайно членам нашей организации было категорически запрещено красть в мастерских, пекарнях, на складах продовольствия; объясняли это тем, что в качестве «уголовников» мы станем первыми кандидатами на выселение. Но можно ли отделить необходимые для населения функции полиции от ее паразитических и преступных деяний? Реальность, созданная немцами, делала это совершенно невозможным. Со временем и многие полицейские это поняли. Во время шперы, когда выселяли детей, Хехт не расстался с женой и ребенком. Он снял полицейскую шапку и присоединился к транспорту выселяемых детей и их матерей, калек и стариков.

Когда в июне 1941 года, вскоре после нападения немцев на СССР, меня вызвали в дом Зюли, я не подозревал, что на меня, шестнадцатилетнего, будет возложена столь ответственная задача. После краткого вступления Зюля сообщила мне, что я назначен в руководство молодежного отдела организации, то есть исполкома организации коммунистической молодежи в гетто, называемой «союзная левая». Зюля прочла мне длинную лекцию о конспирации и тактике политической борьбы, разъяснила цели организованного сопротивления и предупредила, что моя деятельность может оказаться смертельно опасной для меня и для семьи.

Нашей главной задачей был саботаж на всех предприятиях гетто. Этой цели следовало подчинить всю прочую деятельность. Саботаж следует маскировать экономической борьбой – забастовками и распространением среди работников лозунга ПП* как формы борьбы за личные интересы. Только так можно обрести поддержку рабочих. Следует также крайне осторожно организовывать ячейки активистов. Ячейки должны быть поделены на те, в которых знают о существовании организации, и примыкающие, где знают только о том, что делается на данном предприятии, и ни о чем более. В конспиративных ячейках следует одновременно вести политическую и просветительскую работу. Необходимо также как можно скорее организовать взаимопомощь – продовольствием, одеждой, медицинским обслуживанием. Нужно стараться найти поддержку среди активистов других политических организаций, которых в гетто немало, прежде всего организаций социалистических, таких как Бунд, левые социалисты-сионисты, анархисты и даже троцкисты. Все должны объединиться на борьбу с немцами. Я с трудом усваиваю бремя задач, возложенных на меня, и весьма вдохновлен предстоящей работой.

Во время разговора с Зюлей появляется человек в форме работника электростанции. У некоторых из них были специальные пропуска, которые позволяли свободно входить и выходить из гетто для проверки подстанций, находившихся в этом изолированном от города квартале. Я сразу понял, что Зюля знает этого гостя из другого мира, – он принес ей письмо от руководителя польского коммунистического подполья Лодзи и окрестностей. Через много лет, уже в народной Польше, я узнал, что это было письмо Игнацы Лога-Совинского, позднее – члена руководства Польской рабочей партии и Польской объединенной рабочей партии (ПОРП). Зюля дважды перечитала письмо и была крайне взволнована его содержанием. Из дальнейшего разговора с гостем я понял, что это был ответ на ее предложение: она хотела наладить контакты с подпольем в городе и надеялась, что польские коммунисты будут помогать борцам гетто. Ответ был отрицательным. Зюля написала ответ. Когда связной ушел, Зюля сказала мне: «Мы в гетто предоставлены самим себе. Печально, но так. Извне нам никто ничем не поможет. Ну что ж, трудно, но будем делать, что сможем», – и продолжила разговор на прежнюю тему.

* Працюй поболи (pracuj powoli) – «работай медленно» (польск.).

Не прошло и года, как Зюлю выселили. Это произошло после ликвидации больницы, в которой Зюля лежала с воспалением. Ее дочь Стася прожила до самой ликвидации гетто. Она погибла в одном из женских концлагерей в Германии.

С того дня наша организация потеряла самого разумного и опытного руководителя. Руководство переняли Хиль и Бася-Хинда Беатус и еще несколько бывших коммунистов. С течением времени положение в гетто стало совершенно беспримерным по безнадежности и трагизму – никакие способы борьбы с немцами и еврейской администрацией ничем не могли спас­ти его обитателей от окончательного уничтожения. В Лодзи не было подземной канализации, как в Варшаве, и не было никаких шансов получить хотя бы символическую помощь от крайне слабого в городе польского подполья. Поляков немцы непрерывно высылали из города.

Первая конспиративная встреча молодежного исполкома проходит в какой-то квартирке позади разрушенной синагоги на Вольборской улице. Я познакомился с остальными членами исполкома – Юзеком, Шийо, Иче, Натеком, Фредеком, Нютеком. Каждый – личность. Юзек – почти готовый рабочий-подпольщик. Когда он говорит, его нельзя не слушать. Нютек – ходячая книга. Хотя он шепелявит, его красноречие окрыляет всех. Фредек Таубе, друг Нютека, хотя и не столь красноречив, но тоже очень начитан, обладает отличным политическим чутьем, серьезен. Иче и Шийо – портные, из трудовых семей, где быть «левым» – само собой разумеется. Связная при нас, передающая инструкции и задания руководства организации, – Геня Шляк.

Вся семья Гени – шорники. Ее младшая сестра Феля – симпатия Натека и тоже коммунистка. Брат Гени – активный «бейтаровец», то есть правый сионист. В доме Гени Шляк нельзя говорить о политике – дело доходит до жестоких споров о роли СССР, о реальности создания еврейского государства в Палестине, но также и о методах борьбы в гетто. Геня – фанатичная коммунистка, она уже успела отсидеть срок в тюрьме. Образование у нее скромное, вряд ли она много читала, разве что нелегальные коммунистические брошюрки.

На тайных встречах исполкома мы спорим не только о ближайших задачах работы на предприятиях и среди молодежи гетто. Поскольку Красная армия, по мнению Гени непобедимая, постоянно терпит поражения, надо найти этому какое-то политическое объяснение. Дело не только в политике и идеологии. Красная армия – наша единственная надежда на освобождение, единственная моральная опора выживания. На одной из очередных встреч молодежного исполкома Фредек и Нютек предлагают обсудить, как объяснить поражения Красной армии нашим активистам из подпольных «пятерок». Когда Фредек передает нам последнюю информацию об огромных потерях советской авиации, взбешенная Геня утверждает, что мы, коммунисты, в эту враждебную пропаганду не должны верить, поскольку советские самолеты вообще невозможно сбить. А Нютек на это: «Действительно, Геня права. У этих самолетов вообще нет крыльев, как же они могут упасть!» Геня не понимает иронии, а может быть, вообще не хочет развивать эту тему. Но хотя положение на Восточном фронте становится все более трагическим, это не может не повлиять на нашу стратегию и тактику сопротивления немцам и администрации гетто. Вместо быстрого прихода победоносной Красной армии мы должны перестроиться на длительную, кропотливую, крайне трудную борьбу. Но никто из нас не может даже вообразить, какие жестокие, нигде и никогда не виданные испытания ожидают нашу организацию и всех обитателей гетто.

Дискуссии на заседаниях исполкома приводят меня к осознанию своего невежества в политике. В следующие недели я восполняю его чтением «Государства и революции» Ленина, «Анти-Дюринга» и «Происхождения семьи…» Энгельса, а также работ Меринга, Каутского и всего, что удается добыть. Отец заглядывает мне через плечо во время чтения и с жалостью качает головой. Я поглощаю трудные тексты, и мне кажется, что я их понимаю. Набираюсь смелости и начинаю участвовать в политических дискуссиях. Нютек и Фредек, самые начитанные среди нас, перестают смотреть на меня свысока. Я могу также гордиться организацией тайных молодежных «пятерок» на фабрике металлоизделий, где работали более тысячи человек, и, наконец, первой победной забастовкой молодежи – нам удалось добиться равной со старшими оплаты и улучшенного качества супа.

Уже через несколько недель становится ясно, что вся наша общественная жизнь и весь наш быт сосредоточены вокруг мастерских. Поэтому организация меняет свою конспиративную структуру. Исполком и «пятерки» распускаются, а их члены объединяются со «стариками», как мы их называем. Этим «старикам» едва тридцать-сорок. Но они, нередко обремененные семьями и быстро теряющие физические силы, в объединенных организациях становятся меньшинством. Я перехожу в исполком металлистов, в состав которого входят также мой неразлучный приятель Альтер Солаж, а также Нютек, Фредек Таубе, Костек Кестенберг и Мазур. Два последних – люди постарше, левые активисты с довоенным стажем. Руководство организации представляют у нас Натек Горенфельд, а позднее – Нютек. Каждый из членов исполкома металлистов отвечает за предприятие, в котором он работает. Альтер – за «Металл-1», я – за «Металл-2», Нютек и Фредек – за фабрику гвоздей, Костек – за котельный завод, Мазур – за бумажную фабрику. Есть еще Сендер Айзенберг, но он прикован к постели. Сендер необычайно образован, всегда полон веры, постоянно ведет споры с несколько изысканной интеллигенткой и своей симпатией Реней Шварц, которая также снабжает Сендера книгами и какими-то добавочными продуктами. Сендеру помогает также Янек Гликсберг – юноша, полный политической энергии и очень приветливый. Уже с первых дней гетто Янек жаждал создать какую-нибудь левую политическую организацию и усиленно склонял к этому и меня, не зная, что я уже состою в молодежном исполкоме. Мне не разрешалось раскрывать перед ним факт существования нашей организации, так как его родители владели какой-то продуктовой лавочкой, а это пробуждало в гетто немалые подозрения. Но Янек, в отличие от Нютека, постоянно выносил из дома разные продукты, помогая нуждавшимся и согласовывая это со мной. Янек участвовал во всех забастовках, работая в электромастерской, а затем электриком. Возражая против инициативы Янека создать прокоммунистическую организацию, общую для всего гетто, я использовал простой довод: Коминтерн распустил коммунистическую партию Польши, и без специального разрешения этой высшей инстанции создание какой-либо коммунистической организации может быть расценено как провокация. При этом я говорил Янеку, что за наши цели мы можем бороться, организуя силы хотя бы на уровне фабрики. При таком варианте Янек мог работать как неорганизованный, но весьма деятельный активист.

