©"Заметки по еврейской истории"
  июль 2017 года

Михал Хенчинский: Одиннадцатая заповедь: не забывай

Эта армия освободит уцелевших, а также тех, кого все еще пытают и убивают. Мог ли я тогда знать, что это освобождение принесет мне и миллионам других разочарование, порабощение и унижение? Все иное, но тоже бесчеловечное.

Михал Хенчинский

Одиннадцатая заповедь: не забывай

Главы из книги
(продолжение. Начало в №2-3/2017 и сл.)

Глава VII. Воскресший из мертвых под именем Николай

С первого дня моей работы у Машотко мне нужно было найти решение трех проблем. Я все еще был очень слаб, а надо было сразу начать вкалывать с рассвета и до ночи. Сама пани Машотко работала за двоих и не понимала, что хоть минуту можно сидеть без дела. После выполнения ежедневных обязанностей меня еще ожидали распиленные бревна для колки дров, или надо было вытаскивать из ограды старые гвозди и выпрямлять их, или очищать поле от камней и, собрав их в корзину, относить в указанное место. Но самых больших усилий требовало ежедневное перекачивание воды в огромный водосборник.

Второй проблемой было мое поверхностное знание различных, казалось бы, простых вещей. Какой крестьянин не справится с кормлением и дойкой коров, чисткой лошадей, кормлением свиней и множеством прочих повседневных работ на сельском дворе? Подростком, проводя каникулы в деревне, я любил участвовать в жатве, или копнить сено, или собирать яйца в курятнике. Но на этом мои сельскохозяйственные навыки заканчивались. Уже через несколько дней моего пребывания хозяйка могла заподозрить, что я не знаю крестьянского труда. Корова вот-вот должна была отелиться. Хозяйка велела разбудить корову, если ее мычание будет предвещать отел. Но после дневных трудов я спал беспробудно и совершенно не в состоянии был бы различить чего-либо в мычании коров. И когда однажды ночью Машотко прибежала в сарай, встревоженная мычанием, теленок был уже почти весь снаружи. Позже она объяснила мне, что без ее помощи теленок бы не выжил. Пока хозяйка выполняла свою работу, я спал как ни в чем не бывало. Машотко страшно сердилась, что я не помог ей, но посчитала, что я или соня, или дурак. Во всяком случае на этот раз. Но со временем она не могла не заметить, что в сельском хозяйстве я понимаю мало. И все с большей подозрительностью начала задумываться кто же я на самом деле.

Третья моя проблема была скорее комичной. Никак не мог я привыкнуть к моему новому имени. Бывало, Машотко зовет меня, а я пропускаю все мимо ушей, как будто не понимая, что это относится ко мне. Однажды она подошла совсем близко и рявкнула изо всех сил: «Николай, ты что — глухой, холера тебя побери!» Растерявшись, я ответил, что действительно слегка оглох после перенесенного тифа. Но и на себя разозлился за невнимательность и глупость. Начал постоянно повторять про себя: «Николай, Николай, ты Николай», — чтобы отзываться на призывы как дрессированный пес.

И еще одно затруднение — Зося Невяра. Было ей не больше восемнадцати лет. До меня она работала у Машотко больше года и была с ней в прекрасных, почти семейных отношениях. У Зоси был неслыханно острый аппетит на мужчин. Через какое-то время я мог убедиться, что она не пропускала никакой оказии, чтобы заполучить кого-нибудь в постель. Неважно кого — лишь бы побольше. Поэтому она не могла понять почему я сплю в сарае, раз она ждет меня со всеми этими наслаждениями. Уже с первого дня она просто провоцировала меня на ночные посещения. Но была примитивной болезненной антисемиткой, по-звериному ненавидевшей евреев. После трех-четырех дней общей работы в сарае разговор как-то перешел на тех, кто гнал и убивал на шоссе неподалеку от деревни. Зося убеждала меня, что это самое лучшее из сделанного немцами, что наконец-то этих евреев прикончат, чтобы уж ими не пахло. На мой вопрос — что бы она сделала, если бы еврей попался ей в руки, она сказала: «В бочке воды бы утопила. Всунула бы пархатую башку в бочку и держала бы, пока не задохнется». Опять спрашиваю: «Всех евреев, до одного?» — «Всех, даже этих ихних парней своими руками задушила бы». — «А как ты их распознаешь?» — спрашиваю я. — «Как? Да по запаху их узнаю, по их мордам пархатым». — «Знаешь, Зоська, — говорю я, — я бы, наверное, так не смог бы — всех их задушить, не совсем оно по-христиански». — «А кто нашего пана Езуса распял? Убить жида — самое лучшее, что может сделать христианин».

После этого разговора я понял, что из Польши в Шнеллевальде привезли не всех, подобных Ядвиге и Бронеку. Очень быстро я убедился, что польских антисемитов следует остерегаться не меньше, чем русских, украинских или немецких. А мой главный враг в доме, где я живу, — не Машотко, а Зося. Пойти к ней в постель с вытатуированным номером и обрезанным членом равнозначно самоубийству. К счастью, физическая истощенность действенно меня охраняла.

Подозрения пани Машотко, что у меня не все ладно, обнаружились уже в первое воскресенье. Желая украсить наш воскресный обед, она приготовила кнедлики по-венски, начиненные сливами. Торжественно накрыла стол, а рядом с миской кнедликов поставила миску с аппетитной сметаной. Когда все уселись за стол на кухне, Машотко предложила мне первому взять себе кнедлики. Тут мне вдруг стало ясно, что я не знаю с чего начать. После шести лет питания водянистыми супами и крошками хлеба я забыл как едят кнедлики. Я потянулся к искусительной сметане и наложил себе на тарелку огромную порцию. Ничего не ожидая, я начал жадно поедать сметану. Мои сотрапезники онемели. Они выпучили глаза от удивления, а пани Машотко выпалила: «Николай, как ты ешь — сметану без кнедликов? Ты что —  ошалел?!»

Я тут же понял, что совершил большой промах. И сказал небрежно: «А у нас под Лодзью едят как раз так». — «Не может быть, Николай. Нигде на свете так не едят! Что-то у тебя в голове перевернулось!»

Я быстро положил кнедлик на свою тарелку и постарался как можно скорее исправить ошибку. И тут же подумал, что в будущем должен быть очень внимательным. После этой истории Машотко начинала наблюдать за мной все более пристально — почему мои волосы так коротко стрижены, почему я избегаю Зоськи, почему у меня деревянные колодки, а не настоящие башмаки, что я знаю о сельской работе на самом деле. Меня спасло, во всяком случае на время, посещение моего «двоюродного брата» Бронека. Для Машотко и Зоси это было доказательством моей принадлежности к полякам. Для меня неожиданностью было то, что Бронек пришел в сопровождении другого поляка. Это был тот самый, который стоял у забора и показал мне, где я найду «корешей, которых шукаю», в день моего расставания с Бруно и Ядвигой, когда я не знал, что с собой делать. Может быть всех моих спасителей объединяет некая тайная связь? А может эти люди объединены лишь доброй волей? Загадки их рискованного и благородного поведения я не смог уяснить до сего дня, хотя после войны усиленно пытался найти хотя бы Бронека Слабого. Очень мне хотелось встретить хотя бы одного из моих спасителей.