На уровне предприятия «Металл-2» было отлично налажено сотрудничество с организацией Бунда, которой руководил Литманович – классический пример еврейского рабочего-интеллектуала. Человек большой культуры, интеллигентный, убежденный в правоте идей Бунда, он был непримиримым противником СССР, считая советскую систему выродившейся формой рабочей диктатуры, квазифашистским образованием, которое приносит рабочим больше вреда, чем пользы. Он также не верил, что немцев победит Красная армия – это сделают западные союзники. Литманович болел чахоткой в тяжелой форме. После Сталинградской битвы я пошел к умирающему Литмановичу, чтобы убедить его в ошибочности его суждений. Он уже был в агонии, и я был с ним до того момента, когда жизнь покинула его. Я очень любил этого необычного человека и долго переживал его смерть.

С ухудшением положения в гетто Нютек и группа его ближайших друзей все больше разочаровывались в пассивных, по их мнению, действиях руководства организации. Так в подполье стала складываться независимая раскольническая структура, члены которой продолжали сотрудничать с общей организацией. С середины 1943 года, когда выселения и голод систематически сокращали население гетто и ряды организации, эта как бы диссидентская деятельность группы Нютека стала известна не только руководству, но и большинству членов организации. Натек, который был тогда при исполкоме металлистов, говорил мне: «У Нютека – амбиции вождя, что может быть и полезно, и вредно. Пусть делает то, что считает правильным, может быть, он придумает что-нибудь лучше, чем “старики”. Пусть покажет, что он может». В действительности эти «молодые» не могли найти лучших и более действенных форм борьбы. Но, к сожалению, более эффективных действий не было и, пожалуй, в условиях лодзинского гетто и не могло быть.

Несмотря на холод и голод, молодежь занималась политической и просветительской работой, игравшей по-прежнему важную роль. В этом очень помогала подпольная библиотека, которой руководил Лолек Скопицкий. Он не только заботился о состоянии книг, выдавал их, соблюдал порядок, каталогизировал, но и организовал переписывание вручную наиболее читаемых и рекомендуемых материалов. Многие члены организации получали еженедельное задание переписать несколько страниц какого-либо текста. Лолек переплетал их, получая таким образом дополнительные экземпляры. И все это – в состоянии крайнего изнурения, почти агонии. С 1943 года сам Лолек еле волочил ноги, и надо было срочно помочь ему продуктами.

Голод обессиливал всех, физическое истощение обострялось со дня на день, и все больше людей впадали в крайнюю апатию. В борьбе за жизнь люди чуть ли не дичали, распадались семейные и дружеские узы. Необходимо было побудить людей к единению, восстановить у них надежду и веру в возможность выжить, не поддаваться судьбе и мобилизовать остатки энергии на борьбу с увеличением производства для немцев, с продажной администрацией гетто, с обособленностью и апатией.

На фабрике ежедневно каждый получает один черпак супа. Как объяснить сегодня, какое значение может иметь кусочек брюквы или картофеля в супе? Кто нынче поймет, что немного картофельных очисток, горсть лебеды, собранной в поле, кора, содранная с дерева, отстой ячменного кофе, пойманный крот или листья дерева могут увеличить возможность выживания? Продовольствие по карточкам – хлеб, брюква, консервированная свекла, джем, сахарин, эрзац-кофе, картошка – выдаются в таких микроскопических количествах, что каждый, кто получает продукты только по карточкам, обречен через какое-то время умереть от голода. Кто может, крадет – в пекарнях, на овощных складах, кухнях. Каждый старается прежде всего поесть сам и добыть что-то для близких.

Те, кто стоит на вершине административной пирамиды гетто – члены Консультативного совета*, находятся в первых рядах; они заботливо пекутся о благосостоянии своем и своих близких. Они создали для себя особые пункты снабжения и кухни, для них даже организованы огороды и теплицы, которые охраняет полиция гетто. Довольно многочисленная группа руководителей пекарен, кухонь, продуктовых складов и предприятий берет все, что может. Все это – за счет остальных обитателей гетто. Они обречены умереть первыми – от голода, холода, болезней, апатии. Борьба за их выживание становится главной целью нашей организации.

* Beitar (нем.).

Как несказанно трудно убедить доведенных до крайности женщин, измученных голодом мужчин, молодых, уподобившихся бессильным старикам, что надо выйти на борьбу хотя бы с администрацией предприятий! Актив организации упорно и постоянно призывает к объединенным выступлениям за «улучшенный суп». Каждый понимает, что это – синоним выживания. С трудом, но все чаще удается организовать забастовки под лозунгами улучшения питания и снижения норм производства.

Тактика забастовок, разработанная организацией, такова. Сначала работников призывают отказываться от водянистых супов, затем, не оставляя рабочего места, прерывать работу. Но рабочие не могут остаться без основной пищи – фабричного супа. Чтобы уберечь работающих от голодной агонии, мы мобилизуем на помощь рабочих других предприятий. Активисты наших «пятерок» организуют там сбор – по несколько ложек супа с каждого работника. Сколько самоотречения это требует, как сильно должно быть чувство солидарности и веры в смысл борьбы! Молодежь приносит собранную еду в манерках и котелках на бастующее предприятие. Специально назначенные люди распределяют пищу среди забастовщиков. Уже первые забастовки приносят плоды – администрация вынуждена улучшить качество фабричной пищи и усилить контроль над кухнями. Но самое важное – восстановить чувство солидарности рабочих на предприятиях гетто, повысить авторитет активистов нашей организации и уменьшить выпуск продукции для немцев. Мы рассчитываем на то, что авторитет наших активистов приобретет решающее значение, если мы доживем до дня, когда Красная армия приблизится к Лодзи. Лишь тогда станет возможным организовать вооруженное восстание против немцев. Для этого с конца 1943 года организация начинает создавать группы милиции. В каждую из них назначается командир, которому дается заранее определенный план действий на «день икс». Время от времени проводится общая мобилизация таких групп и что-то вроде марша по заранее установленным маршрутам. Это слабые попытки подготовки к захвату власти на территории гетто, а может быть – и во всей Лодзи.

В ретроспективе эта деятельность может показаться наивной, а то и бессмысленной. Но если бы покушение на Гитлера в июле 1944 года оказалось успешным или если бы из-за варшавского восстания не было намеренно приостановлено наступление Красной армии, усилия нашей организации приобрели бы больший смысл, а возможно – и большее историческое значение. К сожалению, случилось иначе, и то, что должно было стать историей, стало трагедией.

Огромного самопожертвования требовала организация продовольственной взаимопомощи для тяжелобольных, для тех, кто не мог выжить за счет собственных усилий. Прежде всего дело шло о наших товарищах, но не только. Такую помощь мы начали оказывать с первых дней работы нашей организации.

Юзек, член нашего исполкома, болен чахоткой в последней стадии, харкает кровью. Вся семья его выселена, он одинок и все сильнее голодает. Нютек происходит из известной, богатой, чуть ли не аристократической семьи, Его отец стал руководителем предприятия, и в его доме нет голода. Члены молодежного исполкома постановляют собрать среди своих сколько-то продуктов из своих скудных порций хлеба и супа, чтобы помочь Юзеку. Доля Нютека не превышает нашей. Меня это удивляет, и я пробую поговорить с ним. Может быть, ему не разрешают ничего выносить из дома? Лишь позднее я догадываюсь, что Нютека просто не беспокоит вопрос помощи Юзеку. Вскоре Юзек умирает, и я тяжело это переживаю. Хотя я молчу, но меня мучает вопрос: не должен ли революционный запал Нютека сочетаться с моралью и обычным человеческим сочувствием?

Однако, может быть потому, что Нютеку не пришлось голодать, как другим, он смог уже с первых дней существования гетто посвятить столько времени и энергии созданию самостоятельных молодежных групп, члены которых позднее сыграли такую большую роль в организации.

Сначала Нютек создал подобные кружки в гимназии, которая тогда еще работала. Позднее ими было охвачено большинство предприятий. И я начал ходить на встречи с Нютеком, обычно взяв с собой будущих активистов фабрики «Металл-2»: Болека, Мышку, Кароля, Ежика. Мы восхищаемся докладами Нютека и почитаем его. Слушая его, я представляю себе, что высшие коммунистические руководители в СССР или в Польше – еще более знающие люди. Это укрепляет мою веру в победу «нашего дела», которое несет счастье всем голодным, притесняемым, бедным. Я все больше верю в то, что этот страшный мир, куда нас втолкнули, – продукт старой, уходящей системы, а не какого-то садиста Гитлера – это система создает гитлеров. Мы построим новый порядок, прекрасный, человечный мир. Таких, как мы, – все больше, мы везде, по всему свету. Мы обязательно должны выжить и победить, и не только для самих себя, но и для всего человечества.

Это мое убеждение я передаю своим товарищам по несчастью, и моя вера в лучшее будущее заражает их. Изголодавшиеся, почти умирающие от истощения, мы верим в победу и поддерживаем друг друга. Поддерживаем тех, кто оказывается на грани смерти, собирая для них по кусочку картофеля, по ложке водянистого супа с каждого. Мышка Файвлович заболел, у него вода в легких. Мы с ним знакомы еще по совместной учебе в промышленной гимназии Яроцинского. У Мышки голова ученого, это математический гений и образец трудолюбия. Мы хотим спасти его любой ценой. В шкаф для инструментов ставим манерку. Когда получаем долгожданный суп, каждый из членов «пятерок» подходит к шкафу и отливает по одной-две ложки в манерку. Через несколько дней Ежик говорит мне, что Болек не добавляет, а, наоборот, отливает суп себе. После окончания работы приглашаю Ежика и Болека на беседу. Выпаливаю Болеку, в чем его обвиняют. Он выслушивает меня как каменный, а потом разражается рыданиями и говорит, всхлипывая: «Не в силах я голодать. Пусть организация пошлет меня на выполнение какого-нибудь задания, пусть даже смертельного. Выполню без звука, но голодать не могу — я для этого слишком психически слаб, и тем более не могу отдавать кому-то свои продукты! Я знаю, что не дорос до уровня наших задач, – делайте со мной что хотите!»

Посовещавшись в «пятерке», мы решаем не исключать Болека из организации и даже освобождаем его от дальнейшего участия в сборах продовольствия. Но с того момента Болек уже не тот, что раньше. Он стал сумрачным, избегает смотреть в глаза, вступает в разговоры с неохотой.

Адам – член «межзаводской пятерки». Он серьезен, спокоен и очень решителен, когда нужно действовать. После выселения родителей Адам живет с братом, старше его на два года. Однажды он говорит, что брат уже не может встать с постели от истощения, и это страшно его мучает. Мы постановляем собрать для брата Адама хоть немного еды. Один приносит кусочек брюквы, другие – четверть картофелины, свекольные очистки, немного супа. Адам счастлив. Через какое-то время мы получаем известие от соседей Адама, что его брат при смерти; он просит, чтобы кто-нибудь из организации навестил его. Йоскович идет к нему и вскоре возвращается с невероятным сообщением. Адам не только не давал брату ничего из посылавшегося нами, но и брал понемногу из того, что они получали вдвоем на продуктовые карточки. Адам все отрицает. Члены его «пятерки» еще раз проверяют дело и приходят к выводу, что брат Адама говорит правду. Мы решаем исключить Адама из организации, и он не оспаривает нашего решения. Вскоре брат умирает.

Мы всеми силами стараемся понизить количество и качество изделий, производимых для немцев. Чем меньше произведем, тем меньше поступит на фронт. Одно предприятие за другим бастует – работники уже научились стоять у машин и не делать ничего или очень мало.

Каждая забастовка начинается с отправки делегации с требованиями к руководству предприятия. Как правило, мы стараемся не включать в состав делегатов членов организации, чтобы не раскрывать их. Обычно делегаты – ценные специалисты, необходимые для производства. Мы стараемся устроить и так, чтобы в делегации участвовали известные активисты Бунда и сионистских организаций. Уже через некоторое время администрация гетто и руководство предприятий понимают, что здесь действует подпольная левая организация Сопротивления, которая охватывает все гетто. Когда дело доходит до забастовки, они начинают опасаться вмешательства немцев – это может закончиться катастрофой для всего гетто. С приближением фронта и ростом надежды на скорое поражение немцев наши стачки становятся все более частыми и наступательными. Это становится возможным и потому, что после каждой очередной шперы и выселения на предприятиях остается все меньше пожилых и слабых. С фабрик полностью исчезают немецкие и чехословацкие евреи. Люди иной ментальности, не знающие языка и полностью дезориентированные, они неохотно присоединяются к бастующим.

Участившиеся забастовки бесят администрацию гетто. Все чаще в дело вмешиваются Румковский, Якубович, Прашкер – главные фигуры администрации. Они разъясняют, просят, угрожают и в конце концов бьют организаторов стачек.

Наша фабрика начинает подготовку к производству деталей самолетов, и важнейшей задачей становится не допустить успешного монтажа необходимого для этого оборудования. Весной 1944 года мы проводим одну из самых длительных и хорошо организованных забастовок. На фабрике, находящейся под самым носом немецкой администрации гетто, появляется бешеный от злобы Румковский. Он бьет Абрама, Лильку и меня, после чего нас забирают в тюрьму в Марысине. Мы знаем, что нас ждет выселение. Но нет, с какого-то времени Румковский перестает вписывать кого-либо из нашей организации в списки на выселение, даже оберегает наши семьи. Создается необычный и болезненный симбиоз – нас хотят сохранить как свое алиби, а мы пользуемся этим. По прошествии многих лет, когда история показала, что нам не удалось организовать восстание в гетто, а те из нас, которые выжили, служили потом жестокой бесчеловечной утопии, этот симбиоз причинял мне тяжелые душевные страдания. Ведь многие из нас выжили за счет других, которым пришлось идти на гибель, потому что на каждый транспорт существовала квота смертников.

Пароля и меня направляют на мощение улиц. Ноги у меня опухли от голода, и я с трудом прохожу несколько шагов. Нашу жизнь поддерживают вера в скорое освобождение и песни. Мы уже несколько лет собираемся по разным поводам, чтобы послушать «революционные песни» в исполнении Фели Бекер. У Фели, маленькой худышки, необычайный голос, в нем столько силы и гармонии! Феля поет «Штейт ойф ир оле милионен»*, а у меня сжимается горло. Я мечтаю о том далеком-далеком дне, когда можно будет наесться досыта, быть свободным, учиться, любить и быть любимым – попросту жить. Произойдет ли это когда-нибудь? Когда мы собираемся, Феля всегда садится около меня и, распевая, сжимает мою ладонь. Я не придаю этому никакого значения. Перед очередным выселением Феля поет нам на прощание. Мы расходимся по домам, и Феля просит, чтобы я проводил ее. Когда мы всходим на тот страшный мост над Згерской улицей, Феля, крепко схватившись за мою исхудавшую руку, говорит: «Монек, знаешь ли ты, что я тебя люблю? Если выживем, я вернусь к тебе и буду тебе петь все, что захочешь. И мы вместе будем бороться за тот, иной, прекрасный мир!» Любовь девушки? То было последнее, что могло меня интересовать. Я был так далек от чувств, нормальных в этом возрасте. Но я очень хотел, чтобы Феля выжила, – она ничем не уступала Эдит Пиаф.

* «Поднимайтесь, миллионы» (идиш).

И я тоже хотел вместе бороться за этот новый прекрасный мир. Но Феля не вернулась. Как и миллионы других.

Мать М. Хенчинского Фримет и сестра Лола. Цехоцинек, 1936 г..

Мать М. Хенчинского Фримет и сестра Лола. Цехоцинек, 1936 г.

Объявляется ликвидация гетто. Руководство организации рекомендует своим членам ехать сплоченными группами, если это только возможно, и без близких. Я передаю эту инструкцию дальше. Многие считают ее невыполнимой и жестокой. С каждым днем все больше рвутся сложившиеся между нами связи. Некоторые создают себе укрытия. Все больше пустеют улицы. Люди питаются остатками того, что не смогли забрать с собой выселенные. Я нахожу в каком-то доме четверть капустного кочана. Тут же это проглатываю. Через два дня начинается страшное расстройство желудка. Я теряю остатки сил и лежу как парализованный. Отец не способен проявить какую-либо инициативу, мать тоже еле жива. Только Салек и Лола полны разных замыслов и добывают какую-то пищу. Меня опять нечем лечить. Но уже через несколько дней силы возвращаются, я снова в движении. Я нахожу какой-то чердак в большом доме около Лагевницкой улицы и уговариваю семью укрыться там. Отец считает это бессмысленным: «Нас найдут и всех расстреляют. А если поедем, то, может быть, кто-то из нас уцелеет». Со дня на день на улицах и в домах все меньше людей. По ночам слышатся выстрелы и крики по-немецки. Наконец, взяв несколько бутылок воды и немного еды, мы собираем остатки одежды и идем на вокзал. Это было 29 августа 1944 года.