Было воскресенье, и Бронек оделся по-праздничному. Он сердечно поздоровался со мной, с пани Машотко и Зосей. Когда мы остались наедине, он начал расспрашивать меня об условиях жизни и работы. Бронек мгновенно понял, что надо как-то объяснить Машотко мое странное поведение. Мы решили, что он скажет: с детства у меня не совсем в порядке с головой, но я безвреден, вежлив, спокоен и добродушен. Такой вариант объяснения моих странностей был неплох, но не всегда срабатывал. Мое незнание простых, но очень важных секретов сельской работы и физическая слабость выдавали меня на каждом шагу, так что иногда я оказывался на волосок от провала.

Однажды Машотко решила повезти на мельницу мешки с пшеницей. Мешки стояли на стрехе, и надо были спустить их вниз. Каждый весил почти сто килограммов, а я — едва ли сорок пять, и к тому же имел только деревянные башмаки. Ступеньки лестницы были скользкими, а их края — сильно стертыми. Я молча полез на чердак вместе с Машотко — я не мог ей сказать, что вряд ли справлюсь со ста килограммами. Она погрузила один такой мешок на мою спину и велела нести к стоящему перед домом возу. Едва пройдя несколько ступеней, я поскользнулся и вместе с грузом свалился с лестницы вниз, прямо на стоящие у стены деревянные грабли. Одни я сломал, а другие серьезно повредил. Машотко зло посмотрела на меня, выругалась.

Вырвала у меня мешок, переложила себе на спину и быстро отнесла на место. Я стоял понурившись, а она: «Дурак — ладно, но еще и хиляк. А жрешь-то за двоих. Дрянной из тебя крестьянин, Николай. И еще убытку наделал, разрази тебя гром!»

Но это было ничто по сравнению с другой историей. Через несколько дней Машотко велела мне спустить с чердака сноп пшеничной соломы и дать на ночь лошади. Уже наступили сумерки, и я взял первый с краю сноп; но это оказалась ржаная солома. Не успел я дойти до конюшни, как Машотко подскочила ко мне с воплем: «Ты что несешь? Лошади — ржаную солому? Хочешь, чтоб она сдохла… Я тебя этими вилами проткну, идиот! Ты что, не знаешь, что лошадям не дают ржаной соломы, у них может брюхо лопнуть!»

Желая спасти положение, я начал объяснять, что было темно и я перепутал. А она мне: «Различить он не мог! Крестьянин ночью возьмет солому в руки и будет знать  — какая она! Нет, Николай, никогда ты на селе не работал и крестьянином тоже никогда не был. Холера тебя знает — кто ты такой и откуда взялся!»

Я был убежден, что это последнее приключение решило мою судьбу. Я ждал, когда она скажет, что мне надо возвращаться к старосте и получить у него направление в другое хозяйство. Отказ Машотко от работника в разгар больших полевых работ мог быть для старосты прямым сигналом, что меня следует передать в руки полиции. Но вопреки моим самым печальным ожиданиям Машотко не прогнала меня со двора.

Еще одно событие научило меня насколько строги правила деревенской жизни. Однажды Машотко велела мне собирать камни на поле, довольно удаленном от дома. В какой-то момент мне понадобилось срочно отойти по нужде. Ближе всего был соседский нужник. В тот же день после ужина Машотко без церемоний говорит мне: «Николай, ты у меня жрешь, у меня и срать должен, чтоб я могла поле унавозить».

«Такие указания и дурак поймет», — подумал я. Разыгрывание роли дурачка имело и веселые стороны.

Я спал уже в собственной комнатке, соседней с комнатой Зоськи. От ее заигрываний я по-прежнему отделывался, притворяясь дурачком, не понимающим — чего она хочет. Однажды наша собака упорно гоняла ежа, который в конце концов скрылся в собачьей будке. Случайно я заметил, что Зося вытащила ежа и куда-то унесла. Вечером я подслушал как Зося говорит хозяйке, что надо бы положить ежа ко мне в постель. «Не хочет с девкой спать — пусть поспит с ежом», — сказала, хихикая, Зося.

После ужина обе пани в странно веселом настроении ждали, когда я пойду спать. Я же воспользовался моментом, когда их внимание ослабело, и побежал к себе в комнату. Еж лежал в моей постели под простыней, завернутый в полотенце. Я вытащил его и мгновенно переложил в постель Зоси, под ее простыню. После этого вернулся к веселящимся женщинам, попрощался и сообщил, что иду спать. Понятно, обе стали ждать, когда я окажусь в постели.

И в самом деле, раздевшись, я начал кричать: «Еж, еж!» — и выскочил из комнаты. Женщины встретили меня взрывом хохота на весь дом. Приняв испуганный вид, я сказал, что выбросил ежа в окно. Через какое-то время веселые женщины тоже собрались спать. Вскоре после того, как Зося вошла в свою комнату, раздался ее страшный визг, она выбежала испуганная в коридор, крича во весь голос: «Еж, еж, Езус, еж в постели!» Прибежала хозяйка, убежденная, что я решил Зоське отомстить. Я высунул голову из комнаты, спрашивая что случилось. Потрясенные пани никак не могли понять — почему еж вдруг оказался в постели Зоси. Разговоров было на целую неделю. Женщины все время допытывались — не я ли это подстроил. «Но это же невозможно», — объяснял я. Зося начала задумываться — не действуют ли в нашем доме какие-то потусторонние силы. Машотко же оказалась женщиной не только порядочной, но и здравомыслящей. Она начала подозревать, что этот дурачок не так уж глуп. Вскоре она дала мне понять, что догадывается: я что-то скрываю от немцев и борюсь за выживание. Но в присутствии Зоси никогда этой темы не касалась. Ведь и она знала — какова Зося.

Приближалась весна, а с ней — неизбежная пора больших полевых работ. Чем чаще появлялось солнце — тем больше боялся я, что мне придется засучивать рукава. Вытатуированный освенцимский номер, скрываемый до сих пор, мог оказаться роковым.

«Только чудо спасет меня», — думал я.  Наперекор моим сомнениям насчет высших сил, которые так осрамились передо мною, чудо произошло. Им оказалось возвращение Степана, русского военнопленного.