На вокзале полно эсэсовцев. Мы видим Сутера с сыном, и отца охватывает ужас. Перед нами длинный ряд телячьих вагонов. Их двери открыты. Положены доски, чтобы в вагоны можно было забраться. Около нас группа евреев, говорящих по-немецки. Наверное, это остатки тех, кого год назад прислали из Терезина. Один из них, пожилой человек, худой, в очках, очень чисто одетый, подходит к Сутеру, и мы слышим их разговор. Он показывает Сутеру орден кайзеровской армии – «Железный крест» за участие в Первой мировой войне. Он объясняет Сутеру, что он полковник, или генерал, и просит дать ему место, чтобы сидеть в пути. Сутер подает ему руку и говорит: «Яволь, герр генераль!» Подводит его к одной из досок, отскакивает назад и с огромной силой пинает его. Генерал падает на доски, теряет очки. Сутер визжит: «Еврейская свинья! Собака! Маар-р-рш в вагон!» – и смеется, смеется, смеется. Среди других немецких евреев волнение. Генерал встает, надевает очки, тщательно чистит запачканную одежду и входит в вагон, ни разу не обернувшись. К нему присоединяются родные или друзья. Нас посылают в следующий вагон, и отец счастлив, что Сутер нас не заметил. Мы входим в вагон, двери с треском закрываются. Начинается вторая часть бесконечного Дня…

Нас выгоняют из вагона, в котором мы вместе провели последние часы твоей и маминой жизни. Слышу вопли: «Рраус, рраус, шнелль, шнелль* Уже не вижу мамы и Лолы. Когда нас гонят в чрево ада, один из этих, вооруженных, что погоняют нас, обещает устроить «ein bessere Behandlung»**, если получит что-нибудь. Кто-то вытаскивает пару носков, и он, перевесив автомат на другое плечо, быстро запихивает их в карман своих штанов. Позже, намного позже, когда я, вооруженный теми с Востока, мог померяться с ними силой оружия, а они поспешно удирали, я находил в их домах связки спрятанных носков. Каждая из них пахла пеплом людских надежд. Странно, отец, но он постоянно является мне с карманами, полными носков. Усмехаясь, надевает их на свои тщательно вымытые ноги. Смотрит на меня как-то странно, вытаскивает один носок и дает мне, приговаривая: «Видишь, какой я добрый».

Знаешь ли ты, отец, что по дороге в пыточную баню мы с Салеком были свидетелями того, как Мойше-хусид жестоко расправился с ненавистным начальником еврейской зондеркоманды Розенблатом? Всемогущий Розенблат, который послал на смерть стольких людей, заплатил страшную цену, предъявленную ему обезумевшим мстителем.

Как рассказывали нам товарищи по лагерю, знавшие его чуть ли не с детства, Мойше-хусид в молодости был учеником ешивы. Отсюда и прозвище – хусид***. Вкоре он стал известной фигурой в уголовном мире Лодзи. Мойше-хусид владел на Завадской улице дорогим борделем для богатых евреев. Его дамочки носили дорогие меха и модные платья и «работали» постоянными партнершами для толстосумов. Бывало, конечно, и так, что клиенты возвращались после своих визитов в «заведение» без денег и прочих ценностей.

Мойше-хусид не избежал судьбы других евреев Лодзи. Он стал узником гетто, но продолжал свою деятельность вкупе со своими многочисленными компаньонами, с которыми администрация гетто заключила негласный союз или старалась побыстрее избавиться от них, включая их в транспорты на вывоз в лагеря уничтожения. Мойше-хусид, как и многие его коллеги, смотрел на немцев как на сильных конкурентов – для него немецкое начальство было просто лучше организованной бандой, которую надо перехитрить.

* «Выходи, выходи, быстро, быстро!» (нем.)

** «Хорошие условия» (нем.).

*** На идише хасид – «праведник», в данном контексте – «святоша».

Немецкая уголовная полиция ставила своей задачей в гетто отнимать у евреев все, что имело хоть какую-то ценность. Почти каждую неделю Сутер и прочие грабители отправлялись в экспедицию по квартирам зажиточных евреев. Под угрозой побоев и смерти они вынуждали свои жертвы отдавать золото, деньги, дорогие вещи. Все это они складывали в сундук, стоявший в машине, и ехали к следующей жертве. Однажды в 1943 году, вернувшись с очередной охоты, они обнаружили, что кто-то ухитрился открыть машину и украсть сундук. Они немедленно поехали к Румковскому и в присутствии Розенблата объявили, что если сундук не найдется в течение 24 часов, то по истечении этого срока они ежедневно будут публично вешать сто жителей гетто. Как обычно, когда в гетто надо было объявить о чем-то важном – шпере, выселении, продуктовых пайках, – немедленно были напечатаны и развешаны на углах улиц специальные объявления.

Не прошло и нескольких часов, как герой этой истории лично явился к начальнику зондеркоманды Розенблату. Легенда гласит, что Мойше-хусид сказал: «Я вор – но я еще и еврей, с еврейским сердцем. Если по совести, то я не украл, а только отобрал у этих бандитов то, что украли они. Но человеческая жизнь, особенно жизнь моих сородичей, мне дороже, чем все золото мира. Ты, Розенблат, постоянно посылаешь на смерть тысячи людей, чтобы спасти свою шкуру. Для меня жизнь невинного еврея дороже моей собственной. Делайте со мной что хотите, но спасите невинных». Ясно, что Мойше-хусид был арестован и вскоре выслан с одним из транспортов.

И вот теперь этот всемогущий Розенблат, Румковский, его брат и многие другие важные персоны еврейской администрации гетто прибыли на место гибели миллионов своих сородичей. И по иронии судьбы именно здесь Мойше-хусид оказался среди привилегированных, потому что служил в «канаде». Слово «Канада» ассоциировалось в Польше со страной, «пахнущей смолой» и славящейся богатой жизнью. В лагере Бжезинка это название дали месту, где проходили баню и дезинфекцию те, кого потом направляли на каторжные работы, и где сортировали одежду новоприбывших и убитых в газовых камерах. Работавшие там узники относились к «привилегированным» – они могли по крайней мере наедаться досыта, пользуясь остатками продуктов, брошенных теми несчастными, которые брали с собой еду, не зная, что этот путь – последний в их жизни.

Нас поставили в каре перед зданием «бани» и предупредили, что разговаривать друг с другом нельзя. И тут внезапно появился этот легендарный Мойше-хусид. И о диво – откормленный, мускулистый, глаза не то добрые, не то полные издевки, с грозным проблеском ненависти. Уверенный в себе, стал он перед нашим каре и грозно спросил на идише: «Где Розенблат?» Наступило гробовое молчание. И тут я вижу, как Мойше медленно приближается к нашему строю, останавливается через два ряда от меня и осторожно, как кот, который нацелился на мышь, вытягивает из нашего строя за руку Розенблата.

Хусид поставил свою жертву перед строем и сочувственно, но громко, чтобы все слышали, обратился к Розенблату на сочном идише: «Ага, Розенблат. Наконец ты здесь. Долго, очень долго ждал я тебя. Знал я, что когда-нибудь и ты сюда явишься. Такая уж у нас судьба. Я не хотел и не мог умереть, пока не встречусь с тобой вновь. Теперь, дорогой, я хочу предложить тебе кое-что. – Тут Хусид поднял с земли бритву, брошенную кем-то из прибывших, раскрыв ее, сунул Розенблату в руку и продолжал: – Ты такой важный еврей, такой храбрый, такой активный. Не колебался, когда тысячу евреев надо было послать на смерть. А теперь прошу тебя, будь смелым и покончи с собой достойно. Даю тебе шанс…»

Розенблат стоял окаменев; как непохож он был на решительного начальника зондеркоманды. Старый седоватый еврей, покорившийся судьбе, сгорбленный, не поднимающий глаз. А Хусид продолжает: «Розенблат, я же хочу оказать тебе услугу, даю тебе шанс покончить с собой, умрешь смертью легкой и достойной. Или… – тут голос Хусида зазвучал угрозой, – …я сделаю это за тебя. Но предупреждаю – это будет жестокая смерть, очень жестокая». И он начал выполнять отработанный ритуал.

Сначала прыжки «лягушкой», до полного истощения сил жертвы (он же прежний палач). Но то было лишь вступление к задуманной Хусидом жестокой мести. Тем временем нашей группе было приказано раздеться донага, разрешили оставить только пояса для штанов. Нас загнали в «баню» и построили в очередь на стрижку. Вдруг в «бане» появился Мойше-хусид, таща окровавленного, потерявшего сознание Розенблата. Мойше выглядел как разъяренный зверь. Он выхватил у меня пояс от штанов, сделал из него подобие петли, надел ее на шею Розенблата и начал бешено вертеть его тело вокруг себя, так что петля затягивалась все туже вокруг шеи жертвы. Глаза Розенблата вылезли из орбит, лицо посинело, изо рта густой струей полилась кровь. Вдруг Хусид остановился, ослабил петлю, сказал: «Ну нет, еще не время тебе умирать», – и вылил на него ведро холодной воды. По телу Розенблата прошла дрожь – он еще подавал признаки жизни. Тогда Хусид поволок уже совершенно покорную жертву в помещение, где были краны или шланги с кипятком. Через минуту оттуда раздался жуткий крик агонии. Когда Мойше выволок его оттуда, его жертва выглядела так, как будто ее сварили – с тела свисали лоскутья окровавленной лопнувшей кожи. Розенблат агонизировал. Но Хусид, озверев до безумия, бросил Розенблата на землю и начал топтать своими деревянными башмаками, ломая кости – руки, ноги, ребра. Тут появился какой-то немец в гражданском, подошел к взбесившемуся Хусиду, похлопал его по плечу и сказал: «Mojsche, genug, mach Schluss»*.