Степан работал у Машотко задолго до моего прибытия. Он был колхозником из окрестностей Челябинска и умел справиться с любой сельской работой. За его, как я потом убедился, золотые руки Машотко его очень уважала и даже восхищалась. Когда немцы начали опасаться приближения фронта к Шнеллевальде, русских военнопленных куда-то увезли. В начале февраля немцы, видимо, решили, что русское наступление на Одере приостановится надолго. Надо было готовиться к весенним полевым работам, хозяйства ощущали острую нехватку рабочей силы, и пленных привезли обратно в деревню. Степан вернулся на свое прежнее место у Машотко. Для меня его возвращение было очередным даром Божьим. Неужели опять случайность?

Он был шатен среднего роста, лет около тридцати пяти, плотный, очень сильный физически. Характер у него был открытый, сердечный и по-крестьянски практичный. Уже с первого дня совместной работы между нами возникла близкая, можно сказать, сердечная связь, хотя общаться мы могли с трудом — я не знал русского, а он говорил только на этом языке. На второй день нашего знакомства Степан понял, что я был лагерником. Но я не осмеливался сказать — каким.

Открыться перед ним склонила меня его поразительная доброжелательность и готовность помочь во всем, с чем я не мог справиться. Он начал с закачивания воды в огромные водосборники, хотя это входило в мои обязанности. И делал это тайком от хозяйки, чтобы она была уверена, что это я качаю воду. Он научил меня доить корову, что вскоре вызвало удивление у Машотко, которая сначала с недоверием приняла мое предложение подоить корову. Он объяснил мне как ухаживать за лошадью, кормить ее и чистить. Дело в том, что с этим крупным и тяжелым созданием у меня случилась история, которая могла закончиться потерей пальцев ног.

Хозяйка велела мне вычистить лошадь, что я делал охотно. Но на этот раз огромная лошадь бельгийской породы наступила мне на ногу. Я почувствовал как острые края подковы сплющивают ступню. Я начал бить лошадь кулаками, чтобы она сдвинулась, но она не реагировала. В конце концов она как-то подняла ногу, и это спасло меня от того, чтобы стать калекой, а может быть — и от смерти, любое посещение врача могло закончиться расстрелом.

Узнав, что я еврей, Степан принял это вполне естественно. С момента признания он еще больше старался мне помочь. Мы общались на смеси польских и русских слов, рисуя на песке предметы, помогая себе жестами. Степан сказал, что я должен обдумать — как убежать от немцев, когда фронт подойдет к нашей деревне. Уже вскоре эти планы должны были стать реальностью.

Я со своей стороны старался Степана хоть чем-то отблагодарить. Вечерами Машотко часто настраивала приемник на Би-Би-Си, убежденная, что я не смогу отличить эти передачи от немецких. Так я имел актуальную информацию о том, где находятся войска союзников, а главное — где русские. На следующий день я передавал новости Степану, а он — своим доверенным друзьям в бараках для пленных. Много позже, когда я стал красноармейцем, мне довелось убедиться — как важны были эти сведения для многих товарищей Степана по баракам.

Благодаря помощи Степана Машотко меньше сомневалась в моей пригодности как работника. Не исключено, что и передачи Би-Би-Си влияли на ее отношение ко мне. Возможно, она рассчитывала, что я буду ее алиби, когда наступит момент истины. Одно событие убедило меня, что Машотко стала моим негласным защитником.

Для середины февраля день был теплый. Машотко велела мне расколоть сваленные у дома пни деревьев. Я уже поднабрался сил, и работа не была трудной. Вдруг я увидел, что к дому Машотко подходят двое мужчин в мундирах. Мне было хорошо слышно о чем они говорили. Они спросили — не работает ли случайно у нее кто-либо без надлежащих документов. Я понял, что сейчас моя судьба находится полностью в ее руках. Когда эти двое уходили, я услышал как Машотко им сказала, что если явится к ней кто-то без документов, она немедленно известит об этом полицию. Они же заверили ее, что такому человеку ничего не грозит — его только направят в лагерь, где условия довольно сносные.

Каждый вечер нужно было провожать Степана до дороги и передавать солдату вермахта. Русские пленные, работавшие в сельских хозяйствах, отправлялись в охраняемые бараки на ночевку. Обычно Степана провожал я. На этот раз Машотко попросила Зосю, чтобы та меня подменила. Когда мы остались вдвоем, она начала рассказывать мне, чего хотели от нее люди из СА. После чего добавила как бы вскользь: «Они сказали, что есть у них такой лагерь, в котором очень хорошие условия и где не надо работать. Если захочешь в такой лагерь, я могу им сказать». — «А зачем мне такой лагерь, — говорю, — мне у вас хорошо. Не стоит мне кочевать, ведь война скоро кончится. Думаю, что какая-то польза от моей работы есть, а позднее я смогу пригодиться еще больше».

Итак, она мне хочет сказать: ей известно, что я могу быть кандидатом в такой лагерь, а я ей напоминаю, что война кончается. И тут я буду ей полезен в качестве алиби, как доказательство ее человечного поведения. Может быть именно потому она уберегла меня. Правда, она ничем не рискует — у нее ведь есть законная бумага от старосты. Но жру-то я как волк, работаю как птичка, а крестьянский двор — не приют. Хотя двое ее сыновей и муж где-то там воюют за фюрера, может у нее сохранилось польское сердце и она в глубине души не согласна со всем, что творят немцы? Может она полагает, что я преследуемый гитлеровцами поляк, которому удалось откуда-то там сбежать? А может и допускает, что я еврей? Но у меня двоюродный брат — Бронек? Значит — вряд ли я еврей. Я наблюдаю за Машотко и пытаюсь угадать ее мысли. Она наверняка делает то же самое и пытается понять смысл моих слов. Этот разговор прояснил, что мы понимаем друг друга и не все следует договаривать до конца открытым текстом.

«Опять я был на волосок от смерти, —  подумал я. — Видимо, какие-то ангелы хранят меня. А может быть, охраняют меня твои молитвы, мама, или твои, отец? Молитвы, которые каждый еврей произносит перед смертью».

Погода стоит изменчивая — то светит солнце, то гуляет ветер со снегом. Весеннее солнце наполняет радостью каждое сердце, но меня оно страшит. Однажды я поделился своей заботой со Степаном. Подумав, я предложил ему добыть бритву и помочь мне вырезать татуировку с освенцимским номером. Но номер находится близко от артерии, и как только Степан начал резать кожу поглубже, кровь брызнула густой струей. Потрясенный Степан отскочил назад и сказал, что дальше он ничего делать не будет — можно перерезать артерию. Я сжимаю пальцами надрезанные края кожи и умоляю его: «Режь, Степан, режь! Ты ж солдатом был, а крови боишься! Пойми же — лучше кровь потерять, чем жизнь». Объяснения и мольбы не помогли, и я так и остался со шрамом над моим номером В-8259 — следом прежних испытаний.

Мои последующие попытки внести инфекцию в нанесенную Степаном рану в надежде, что от нагноения номер исчезнет, не дали результата. Я всовывал в надрез ржавый гвоздь, втирал в него грязь, втыкал опилки. Нагноения не было. До сих пор я не могу объяснить этого. Все, что мне осталось, — дожидаться очередного чуда, которое должно случиться перед приходом настоящей весны.