* «Хватит, Мойше, кончай уже» (нем.).

Неподалеку от бани находилась большая длинная яма, в которой постоянно пылал огонь. Таких ям было две или три. В них сжигали тела, которые не удавалось сжечь в печах крематориев, а также привозимых в лагерь детей, стариков, инвалидов – тех, от которых не ожидали сопротивления. Их бросали живыми. В таких ямах нашла свою смерть группа польских детей из лагеря Радогощи. Туда же бросил Хусид тело Розенблата. Но не только его.

Во время пытки Розенблата Хусид вдруг оставил свою жертву и исчез в двери, находившейся в углу «бани». Через несколько минут он явился, таща на спине какое-то полумертвое тело с огромным седым чубом; я сразу понял – то был Румковский. Я ведь хорошо его знал. Хусид вынес его в дверь, ведущую к пылающей яме, вернулся через несколько минут и сказал удовлетворенно: «Вот и покончил с этой парой, а Старик (прозвище Румковского) со страху обгадился и жутко вонял».

Через много лет я оказался жителем Иерусалима. Как многие другие в те времена, я по ночам патрулировал в нашем квартале, охраняя его от арабского террора. В ту ночь моим спутником оказался сосед, также из Лодзи. Мы разговорились о нашем общем пути через ад, и я вспомнил историю с Мойше-хусидом. И тут сосед мой сказал: «А ты знаешь, что он умер в Германии несколько месяцев назад?» Оказалось, что он пережил Катастрофу, поселился в Мюнхене, женился и вел тихую жизнь, не рассказывая никому, как страшно он отомстил Розенблату и Румковскому.

Пока Хусид осуществлял свою месть над Розенблатом, нас остригли наголо, вымазали какой-то страшно жгучей жидкостью и одели в полосатую одежду. Когда нас гнали в бараки, мы прошли мимо тех ям, пылающих огнем.

Нас загоняют в какой-то барак. Мы стоим, сбитые в кучу так, что с трудом можно дышать. Те, кто потерял сознание, не могут упасть – висят между нами, может, они уже мертвы, кто знает? Барак разделен пополам каким-то кирпичным возвышением. Я не понимаю – сплю ли я или умер и попал в ад, где меня будут пытать за пренебрежение наказами нашего еврейского Бога. Нет, нет – это лишь их обычный, человеческий ад. Салек будит меня. Какая-то фигура, закутанная в белое полотенце, прохаживается по тому кирпичному возвышению и обращается к нам со словами: «Терпите, терпите, война кончается, надо выдержать».

Когда он появляется следующей ночью, все уже знают, что это капо Эрих, немец-заключенный, социал-демократ. Ранним утром нас выгоняют на плац для построений. Тот же Эрих страшно бьет нас, унижает. Я потом встречал его в лагере Гляйвиц-1. На кухню привезли гнилую капусту, велели засыпать ее хлоркой и закопать около уборной. Ночью выходят обезумевшие от голода узники. Выкапывают листья капусты, отряхивают с них песок и едят. Подо мною на нарах спит Марсель, семнадцатилетний еврей из Франции. Он работает вместе со мной на ремонте вагонных тормозов, обучает меня французским песням. Через пару дней многих прохватывает понос. Марселя тоже. Уборная далеко от бараков. На дворе холодная осень. Чуть свет бегу в уборную, чтобы успеть на построение. За мной бежит заболевший Марсель. Я вижу, что он запачкал доску, прежде чем присел на нее. Испуганный, пробует ее очистить, но у него нет бумаги. В этот момент в уборную входит капо Эрих. Как бешеный бросается он на Марселя, жутко вопит, хватает его за горло, начинает душить. У Марселя глаза вылезли из орбит, а он продолжает душить. Я вижу спущенные штаны и худой грязный зад Марселя. Обезумевший Эрих поднимает его и бросает в сортирную яму. Тело Марселя проваливается в экскременты, видна только рука. Я вижу выступающую из дерьма полосатую куртку. Появляется очередная группа заключенных, пришедших справить нужду. Справляют ее прямо на Марселя. Эрих плюет в яму и, скривившись, выходит из уборной. Почти без сознания бегу на построение. Пытаюсь понять, кто же такой Эрих. Может, все стали такими, как он, – весь, весь мир состоит из таких эрихов.

Мы приучаемся к режиму Биркенау-Аушвиц. От здания с трубой нас отделяет лишь ограда из колючей проволоки. Сладковатый запах наполняет воздух днем и ночью – я еще не привык к тому, что это запах сожженных человеческих тел. Мне удается подойти к ограде, я пытаюсь понять, что это за труба и откуда запах. По другую сторону ограды какой-то заключенный работает метлой. Мы находимся довольно близко друг к другу, и я спрашиваю, что это за здание. Он опускает глаза и сквозь зубы бормочет: там беспрерывно убивают людей газом и сжигают, беспрерывно. Я передаю сообщение Салеку, Натеку и другим членам организации, попавшим в тот же барак, что и я. С другой стороны наш сектор граничит с бараками, узники которых работают на фабрике, они – чуть ли не «элита» среди заключенных Биркенау. Нам удается завязать с ними разговор, и, к изумлению Салека и моему, мы находим там нашего брата Леви. Он появляется после вечернего построения. Это настоящее чудо! Ему даже удается просунуть нам через ограду большую миску супа. Откуда он взял ее, откуда? Мы делим суп среди ближайших друзей и мгновенно съедаем. Наша беседа с Леви полна невысказанных слов. Прерывистые фразы полны заглушенных стенаний, каждое движение руки заменяет длинный ночной разговор, каждое сдавленное слово переполнено невыплаканными слезами. Леви подтверждает то, что мы слышали о том здании с трубой, и советует нам сделать все, чтобы как можно быстрее покинуть сектор, в котором мы находимся сейчас, – это преддверие газовых камер. Мы начинаем понимать масштабы преступления, которое совершается едва ли за пару сотен метров от нас.

День начинается с построения. Часами стоим мы, не имея права пошевелиться. Время от времени на наши головы обрушиваются удары плети капо. Капо – сокращение от Kameradschafts Polizei, то есть «товарищеская полиция». Как легко создавали они понятия и определения, которые войдут потом в словарь преступлений, поганя прекрасный немецкий язык, столь ценимый тобою, отец! Любой капо, который хочет сохранить свою должность, обязан пытать нас, бить и унижать или по меньшей мере делать вид, что он так поступает. В каждом бараке с заключенными есть свой староста-капо – Вlосkaeltester, который распоряжается жизнью и смертью узников «своего» барака. Он может бить нас, убивать, морить голодом или вознаграждать – супом получше, куском хлеба побольше, назначить Stubendienst («нарядчиком»), то есть своим помощником, распределяющим хлеб и суп, в свою очередь назначающим и проверяющим ночные дежурства по бараку. Каждой ночью трое-четверо заключенных по очереди дежурят у дверей барака и записывают каждого, кто выходит в уборную. Если кто-то долго не возвращается, дежурный обязан сообщить нарядчику. Тот проверяет в уборной, что заключенный там делает. Такая система должна предотвратить попытки бегства, которое, впрочем, совершенно невозможно. Обычно капо – заключенные, свободно говорящие по-немецки, среди них преобладают немцы-политзаключенные, но бывают также поляки, евреи и люди других национальностей. Капо назначают блокфюреры – эсэсовцы, в ведении каждого из которых находится по нескольку бараков. Появление эсэсовцев вызывает смертельный страх среди заключенных. Все должны немедленно снять шапки и встать по стойке смирно – малейшее движение может закончиться смертью или нечеловеческими пытками. Эсэсовцы появляются два-три раза в день, не всегда те же самые, но всегда такие же, с гримасой презрения на лицах, с глазами, полными ненависти, с какой-то странной усмешкой в уголках губ. В этом они почти одинаковы. Капо также боятся их, но по-другому, нежели узники. Иногда между капо и эсэсовцами появляются нотки приятельства, особенно если капо – немец.

Стояние на плацу с раннего утра до полудня или до поздней ночи – род пытки, которую истощенные узники выдерживают с трудом. Холод осеннего утра, а потом – зимнего дня проникает через еле греющую рубаху и куртку в серо-голубую полоску. После нескольких часов стояния мы получаем кусок хлеба и немного кофе. Мы бегаем вокруг площади, потом стоим, нас вновь пересчитывают, кого-то бьют плетью или жестоко пинают ногами. Мы также получаем суп, иногда даже немного получше, чем в гетто. Вечером – немного горького, вероятно ячменного, кофе. Сможем ли мы пережить этот ад?

Во время раздачи супа появляется Юрек Фляйшман. Ему только пятнадцать, и его держат в детском бараке. Я уже знаю, что этот барак – резерв для газовых камер. Если почему-то не подвезли достаточно заключенных, отобранных в данный день для убийства газом, берут детей из барака. Газовые камеры должны работать круглые сутки, чтобы умертвить намеченное число людей, обычно – несколько тысяч. Я не даю Юреку вернуться в свой барак и кладу на ночь рядом с собой. Когда наутро Юрек возвращается в свой барак, тот полностью пуст. Юрек, как и я, пережил этот ад. Когда через годы мы начали, хотя и редко, встречаться, мы не можем надивиться, что выжили.

Мы все прилагаем усилия, чтобы выбраться из Биркенау. Появляются «купцы» – немцы с соседних фабрик вместе с эсэсовцами. Они осматривают, оценивают, как лошадей на ярмарке, и выбирают кандидатов на работу. Мы получаем номера, вытатуированные на руке пониже локтя. С этого момента мы нечто большее, чем никто. Мы наконец существуем как номера, где-то там зарегистрированы, где-то учтены. Там, за проволокой, в газовые камеры идут люди без номеров, они перестают существовать еще до того, как умерли. Большую группу из лодзинского гетто направляют в лагерь Гляйвиц-1, по существу – филиал Биркенау.

Через несколько дней по прибытии в Гляйвиц я попадаю в барак, которым правит капо Ганс. Он немец-уголовник, страшный пьяница, убивший мать и жену. В воскресенье Ганс раздает суп. Черпаком набирает сверху только жидкое. Крупинки картофеля и брюквы остаются на дне узкой глубокой посудины. Раздав голодным до озверения заключенным жидкий суп, он оставляет посудину на середине и, усмехнувшись, говорит: «Niemt euch»*. Все, толкая друг друга, бросаются туда в надежде добыть хоть немного гущи. Ганс спокойно выжидает, а затем бьет плетью по обритым головам людей. И орет: «Евреи – собаки, свиньи, дерьмо». Потом выливает из банки остатки гущи на землю и растирает их подошвой, чтобы никто не мог даже землю вылизать.

* «Берите» (нем.).

Мне удалось убедить почти всех не бежать к посудине, а выбирать по очереди одного или двух, кто будет забирать остатки. Ганс не может понять, что случилось, как безумный бьет плетью всех стоящих неподвижно, орет: «Берите, берите, евреи, свиньи, собаки, все, все!» – вырывает у того, выбранного, банку, выливает ее содержимое на землю. Капо носят такую же полосатую одежду, как и мы.

Мы строим бомбоубежища и передвигаем огромные тяжелые стенки вагонов. Люди-тени, с трудом волочащие ноги, падают под тяжестью груза. Ганс с силой бьет палкой по головам тех, кто падает. Нас охраняет один из них – пожилой, толстый, с каким-то очень длинным ружьем. Он подзывает Ганса. Ганс, согласно правилам, снимает шапку и, стоя навытяжку, что-то объясняет. Тот, с ружьем, берет у Ганса палку, ломает ее и громко, чтобы все слышали, грозится, что убьет Ганса, если он будет избивать нас. Теперь Ганс издевается над нами только по дороге в бараки и из бараков.

Через несколько дней мы возвращаемся с фабрики прямо на плац. Из барака русских военнопленных сделан подкоп, тринадцать человек бежали. На площади установлены две виселицы. Один из них зачитывает приговор двум пойманным. Русский плюет ему в лицо, молниеносно бежит к виселице, всовывает голову в петлю, выбивает подпорку. Повесился сам. Тот не успел выстрелить из выхваченного из кобуры пистолетом. Понял ли он, что такое умереть с достоинством?

Нашим нарядчиком назначен Давидек. В гетто он работал, как и мой брат Салек, в пожарной охране, и они даже немного подружились. Давид хорошо сложен и сохранил свою физическую форму благодаря начальнице кухни пожарников в лодзинском гетто. Она приголубила Давидека и за его услуги снабжала добавочными порциями «густого» супа. Убийца Ганс заметил, что Давид крепче прочих, и назначил нарядчиком. Поэтому он питается лучше нас и получает менее тяжелую работу. С рассветом, перед выходом на работу Давидек режет хлеб на пайки, укладывает их у котла с так называемым кофе, мы по очереди подходим к нему, он лично выдает каждому двести граммов как бы хлеба, которых должно хватить на целый день. Мы садимся за длинный стол и там едим нашу пайку. Я сижу между Салеком и Данеком. С Данеком знаком еще с предвоенных времен, с промышленной гимназии, потом мы вместе были в гетто – на предприятии «Металл-2». Данек никогда не отличался смелостью, и это было одной из причин, почему он не был принят в нашу организацию в гетто. Однако в лагере судьба снова свела нас.

Салек, рассчитывая, видимо, на знакомство с Давидеком, решил дважды встать в очередь за хлебом. Первую пайку он положил на стол около меня и Данека, потом встал в очередь еще раз и с полученной второй пайкой побежал в уборную, чтобы там потихоньку съесть ее. Мы знаем, что каждая «кража или попытка кражи» карается в лагере смертью. Прежде чем Салек вернулся из уборной, Давидек обнаружил, что у него не хватает пайки, – придется отдать часть своей. Давидек быстро оглядел сидящих за столом и установил, что около нас лежит еще одна пайка. Спросил, чья она. Побежал к уборной и застал там Салека, глотающего последний кусок. Видимо, желая спасти приятеля, Давид сказал Гансу, что нашел украденную пайку около меня и Данека, не упомянув, однако, про Салека. Ганс потребовал от нас объяснений, но мы твердо стояли на том, что хлеба не крали. Даже Данек понял, что, свалив вину на Салека, он ничем не изменит нашей судьбы. Ганс отвесил нам с Данеком пинки и пощечины и сказал, что мы пойдем на работу с другими, а по возвращении нас ждет виселица.

Данек, работавший со мной на ремонте тормозных башмаков вагонных колес, целый день тихонько плакал. У меня тоже было невесело на душе, но я старался не показывать этого. Салек работал не с нами, но в обеденный перерыв утешал нас как мог и страшно жалел, что натворил такое. Мы знали, что если по возвращении с работы нас ведут на плац для построений вместо бараков, что-то произойдет – кого-то повесят, изобьют, объявят о наказании. И в самом деле, нас ведут на этот плац непрерывных пыток. Данек и я считаем последние минуты жизни. Меня охватывает какое-то незнакомое чувство, ноги немеют. Самое ужасное, что я не могу ничего сделать, чтобы не кончить жизнь так глупо. Мы стоим на плацу в неподвижном каре. Выполняем команды: «Muetzen ab! Muetzen auf* и уже в который раз рассчитываемся по номерам. Наконец появляется начальник лагеря Молль, высокий, грузноватый, средних лет, в начищенных до блеска высоких сапогах, с лицом, на котором написано презрение. Нет. Не вызывает ни меня, ни Данека. Это пробуждает надежду. Начальник оглашает краткую проповедь o запрете держать на территории лагеря какие-либо металлические предметы, даже вилку или ложку. Если это будет обнаружено у кого-либо, наказание – смерть. Затем, к изумлению Данека и моему, приказывает разойтись по баракам, где нас ожидает немного теплой горьковатой жидкости, называемой кофе. Перед дверями барака стоит капо Ганс. Пальцем подзывает меня и Данека, дает нам пинка и говорит: «За виселицами для вас уже поехали, а вы пока будете сидеть. Выпрямите ноги – забью плеткой». Салек и некоторые из приятелей смотрят на нас издалека. Данек опять всхлипывает и проклинает моего брата. На меня нападает юмор висельника. «Не хнычь, Данечка, – говорю я, – будешь, по крайней мере, дрыгать ногами в порядочном обществе». А на самом деле горло мое сжимается и опять мучит меня мысль, что я проиграл борьбу с ними за выживание. Жаль, когда-нибудь жизнь будет прекрасна, и я так хотел бы рассчитаться с ними. Ноги затекают, и мы пробуем хоть чуть-чуть распрямить согнутые колени. Откуда-то появляется Ганс и бьет плетью по головам. Велит скакать лягушкой и опять бьет. Наконец говорит: «Ваше счастье – виселиц не привезли. Пока оставляю вас в покое, но за малейшую провинность прикончу собственными руками».

Голод, холод, голод, холод, постоянные селекции** «мусульман»***. Те, в мундирах, приезжают время от времени, выстраивают нас голыми, о чем-то переговариваются, посмеиваются и выбирают кандидатов в газовые камеры. Поджидающий грузовик должен быть наполнен. Бывает и так, что после селекции подлавливают еще нескольких, чтобы заполнить оставшиеся места в грузовике, – он не может ехать к газовым камерам в Биркенау, если не забит до отказа. Так попадают туда братья Каминеры, лучшие граверы на «Металл-2». Именно они гравировали в гетто матрицы для печатания внутренних денег – румок. Они попадают в грузовик потому, что стояли поблизости от того, в мундире. А ведь Каминеры выглядели еще довольно сносно. Какие случайности, страшные случайности решали вопросы жизни и смерти, нашей жизни и нашей смерти!

* «Головные уборы снять! Головные уборы надеть!» (нем.).

** Отбор на казнь.

*** Доходяг – полностью истощенных узников; так их называли в Освенциме.

И опять голод, холод, голод… Нас все время бьют, жестоко бьют. Я не могу уснуть, хотя от усталости не в состоянии двинуть ни рукой, ни ногой. Через дыры в полу дует холодный ветер. Из щели вылезает мышка. «Не найдешь ты тут ничего, мышка, ничегошеньки. Зачем только вылезаешь? Ты же свободна, беги в широкие поля и леса, счастливая мышка. Боже, Боже мой, почему Ты не сотворил меня мышью. Отец, грех ли это – быть мышью?»