В конце февраля в Шнеллевальде появилось много немецких солдат, а с ними — большая группа власовцев. Везде, где были свободные комнаты, разместились солдаты вермахта. Власовцы ночевали в сараях. Для Зоси настал звездный час. Из-за расовых законов солдаты вермахта пользовались прелестями Зоси втайне. Власовцы ходили к ней в комнату достаточно открыто, и она не отказывала никому ни днем, ни ночью. Услуги Зоси сделали дом Машотко притягательным для солдат. В результате фрау Машотко, Степан и я вошли в контакт с многими из них. Желая спокойно поговорить с некоторыми власовцами, Степан попросил Машотко, чтобы она пригласила их на чай с пирогом.

Мы сидим за столом — Машотко, Зося, Степан, я и трое власовцев. Один из них родом из Москвы. Вдруг Степан спра­шивает — не трудно ли им воевать против русских и стрелять в людей, которые могут оказаться их родными. Москвич на это: «Мы воюем не против русских, а против большевиков и жидов». Степан: «Может, такая у вас цель, но убивать вам приходится русских». Машотко, Зося и я молчим, но слушаем внимательно, хотя разговор идет по-русски. Смелость Степана вызвала восхищение, а ответы власовцев — отвращение, во всяком случае у меня, но как оказалось — и у Машотко.

В соответствии с коммунистическим воспитанием, которое я получил в гетто, «советский народ должны составлять новые люди, убежденные коммунисты, воспитанные в духе интернационализма, свободные от антисемитских предрассудков и любящие вождя народов — Сталина». А передо мной сидел «советский человек» из самой столицы «Страны Советов», пылающий ненавистью не только к евреям, но к большевикам, к Сталину и даже к собственным соплеменникам.

Когда власовцы разошлись по своим сараям, а Зося упорхнула с ними, Машотко сказала: «Что бы там ни говорили, но таких, что воюют против своего народа, я не могу уважать». Степан пробовал хоть как-то их оправдать. Это не идеология, а страшный голод, от которого вымирали советские военнопленные, принудил их присоединиться к власовцам. Они продают душу, чтобы спасти тело. Этот разговор был еще одним подтверждением, что Машотко в душе осталась полькой, а Степан и есть тот «настоящий советский человек», а не эти власовцы, и нужны еще немалые усилия, чтобы в Стране Советов не было таких подлых отщепенцев, как те, что с нами разговаривали.

Был конец марта. В деревне появилось больше солдат, установили зенитки, на дорогах шло движение военного транспорта. Однажды Машотко получила указание послать меня копать противотанковые рвы. Погода внезапно изменилась, начал падать снег, дул пронизывающий ветер. В назначенном месте собралось около сорока молодых людей, говоривших по-польски, по-украински, по-русски и Бог знает на каких еще языках. Инстинктивно я старался держаться поближе к группе говоривших по-польски. Искал знакомые лица — Бронека, Бруно, Анатолия или того приятеля Бронека. Многие знали друг друга, обменивались бутербродами, папиросами. Были тут также и девушки, одна, довольно красивая, ругалась не хуже, чем крестъяне. Только я был одинок. К счастью, снег летел в глаза, и мне казалось, что никто не обращает на меня внимания. Но это только казалось.

Нас привели к какому-то валу у шоссе. Когда я огляделся, сомнения мои исчезли — это та самая дорога, по которой нас гнали навстречу смерти. Когда мы начали рыть мерзлую землю, какой-то слой ее обрушился, и перед нами открылась огромная яма — братская могила людей в полосатой одежде. Я окаменел. Они лежали в странных позах, как и тогда. Перед мною вновь возник Салек, и те, в которых стрелял гитлерюгенд, и те, которых убивали эсэсовцы. Мою задумчивость прервал издевательский смех и слова: «Глянь на них! Как они держатся один за другого — как влюбленные! А тот хочет у другого что-то из кармана вытащить. Уже сдох, а хочет у своего украсть! А тот пасть открыл и ждет, чтоб накормили. Так я его напою». Он становится на краю ямы и начинает мочиться, целясь в рот одного из трупов. Я не верю своим глазам. Поляки, стоя над братской могилой, смеются до упаду. Их распирает какая-то непонятная радость. Я чувствую как куда-то проваливаюсь…

Значит, не только немцы, не только Зося — таких больше. Сколько таких в этой деревне, в Польше, на всем свете?

Где они пропитались такой беспредельной ненавистью, таким презрением к невинно убитым? Ведь эсэсовцы убивали и порабощали и их отцов, братьев, близких.

Осматриваюсь кругом. Нет, не все смеются. Некоторые, как и я, смотрят молча на брошенных в яму узников. На лицах грусть и потрясение. Значит, есть и другие, наверное, такие, как Бронек и Ядвига. Немного легче на сердце, но только немного.

Я вернулся домой угнетенный и задумчивый. Даже есть не хотелось. Машотко удивилась и спросила что случилось. Я сказал, что замерз и наработался, так что лучше мне отдохнуть. Она предложила немного марок — сходить в ближайшую пивную развеяться. Там можно купить пива и молодых поляков встретить. «Не хочу я развлекаться — не знаю, что с моей больной мамой», — сказал я.

В ближайшее воскресенье меня неожиданно навестили два молодых поляка — из тех, что рыли противотанковые рвы.

Машотко довольна, что у меня какие-то приятели появились. Меня же беспокоит вопрос —  как они меня нашли и чего хотят. Наученный увиденным там, у могилы, я стал крайне подозрительным. А они упорно допытываются насчет моей личности. Один, худой и довольно симпатичный, рассказал мне как он веселился в родном Кракове, и даже начал пританцовывать краковяк. Их поведение было странным и двусмысленным. Может это жулики, антисемиты, которые хотят обязательно дознаться кто я такой? Полный подозрений, я внимательно наблюдаю за ними и неохотно поддерживаю разговор. Когда они ушли, я закрылся в своей каморке и упал на кровать, измученный ожиданием русских и бесконечной борьбой за выживание. Уснул, полный новых сомнений и в глубокой растерянности.

Середина марта 1945 года. Вокруг Шнеллевальде усиливается артиллерийская стрельба. Жители получают указание готовиться к эвакуации. Все без исключения. Неужели мои надежды могут сбыться? Неужели день освобождения так близок? В напряжении жду дальнейших событий. Но меня ожидают еще часы борьбы. Судьба моя — необычная и странная.

Глава VIII. Вечерний рассвет

Тем вечером Машотко особенно внимательно слушала сообщения Би-Би-Си. Прежде чем я пошел спать, она сказала, что с раннего утра она, Зося, Степан и я будем грузить воз для эвакуации. Ранним утром мы начали выносить уже приготовленные сундуки и узлы и грузить их на огромный воз. Я с жаром помогал Машотко, думая, как и где укрыться до прихода русских. Дело в том, что немцы объявили, что оставшихся в деревне без разрешения будут расстреливать на месте.

В последний раз надо было передать Степана солдатам вермахта. Это были последние часы, проведенные нами вместе. Я предложил укрыться до прихода русских, но он дал мне понять, что не ждет ничего хорошего ни от немцев, ни от русских. Лишь через годы я вполне понял смысл его слов. Но, отлично понимая ход мыслей Машотко, он посоветовал мне, что надо сделать, чтобы и в деревне остаться, и не быть выданным немцам.

«Машотко ни за что не захочет с тобой теперь расстаться — она рассчитывает, что ты спасешь ее от русских и поможешь в дороге. Для того она тебя и держала. Так что ты до последней минуты не должен раскрывать своего намерения остаться. Когда лошадь уже будет запряжена и Машотко будет готова к отъезду, надо ей предложить забить свинью, чтобы на новом месте было что поесть или продать. Свинью мы будем забивать долго, так, чтобы Машотко осталась последней. Тогда у нее не будет ни времени, ни возможности отдать тебя в руки солдат, обходящих деревню».

План Степана оказался спасительным.

Машотко наша идея понравилась. Вечера были еще холодными, мясо забитого кабанчика могло долго оставаться свежим. Мы со Степаном отправились в хлев, и там он научил меня как забивать кабана. Я должен был с силой ударить его острием топора между ушей, а Степан — добить длинным ножом. Одна мысль, что мне придется забивать свинью, могла довести меня до обморока. Правда, несколько дней назад Машотко велела мне забить кролика. Она передала его мне, держа за задние ноги, и велела стукнуть головой о бетонную стену. Я боялся протестовать против такого варварского убийства, опасаясь, что Машотко увидит, что я веду себя не по-крестьянски. Поэтому я выполнил ужасное задание.

Разбив голову кролика об стену и увидев как он умирает в предсмертных судорогах, я вспомнил, что точно так же немцы убили младенца — ребенка моего брата Леви. Когда Машотко приготовила этого кролика на обед, я, поблагодарив, отказался, сославшись на боли в животе. А сейчас по собственной воле я стою перед животным, которое должен оглушить топором, а потом добить. Стою окаменев. А Степан — мне: «Кто важнее — ты или свинья? Или действуй как решили, или я все оставляю и ухожу». Я с силой замахнулся и… вместо того, чтобы ударить кабана по голове, отрубил ему ухо…

Ошалевшее животное бросилось на меня, и только молниеносный прыжок через забор спас меня. Степан с жалостью покачал головой и сказал, что такого напарника при забивании свиньи видит первый раз в жизни. Но и он боялся подойти к готовой к бою свинье. Мы не знали что делать дальше.

Из неподвижности нас вывел крик Машотко: «Черт с ней, со свиньей. Где вы там? Я уже осталась последняя в деревне! Русские идут, сейчас здесь будут! Бежать надо! Степан, Степан, солдат ждет тебя! Выходи!» Ее слова прозвучали для меня прекрасной музыкой, исполнением желаний. Степан выбежал и присоединился к колонне русских военнопленных. Я же медленно подошел к сидящей на козлах Машотко и сказал: «Дорогая пани, я остаюсь. Больше от русских убегать не буду. Я должен вернуться к больной матери. Подожду, пока кончится война».

Машотко взбесилась. Она кричала, что я оставляю ее на произвол судьбы, что я предал ее как раз, когда я ей нужен, начала запугивать, что до отъезда выдаст меня полиции. Деревня уже была почти пуста, и угрозы мне были не страшны. Но предвидеть как пойдут дела я не мог, значит надо проявить осторожность. Я решил сыграть на крестьянских чувствах хозяйки и сказал: «Пани Машотко, а что, если русские не придут и через несколько дней всем прикажут вернуться в село? Тем временем скотина передохнет, свиньи разбегутся, птица будет без присмотра, дом обворуют. А так будет куда вернуться и все будет как прежде». Машотко ничего не оставалось, как согласиться с моими доводами. Она вручила мне ключи, быстро объяснила какой от чего. Рассказала также как кормить скотину, и добавила, чтоб не забыл про собаку. «Позаботься обо всем как следует, а я тебе отплачу добром за добро», — крикнула она на прощание, щелкнула кнутом, и лошадь тронулась рысью, увозя Машотко и Зосю.

Наконец я один во всем доме, если не во всей деревне. Вокруг — тишина, как на кладбище. Опасаясь, чтобы какой-нибудь заблудившийся немецкий солдат не забрел сюда, я тщательно запер все окна и двери. Вытащил из шкафа одежду младшего сына Машотко, которая подошла мне идеально. Чтобы не возбуждать подозрений, если немцы все же появятся, я переоделся в самую нарядную одежду, какую нашел, — рубашка, приличный костюм, красивые ботинки. Посмотревшись в зеркало, подумал, что никогда в жизни не был таким элегантным. Затем подобрался к кладовке. Не знаю почему, но из всей роскоши, которая там была, я выбрал большую банку меда и съел ее, смешав с маком. Мог ли я вообразить, что съеденный в больших количествах мак приведет к новой потере такой дорогой ценой обретенной свободы?

Через какое-то время кто-то начал стучать в окна и двери. Русские? Немцы? Осторожно отодвинул ставень и увидел краковянина с приятелем, что навестили меня после той страшной истории у противотанковых рвов. Я недоверчиво спрашиваю чего они хотят и кто такие. Вижу широкие улыбки и слышу: «Мы такие же евреи, как и ты. Открой — докажем». Но я по-прежнему не верил и не хотел открывать, тогда оба спустили штаны и показали, что обрезаны. Когда они вошли, мы крепко обнялись. Значит не один я спасся в этой деревне. Они сказали мне, что наблюдали за мной во время того страшного происшествия и сразу поняли, что я еврей. Девушка, которая так смачно ругалась, — тоже еврейка.

Один действительно был из Кракова, другой, по имени Карп, — из Сосковца. Как только немцы начали создавать гетто, они записались на работы в Германию под видом поляков, и это спасло их от гибели. Они не знали, что сталось с евреями Польши, и тешили себя надеждой, что кто-нибудь из их близких спасся. Они собираются идти на Запад, лучше всего — во Францию, и хотят, чтобы я присоединился к ним. Не медля ни минуты они отправляются на Запад всеми возможными путями.

Беседуя с ними, я понял сколь различны наш жизненный опыт и планы на будущее. «Желаю вам счастья, — сказал я, — но я иду воевать с немцами. Наверное, присоединюсь к Красной армии — хоть немного рассчитаться с теми, кто убивал нас».

Очки на носу Карпа чуть не подскочили от удивления: «Ты что, с ума сошел? Мало тебе досталось? Ты думаешь, у тебя семь жизней?» — «Именно потому, что пережил столько и есть у меня только одна жизнь, хочу на что-то сгодиться. Я еду в Польшу — не на Запад. Мое место там. Идите с Богом!»