Денежный знак достоинством в пять марок, бывший в обращении в лодзинском гетто

Денежный знак достоинством в пять марок, бывший в обращении в лодзинском гетто

Герр Бергер – немецкий еврей, известный композитор. Те, в мундирах, знают, кем он был на свободе, и слышали о его незаурядных способностях. Ему дают шанс и приказывают написать лагерный марш. Ну, и оркестр надо организовать. Ведь они служат стране, славной своими композиторами. Их фюрер известен любовью к музыке, значит, и они должны, а как же! Без труда Бергер находит среди заключенных известных в Германии и других странах выдающихся пианистов, скрипачей и других музыкантов. Он получает также спецпитание с их кухни – о лучшей награде и мечтать нельзя.

Бергер начинает формировать оркестр. Кандидатов у него больше, чем мест. Однажды вечером в нашем бараке появляется кандидат в скрипачи. Худой, высокий, лет около сорока, венгерский еврей, лишь недавно прибыл из Биркенау. Бергер что-то спрашивает его, затем с благоговением вручает скрипку, чтобы тот сыграл на пробу. Прибывший берет инструмент, обнимает, как ребенка, и чуть не плача объясняет по-немецки с твердым венгерским акцентом, что много месяцев не держал в руках скрипки и пальцы его поранены от работы на фабрике. Наконец прижимает скрипку к своему исхудавшему плечу. Легко касается струн, пробуя звук, и после короткой паузы начинает играть. Прекрасная, невыразимо грустная мелодия наполняет барак. Заключенные умолкают. Кто-то бесшумно садится на ближайшие нары, многие стоят, не смея пошевелиться. Все застыли. Некоторые низко опускают головы, закрывают лица руками, тут и там видны слезы. А со струн льется мелодия-стенание, безмолвный крик, который, наверное, достигает самого неба. Я замечаю входящих в барак Ганса и Давидека. И их мелодия скрипки как будто парализует – они стоят, окаменев. Отец мой, отец! Неужели наш Бог понимает язык музыки, молитву скрипки, голос этих волшебных струн, поднимающийся к звездам из этого малого уголка земли, где совершаются нескончаемые преступления? Почему Ты не посылаешь адский огонь на всех нас, на весь этот бесчеловечный мир? Почему?

Через две недели, когда мы возвращаемся с ежедневной каторги, оркестр у ворот лагеря встречает нас «нашим лагерным маршем». Я до сих пор помню его мелодию. Несмотря ни на что и вопреки всему она ободряла нас.

Начинается зима, и у герра Бергера во время дирижирования мерзнут руки. Ему срочно нужны перчатки, о которых ни один узник не может и мечтать. Бергер спит в бараке около меня, и мы разговариваем по-немецки. Он убежден, что каждый польский еврей – портной или сапожник. Он спрашивает, могу ли я шить – ему срочно нужны перчатки. Он готов дать за это большую пайку хлеба и несколько порций супа. Я сразу вижу в своем воображении обещанный суп, не говоря уже о хлебе. Конечно, говорю я, я портной, и притом опытный. Пошить перчатки для меня – мелочь. Обрадованный Бергер вручает мне кусок сукна от одеяла иглу, нитки и даже маленькие ножницы – вещь, за обладание которой можно оказаться на виселице. Я велю ему положить руку на сукно и обвожу концом вымазанной в грязи палочки. Назавтра с самого раннего утра начинаю допытываться, кто из знакомых заключенных – портной. Нашлось несколько таких. Но кто знает, как шить перчатки? Герр Бергер ежедневно справляется о своих перчатках. В отчаянии выкраиваю и шью как могу. Вечером отдаю свое изделие Бергеру. Он пробует надеть перчатки на руку, но большой палец не пролезает. Рассерженный Бергер спрашивает: неужели в Польше все портные такие? Пропал с таким трудом добытый кусок одеяла. Он готов растерзать меня. Я обещаю ему исправить ошибку, пусть подождет еще день-два. Он и слышать об этом не хочет. И, конечно, улетучивается мечта о супе.

Среди узников оказались также известные театральные актеры. «Уважающий культуру» начальник концлагеря приказывает им создать кабаре и подготовить представление. Однажды воскресным вечером заключенных сгоняют в один из бараков, где построена сцена. В первых рядах сидят они, излучая торжественность. В следующих рядах – капо, а за ними мы – по номерам бараков. Актеры разыгрывают скетчи, переодеваются женщинами с огромными бюстами, кто-то кого-то все время пинает в зад, а одна такая «пани» угрожает кому-то, что он либо пойдет к ней в постель, либо в газовую камеру. И они громко смеются, просто лопаются со смеху… Мы сидим как тени, голодные, еле живые, и мечтаем только о том, чтобы наконец вернуться в барак и кинуть на нары свои натруженные кости.

Наступила зима, ночи длинные. Нас будят в пять утра, темнота и холод. Мы строимся на работу. Я стою с краю колонны, со мной неразлучный Данек. Капо Герман в очках, раздающий узникам суп на фабрике, стоит рядом с нами. Он вынимает платок, чтобы вытереть лоб, и из кармана выпадает какая-то бумажка. В тот же момент мы начинаем двигаться, но мне удается поднять бумажку и быстро сунуть ее в карман. Уже на фабрике мы с Данеком рассматриваем ее и читаем на зеленом фоне: two dollars*. Невольно мы становимся обладателями запретных американских денег. Я таких никогда не видел и совершенно не знаю их ценности. Но нам надо избавиться от них как можно скорее. Мы решаем пойти к капо Герману, вернуть ему пропажу и дать понять, что за нашу порядочность мы будем рады получить хоть немного добавочного супа. Ни единым словом не упоминаем, что видели, как деньги выпали у него из кармана, – это может быть истолковано как шантаж, и притом очень опасный. Капо хвалит нас и обещает вознаградить. В обеденный перерыв он зовет меня и Данека и через фабричный зал ведет на кухню СС, там мы должны получить еду получше. Мы с Данеком идем быстро, полные приятных мыслей. Капо вводит нас в комнату барака, где нас ожидают два известных нам эсэсовца – блокфюреры. Один вид их вызывает у нас смертельный страх. Один из них, тот, что повыше и постарше, подходит к нам и говорит, что, если мы не хотим, чтобы нас тут же угробили, мы должны немедленно отдать остатки имеющихся долларов. Мы клянемся, что никогда в жизни никаких долларов у нас не было и мы отдали капо то, что нашли. Эсэсовцы бьют нас по лицу и по голове, пинают в живот и между ногами. Велят раздеться догола и вместе с капо тщательно просматривают одежду. Потом мы одеваемся, а они «утешают» нас, что это – в последний раз, по приходе в лагерь нас ждет виселица. На прощание сильнейшим пинком выбрасывают из комнаты. Капо без слов ведет нас прямо на рабочее место, даже не дав положенного лагерного супа.

*Два доллара (англ.).

И вот второй раз мы с Данеком считаем последние часы нашей жизни, и опять жалею я себя, что так глупо проигрываю – ведь война идет к концу. Если бы только можно было проститься с Салеком! Но, увы, в этот раз он работает в другой смене. Голодные и избитые так, что с трудом волочим ноги, мы возвращаемся после работы в лагерь, вновь мучимые мыслью, что это наш последний этап. В воротах оркестр играет лагерный марш, и нас направляют на плац. Темнота, холод, голод, безнадежность. Угнетает бессилие перед навязанной нам судьбой. По пути в лагерь обдумываем с Данеком, не сказать ли эсэсовцам, что доллары выпали из кармана капо. Но кто нам поверит? Может, будут нас опять мучить перед смертью. Нет, лучше оставить все как есть.

Какое-то время мы стоим на плацу, но виселицы не видать. И то хорошо. Но тут выносят «козу» – такое специальное приспособление, на которое укладывают тех, кого наказывают поркой. Появляется начальник лагеря. Мощный, нажравшийся, переполненный спесью. Выкликают наши номера, вытатуированные на руках, и велят встать перед лицом главного палача. Он еще раз приказывает нам отдать все спрятанные доллары и другие ценности. С безнадежностью говорим, что уже много лет нет у нас ничего. Что мы из лодзинского гетто, прошли освенцимскую селекцию. Откуда у нас могут быть ценности – эти два доллара нашли по дороге на фабрику. Начальник объясняет нам и всем согнанным узникам, что если в будущем кто-нибудь найдет какую-либо иностранную валюту, он должен немедленно обратиться непосредственно к нему, и только к нему. Получит за это вознаграждение. А мы, чтобы не забыли поучения, получим по тридцать ударов. Я должен бить Данека, а он меня. Если удары недостаточно болезненны, они не засчитываются. Ясно? Ясно.