Они посмотрели на меня как на сумасшедшего и отправились в путь. Лишь тогда я вспомнил, что сегодня 21 марта — первый день весны.

«Эту весну я запомню на всю жизнь»,  — подумал я.

На ту жизнь, которая открывается передо мной.

Прекрасный полдень. В окна заглядывают два толстощеких парня. Не верю своим ушам — они говорят по-русски. Я выбежал во двор, обнял одного из них, начал хохотать, прыгать, что-то кричать. А эти двое, почти мальчишки, спрашивают кто таков. Я кричу как бы по-русски: «Я еврей, вызволенный еврей, понимаете?»

Мой восторг не производит на освободителей никакого впечатления. Один из них говорит: «Как друг скажи — где тут водка?» Я говорю, что хочу к ним присоединиться, хочу воевать против немцев, что это такое чудо, что я жив и могу быть с ними вместе. А они похлопывают меня по плечу и опять за свое: «Хорошо, хорошо, скажи, где тут водка есть». Я повторяю то же самое по-польски. Но их, похоже, это не интересует…

Наконец один из них нашел как отцепиться от меня. На смеси украинского и русского он говорит, что им нужна информация о том, что происходит у железнодорожного вокзала. «Понимаешь по-немецки?» — спрашивает он. — «Конечно, понимаю». — «Очень хорошо. Подойдешь потихоньку к станции. Наблюдай и слушай, что делается вокруг, а вечером все нам расскажешь». Я очень удивился — до сих пор я не знал, что здесь поблизости есть железнодорожная станция. Но к заданию отнесся с величайшей серьезностью. Как хорошо, что с первых часов освобождения я могу послужить войне с немцами!

Спрятавшись в густых зарослях, я залег у полотна железной дороги и старался точно определить что происходит. Единственное, что я видел — это свиней, роющихся в земле. Приближались сумерки, надо было возвращаться в Шнеллевальде. Я был очень удивлен, что никак не могу найти тех, кто послал меня в разведку. Вместо того около дома появилось множество танков и большая группа солдат. Дом Машотко оказался на переднем крае. Я решил пойти вглубь деревни, лучше всего к Бронеку или Анатолию. Во всяком случае не быть больше в такой близости от немцев. Но военный патруль не дал мне отойти от дома; они объяснили, что я одет в гражданское, уже ночь и деревня находится на передовой: «Завтра утром пойдешь». Я вернулся в хату Машотко, опять запер окна и двери и лег спать, полный радостных чувств. Съеденный мак начал действовать, и я впал в глубокий сон, полный чудных видений.

Чуть свет разбудили меня взрывы и громкая стрельба. Заспанный, слегка отодвигаю занавеску и вижу стреляющих немецких солдат, быстро приближающихся к дому. Все слышнее немецкие команды, которые напоминают мне об убийствах и варварской жестокости. Вижу как солдаты стреляют в лежащих вповалку пьяных и сонных русских танкистов. Почти без сопротивления они захватывают танки и половину Шнеллевальде. Около дома — множество убитых солдат в советской форме. Немцам больше помогла водка, оставленная в деревне (наверное, специально) в больших количествах, чем храбрость и оружие. Для меня как будто все пошло вспять. Я быстро сбежал в подвал, чтобы уберечься от пуль. Сижу под лестницей, расстроенный, не в состоянии понять — как и почему вновь оказался под властью этих палачей. Если бы не этот мак, не заснул бы так быстро; если бы не эта водка!

Отец мой, отец, почему судьба так жестока ко мне? Почему я не пошел с тем Карпом и его приятелем хотя бы до другого конца деревни? Сил больше нет — еще раз пережить вчерашний день, не хочу опять попасть в руки этих убийц! Повешусь на этих перилах, и кончатся мои мучения!

В полной прострации хожу по подвалу в поисках веревки. Думаю — может наверху найдется. Немецкие солдаты немного отдалились от моего дома, но выстрелы по-прежнему слышны. Вдруг вблизи раздается мощный взрыв. Я чувствую сильный запах дыма. Дом начинает гореть. Я не хочу погибнуть в огне. С того времени, как я видел их, бросающих в огонь живых людей, такая смерть представляется мне особенно страшной.

«Пусть лучше застрелят»,  думаю я. Готовый на все, открываю дверь и выбегаю во двор. Неведомо откуда подбегают два немецких солдата.

«Hände hoch! Wer bist du* кричит один, приставив ружье к моей груди.

* «Руки вверх! Ты кто такой?» (нем.)

Я поднимаю руки вверх и говорю на ломаном немецком, что я работал в хозяйстве и меня оставили здесь заботиться о скотине. Солдат еле слушает меня. Другой стоит у угла сарая и стреляет. Он прерывает на минуту стрельбу и спрашивает кто это. Другой отвечает: «Никто. Просто никто. Какой-то парень, тут работает. А кто — не знаю». — «Кончай это дерьмо!» — кричит тот. «Сейчас прикончу», — говорит мой палач и ведет меня к стене сарая. Глупо, но я спокойно иду навстречу смерти. Сейчас наступит конец мукам. Сейчас.

Вдруг как из-под земли вырастает еще один солдат и передает моим несостоявшимся убийцам какой-то приказ, вероятно от командира. Спрашивает у моего конвоира кто я и куда он меня ведет. В ответ осаживает: «Ты, идиот, хочешь прикончить того, у кого есть информация о русских, которые были в деревне. Дай его мне, я отведу его в штаб». Я не верю своим ушам. Отец, неужели опять случай? Стою в шоке, готовый идти за моим «спасителем», и кажется мне, что вернулся с того света. Зачем? Чтобы дальше страдать? Сколько мук один человек может вытерпеть, сколько пережить, сколько?

Мой «спаситель» велит мне бежать за ним. Мы крутимся между домами, прыгаем в какие-то окопы, прячемся за деревьями. Над нами и вокруг нас свистят пули. Наконец добегаем до какого-то поля, а оттуда — в ближайшую деревню Хоххау. Только теперь я присматриваюсь к моему невольному спасителю. Ему не больше девятнадцати-двадцати лет. Красивый, круглое лицо, приятное, добродушное. Немного остыв, начинает спрашивать   долго ли русские были в деревне, видел ли я их, сколько их было. Я отвечаю на ломаном немецком. Мы подходим к большому дому, и он сразу ведет меня к какому-то штабному офицеру, видимо старшему.

Офицер приглашает меня в комнату с множеством карт. Он производит впечатление симпатичного, доброжелательного человека. Пожимает руку, сажает у стола. Первый вопрос — пью ли я. «А как же», — отвечаю с видом знатока крепких напитков. Он вынимает из шкафчика графин с чем-то цветным, наполняет две рюмки и со словами «за наше здоровье» отпивает половину. Я также глотнул, и мне показалось странным, что и он, и я пьем за наше здоровье, хотя желаем друг другу как раз обратного. Добавив про себя «чтоб вас всех черт побрал», я вежливо сажусь и ожидаю продолжения разговора.

«Ты видел русских солдат?» — спрашивает он. На самом примитивном немецком, на какой только способен, я подтверждаю: да, видел. «Сколько их и как они вооружены?» — допытывается мой приятный собеседник. «Было их без числа, и у каждого два-три ружья и автомата», — отвечаю я. «Два ружья? — удивляется тот. — Но это невозможно». А я — свое, у каждого по несколько ружей, и стреляют из них попеременно. Он качает головой и с жалостью смотрит на меня. «Что еще видел у них?» А я продолжаю изображать дурачка: «Какие-то страшно большие и толстые эти русские. И полно там огромных пушек», — и показываю рукой калибр этих пушек, чуть не полметра. Выслушав это все, мой собеседник махнул рукой, встал и позвал адъютанта. Велел мне допить этот гнусный напиток. Пользуясь тем, что он отошел к двери, я вылил содержимое рюмки на ковер. Он — адъютанту: «Ein total dummer Pole»*. Спрашивает  умею ли доить коров. «А как же, каждый день доил», — отвечаю. «Так подои коров, мычат немилосердно, если их вовремя не подоишь. Хоть на что-то пригодишься». Когда адъютант отвел меня в сарай, я в душе возблагодарил Степана, что он облегчил мне борьбу с моей непонятной судьбой.

* «Этот поляк — полный идиот» (нем.)

В сарае были двенадцать коров, несколько коз и много овец. Я должен доить, кормить и вычищать сарай. Работы на целый день. Молоко я должен доставлять повару или раздавать по приказаниям командира. Спать мне велено на полу в большой комнате вместе с солдатами. Видимо, командир боится, что сбегу.

Пока я управился с первой дойкой коров и коз, наступила ночь. Молока хоть залейся. С солдатской кухни получил буханку хлеба с колбасой и кофе. Наелся досыта и лег в комнате в отведенный мне угол у дверей. У изголовья стоят прислоненные к стене автоматы и прочее оружие. Потихоньку приглядываюсь к входящим и выходящим немцам, и охватывает меня ощущение, что ночь эта какая-то нереальная. Вот я, еврейский парень, чудом переживший семь кругов ада, сплю в одном помещении с теми, кто уже годы убивает всех моих близких и весь мой народ, которые бы расстреляли меня немедленно, если бы знали кто я такой. Около меня их оружие, я пью их молоко, и они дают мне приют. В какой-то момент приходит мне в голову мысль взять автомат и перестрелять всех спящих тут солдат. Только как это сделать? Я ведь никогда не держал в руках оружия. Прежде чем двинусь   меня схватят и убьют. Умирать по-глупому мне не хотелось. Ведь Божественное Провидение надо мною, и оно еще даст мне шанс расквитаться с ними. Сколько раз я ни оказывался в такой нереальной ситуации, мысль о Боге преследовала меня, хотя я уже стал неверующим.

В течение ближайших двух дней я стал известной личностью для всех, кто бегал вокруг штаба. Многие заскакивали в сарай, чтобы выпить кружку молока или облегчить душу, рассказывая мне разные истории. Адъютант, именно тот, что спас меня от неизбежной смерти, чуть ли не подружился со мной. Я с удивлением обнаружил, что эти солдаты — обычные люди, которым война поперек горла. Как и я, они беспокоились о судьбах своих близких, каждый день заботились о выживании и не всегда соглашались с тем, во имя чего могли умереть в любую минуту. Один из них оказался силезцем, неплохо говорившим по-польски. Когда мы оставались одни, он проклинал войну и утешался тем, что она скоро кончится и он вернется в свой родной городок.

Одни двери сарая, внешние, как в большинстве немецких сельских домов, выходили в комнату, где расположился офицер и где постоянно проходили какие-то совещания. Подслушать эти речи было нетрудно. Самыми важными для меня были сведения о положении на фронте и о планах на ближайший день. В то время я подружился с украинцем Николаем. Его хозяин оставил его заботиться о коровах в уверенности, что вскоре вернется в свою деревню. Дом Николая находился в нескольких минутах ходьбы от меня. Приходя к нему, я пересказывал информацию, которую успел подслушать. Я договорился со своим новым приятелем, который считал меня поляком, что как только я услышу что-то важное для нас, я немедленно дам ему знать. Он же приготовит мне укрытие в своем доме.

На третий день нашу деревню Хоххау начала обстреливать артиллерия. Разрывы были так близко, что раз «наш» старший офицер выскочил из нужника с расстегнутыми штанами. Я заметил, что штабные офицеры нервно забегали, и навострил уши, чтобы проведать о замыслах наших господ. Было очевидно, что наутро мои «опекуны» уйдут из деревни.

Подтвердил это и мой «приятель»-адъютант, родом из прирейнских краев и сын богатого винодела. Он меня усиленно уговаривал пойти к ним после войны работать и предлагал свою помощь. Я поблагодарил за лестное предложение, но сказал, что около Лодзи у меня живет больная мать и я должен вернуться к ней. Адъютант выразил полное понимание того, что я намерен отстать от их отступающей части. Но тут в наш разговор влез проходивший мимо старший офицер. Услышав, что я намерен остаться, он решительно заявил, чтобы я выбросил это из головы. «Слишком много видел и слышал. Оставаться тебе нельзя, чтобы русские не вытянули из тебя информацию. Будешь с нами до конца войны. Дадим тебе форму, будешь на кухне работать. Получишь хорошую кормежку, и девки тоже найдутся. Повару ни одна не откажет».

Я сразу понял — спор с начальством может только ухудшить положение и даже привести к беде. Чуть ли не с восторгом сказал я: «Немецкий мундир — то, о чем я давно мечтаю. И еще девки! Работа на кухне не так уж тяжела. Я просто счастлив. Прошу только сказать, когда выходим. Мне надо отвязать скот и выпустить его в поле. Почему бедные животные должны умирать от голода и жажды?» «Мой» офицер согласился, что животные не должны страдать. Не то что люди, особенно такие, как я, подумалось мне. Итак, я согласовал с ним, что как только начнется погрузка на машины, я быстро выпущу скот в поле и двинусь вместе с ними.

Было уже далеко за полдень. Наступающие русские начали артиллерийскую канонаду. Послышался стрекот пулеметов. Мои «опекуны» начали грузить снаряжение на машины. Надо немедленно отправляться, и я говорю, что быстро выпущу скот и тут же вернусь. «Быстро, мигом, у тебя только пара минут. Уже выходим». Эта весть окрыляет меня, как чудесная музыка. Бегу в хлев, отвязываю коров и коз, выпускаю овец и вместе с этими чудесными созданиями выбегаю в поле. Прячась среди коров, что есть духу бегу к Николаю. Увидев меня, он сразу понимает в чем дело. Хватает меня за руку, и мы вместе прячемся в огромном подвале его дома за высокой кучей угля.