Я первый спускаю штаны, ложусь на «козу», мне задирают куртку и рубашку, оголяя спину. Я даже холода не чувствую, меня распирает радость, что не болтаюсь на виселице. И тут – удар плетью по заду. И еще раз, еще и еще. Капо стоит рядом и орет: «Ueber der Rueken shlagen, fester shlagen* Данек лупит. Боль отдается в пятках и в мозгу, но преобладает радость – радость, что я по-прежнему жив. Опять удача! Внезапно наступает тишина. Я продолжаю лежать. Капо орет: «Вставай, одевайся, бери плетку!» Сует мне в руку еще теплую рукоятку плети. Теперь Данек лежит на «козе» с голым задом и спиной. Я начинаю его бить, бью как могу, но боль от побоев не позволяет размахнуться. После нескольких ударов капо вырывает из моих рук плеть и сам начинает бить как безумный. Данек стонет, одевается, и мы вместе, еле передвигая ноги, возвращаемся в колонну. Приказывают всем разойтись, кто-то помогает добраться до наших нар. Даже не раздевшись, я падаю на них и засыпаю, полный злости на себя, но и надежды на то, что судьба избавила меня от смерти. Надолго ли, надолго ли?..

* «Бей по спине, сильней бей!» (нем.)

«Монек, надо вставать, ты должен встать». С трудом открываю глаза. «Ах, это ты, Салек». – «Подожди, обмою тебе спину теплым кофе, чуть легче будет. Данек тоже еле жив. Собирайтесь на работу, а то заберут в лазарет, а это опасно». Собираю остатки сил. Салек отрывает кусок своей пайки. «Съешь, попей кофе, будет лучше». Идем на фабрику – день как день.

На фабрике, куда мы ежедневно ходим ранним утром, работают русские и украинцы. Нам, заключенным в полосатых робах, разговаривать с ними нельзя. Хотя они тоже не на правах вольных, но насколько же их положение отличается от нашего! Они нормально одеты, прилично питаются, после работы могут ходить по городу. Так как я работаю в яме под вагонами, мне удается завязать контакт с одним из них, русским. Он внушает мне доверие – «советский человек». Однажды он предлагает обменять большую буханку хлеба на пару приличной обуви. Я рассказываю об этом Юзеку Айзенбергу, которому удалось каким-то чудом спасти такую обувь. Юзека я знаю еще по профшколе. Мы доверяем друг другу. Я рассказываю ему о предложенной сделке, надеясь, что, может быть, и мне достанется кусок хлеба. Юзек сомневается, но я объясняю ему, что это «наш советский человек», так что он не обманет нас.

Сделка состоялась. Сначала за четверть буханки, потом наш покупатель должен каждый день приносить еще четыре четверти. Но «советский человек» больше не появляется, хотя обувь взял. Опасаясь, что Юзек обвинит меня в нечестности, я даже пытаюсь угрожать нашему «покупателю», что расскажу обо всем капо. Но он хорошо знает, что мне за это грозит петля, и все мои мольбы о дальнейших кусках хлеба попросту игнорирует. Юзек и я выжили. Но до сих пор моя совесть неспокойна. Меня постоянно угнетает мысль, что в глубине души Юзек не уверен, честно ли я поступил, посредничая в сделке. Ведь времена-то были особенные.

Объявляют, что мы эвакуируемся. Фронт приближается. Нас вновь собирают на плацу. Падает снег с дождем. Один из них, молодой и красивый шарфюрер Рихтер, держит речь: «Не думайте, что выживете. Вы должны умереть все, все, потому что вы виновники этой войны. Все евреи – большевики и плутократы, только из-за них все несчастья и войны. Когда мы вас истребим, наступит наконец мир и порядок». После с трудом пережитого дня мы стоим уже час, стоим промерзшие и ждем, и ждем… Он, перед строем полумертвых людей, полон спеси и презрения. Команда: «Шапки надеть! Шапки снять!» Никому нельзя пошевелиться, даже двинуть рукой… Все молчат. Нет, не все. Из другого ряда кто-то сбоку откликается: «Я был портным и никогда не хотел войны – только тяжело работал, чтобы заработать на хлеб. Я всю жизнь шил брюки». Мы удивляемся, что тот не бьет узника своей плетью. Вежливо выводит его вперед перед строем и объясняет: «Когда спишь в кровати и тебя кусают клопы, что ты делаешь? Зажигаешь свет, чтобы их обнаружить. Когда найдешь клопа, ты не спрашиваешь, он ли тебя кусал, – ты его давишь. Ты клоп, вы все клопы, ясно? И мы вас раздавим окончательно. Понятно? А теперь, чтобы вы мне поверили, все немедленно rollen*.. Пока плац не будет сухим! Кто перестанет кататься, застрелю на месте».

* Кататься (нем.).

Мы бросаемся на мокрую землю и катаемся из последних сил, непрерывно, без конца. Снег с дождем не прекращается. Они прохаживаются между нами в своих подкованных сапогах. Около меня кто-то перестает кататься. Я вижу, как носок кованого сапога бьет лежащего между глаз – раз, другой. Глаза лежащего выскакивают из глазниц. Через несколько минут у дру­гого трескается череп от ударов кованого сапога. Из последних сил мы катаемся как безумные. Сколько же еще, сколько? Может, не стоит больше мучиться. Пусть бьет меня по черепу, луч­ше сразу умереть, без этих бесконечных пыток, умереть, умереть… Нет, нельзя, я должен пережить их, должен. Этот наш счет надо сравнять – с Сутером, с ними со всеми, я должен, должен… Кто-то из нас ведь должен быть свидетелем, должен рассказать, объяснить, как и почему, предостеречь… Отец, отец мой, кто захочет во все это поверить, кто?!

(продолжение следует)

Share

Михал Хенчинский: Одиннадцатая заповедь: не забывай: 2 комментария

  1. Arthur SHTILMAN

    Исключительной силы исторический документ!Вспоминаешь польские фильмы Анджея Вайды.Поразительна жизненная сила в человеке!Что его поддерживало? Вера в Б-га? Вера в себя, в справедливость после войны? В новой Еврейской энциклопедии есть статья о том, что Еврейское Сопротивление и его лидеры решили, что все юденраты, то есть его участники будут казнены до или после ликвидации Гетто. Это в Польше.Некоторые участники Юденрата покончили с собой. Всё это страшно читать, даже сегодня! Да, мы все читали о Гулаге, но то был не Гулаг, а нечто вообще немыслимое.

  2. Avi

    Жуткие и немыслимые, но реальные сцены —
    «Мойше-хусид в молодости был учеником ешивы. Отсюда и прозвище – хусид***.
    Вкоре он стал известной фигурой в уголовном мире Лодзи.
    Мойше-хусид не избежал судьбы других евреев Лодзи. Он стал узником гетто,
    но продолжал свою деятельность, смотрел на немцев как на сильных конкурентов –
    для него немецкое начальство было просто лучше организованной бандой,
    которую надо перехитрить…

    …Немцы поехали к Румковскому и в присутствии Розенблата объявили,
    что если сундук не найдется в течение 24 часов,
    то по истечении этого срока они ежедневно будут публично вешать сто жителей гетто.
    Как обычно, немедленно были напечатаны и развешаны на углах улиц специальные объявления.
    Не прошло и нескольких часов, как герой этой истории лично явился к начальнику
    зондеркоманды Розенблату.
    Легенда гласит, что Мойше-хусид сказал: «Я вор – но я еще и еврей, с еврейским сердцем.
    Но человеческая жизнь, особенно жизнь моих сородичей, мне дороже, чем все золото мира.
    Для меня жизнь невинного еврея дороже моей собственной. Делайте со мной что хотите,
    но спасите невинных».
    И вот этот всемогущий Розенблат, Румковский, многие другие важные персоны
    еврейской администрации гетто прибыли на место гибели.
    И по иронии судьбы именно здесь Мойше-хусид оказался среди привилегированных.
    Хусид поднял с земли бритву: «Розенблат, я же хочу оказать тебе услугу,
    даю тебе шанс покончить с собой, умрешь смертью легкой и достойной.
    Или… – тут голос Хусида зазвучал угрозой, – …я сделаю это за тебя. Но предупреждаю –
    это будет жестокая смерть, очень жестокая». И он начал выполнять отработанный ритуал.
    Сначала прыжки «лягушкой»,затем
    надел петлю на шею Розенблата и начал бешено вертеть его тело вокруг себя,
    так что петля затягивалась все туже вокруг шеи жертвы.
    Глаза Розенблата вылезли из орбит, лицо посинело, изо рта густой струей полилась кровь.
    Вдруг Хусид остановился, ослабил петлю, сказал: «Ну нет, еще не время тебе умирать», –
    и вылил на него ведро холодной воды. По телу Розенблата прошла дрожь –
    он еще подавал признаки жизни. Тогда Хусид поволок уже совершенно покорную жертву
    в помещение, где были краны или шланги с кипятком. Через минуту оттуда раздался
    жуткий крик агонии.
    Неподалеку большая длинная яма, в которой постоянно пылал огонь.
    Таких ям было две или три. В них сжигали тела, которые не удавалось сжечь в печах
    крематориев, а также привозимых в лагерь детей, стариков, инвалидов – тех,
    от которых не ожидали сопротивления.
    Туда же бросил Хусид тело Розенблата. Но не только его.
    Во время пытки Розенблата Хусид вдруг оставил свою жертву и исчез.
    Через несколько минут он явился, таща на спине какое-то полумертвое тело
    с огромным седым чубом; – то был Румковский. Хусид вынес его в дверь,
    ведущую к пылающей яме»
    Румковский, Хаим Первый, глава юденрата.

Обсуждение закрыто.