Окна подвала выходят на стены противоположного дома. Вскоре мы с Николаем поняли, что наш дом находится аккурат на линии огня. Русские и немцы стреляют друг в друга. Я вспомнил мое недавнее приключение. Мне вовсе не хотелось вновь попасть под власть немцев. Я убеждаю Николая, что надо выбираться наверх и бежать в сторону русских, подальше от немецких солдат. Николай соглашается. Мы слышим как русские с одной стороны, а немцы  с другой что-то кричат. Стрельба не стихает. Кто кого выбьет из деревни? Нервы больше не выдерживают. В полубезумии бросаемся к двери и натыкаемся прямо на стреляющих в немцев солдат. Один из них подбегает ко мне, приставляет к моей груди автомат и кричит в раже: «Ты немец!» — «Нет, я поляк!» Он сует мне автомат и кричит: «Иди вперед, вперед!»

Коля замечает, что солдат сделал из меня живой щит, подбегает к нему и начинает что-то кричать прямо в ухо. Подействовало. Он отпускает меня. Как бешеный я бегу подальше от немцев. Коля за мной. Мы не останавливаемся, пока не добегаем до конца деревни. Оглядываюсь и не вижу Коли. Куда он подевался?

Передо мной поле, прекрасное зеленое поле. Такой зелени я уже никогда в жизни не увижу. Она в моей памяти навсегда.

Обезумев, я скачу по полю, бегаю, смеюсь, плачу, пою. Щипаю себя, чтобы убедиться — это не сон, я живой. Вдруг кто-то стреляет прямо в меня, пули свистят около моей головы. Неужели опять? Новые несчастья? Смотрю   советский солдат стоит на дороге с автоматом наизготовку. Бегу прямо к нему.

— Ты кто такой? — спрашивает он, не позволяя приблизиться.

Я знаю, что наконец-то могу быть самим собой. Годами внушал я себе и другим, что этой армии не следует бояться — это армия-освободительница.

— Я еврей, спасенный еврей. Понимаешь? Спасенный от немцев еврей.

— Понимаю, понимаю. Только не бегай по полю, подстрелить могут. Иди по этой дороге, медленно и глядя перед собой. Дойдешь до деревни, можешь остановиться. До свидания, молодой человек.

Мое сердце переполняет радость. С плеч моих спал груз весом, наверное, с сизифов камень. Я иду вперед, к вымечтанному абсолютному счастью, к армии, которая несет миллионам людей освобождение от всех бед и горестей. Эта армия освободит уцелевших, а также тех, кого все еще пытают и убивают.

Мог ли я тогда знать, что это освобождение принесет мне и миллионам других разочарование, порабощение и унижение? Все иное, но тоже бесчеловечное. Пройдут годы, и окажется, что не я, а только ты, мой мудрый отец, был прав, предостерегая меня от этой утопии.

Но тогда, в тот солнечный весенний день, я наконец стал свободным, перестал быть только номером, который каждый может стереть с лица земли. Как все вокруг, я стал частицей окружающего меня мира, этих лесов и полей, тех людей, с которыми я буду делить нашу общую человеческую судьбу. Какое чудесное чувство!

Глава IX. Вечернее утро

Отец, неужели это правда и этот страшный День закончился? Мама, Лола, Салек, Лейбеле, все, с кем я прошел бесконечные часы борьбы и надежд, — где вы, где найти вас? Отзовитесь, отзовитесь! Я выжил, дожил, слышите ли вы меня? Отзовитесь, отзовитесь! Мы создадим новый мир, этот наш новый вымечтанный мир для всех людей на этой земле. Я хотел бы быть с вами — танцевать, петь, впитывать это безмерное счастье, бегать по этим бескрайним зеленым полям, без страха валяться под широкими кронами деревьев, вдыхать неописуемый запах весны. Может, я один-единственный из всех нас прижимаю к груди своими исхудавшими руками вновь обретенное человеческое «я», право существовать, просто существовать? Никто и никогда больше не отберет этого у меня, никогда… С силой Самсона обнимаю я это обретенное «я», как нечто осязаемое, материальное и в то же время — Божественное, неуловимое…

Нога зацепилась за веревку, я чуть не падаю. Это внутренности человека, вмятого в землю, расплющенного. Я стою на болотистой дороге, взор мой прикован к останкам людей, к глубоким следам танковых гусениц. Образы моего долгого Дня смешиваются с запахами паленого мяса и крови. Тлеющие остовы танков, обугленные дома, лошади, коровы… Трупы в немецких мундирах разбросаны по полю и обочинам дороги, без голов или рук, свившиеся в клубки тела, широко распростертые руки… Значит, такова цена моей свободы, моей жизни.

Вокруг меня солдаты — те самые, которых я, мы ждали. Мы, опухавшие от голода, умиравшие от холода, мучимые, сжигаемые живьем. Хотя я различаю только отдельные слова, их разговоры кажутся мне пением… Так хочется стиснуть каждого в объятиях, поблагодарить… Нет, не только за то, что вновь обрел свою молодую жизнь, это не главное. За то, что убивают их, что они должны убегать, обороняться от вооруженных людей, познать горечь страха. За то, что я могу бросить им обвинение от имени миллионов безоружных. Отец, может быть, я смогу отыскать Сутера и того с палочкой, который тебя и вас всех направил к зданию с трубой.

Я отыскиваю Николая. Вместе мы добираемся до деревни, полной солдат, танков, орудий. Вокруг сожженные дома. Пахнет варевом, и я вспоминаю, что с утра не ел. Николай объясняет кому-то, кто мы такие. Мы идем к улыбчивому толстощекому солдату, разливающему густой суп из огромного котла. Получаем порцию хлеба и котелки, до краев наполненные супом. Вмиг все уминаю. Толстощекий опять наполняет наши котелки, на этот раз — горячей кашей с мясом. И это исчезает в моем пустом брюхе. Он говорит нам: «Хотите еще — берите, кушайте, ребята, кушайте». Подаю ему котелок, и толстощекий опять кладет туда полный черпак каши. У меня текут слезы из глаз, и я не чувствую никакой неловкости. Николай удивляется. Я — ему на смеси польского и украинского: «Знаешь, Николай, первый раз за пять лет я снова человек, просто человек, как все вокруг, хотя мне все еще кажется ненастоящим». «Понимаю, — говорит Николай и объясняет толстощекому повару: — Это еврей, он был у немцев в лагере, в Освенциме». «Так чего плакать, пусть берет винтовку и убивает эту сволочь», — говорит толстощекий.

Появляется все больше таких, как мы с Николаем. Наступают сумерки. Спать в уцелевших домах нельзя — говорят, что ночью могут прийти немцы и убить. Нас размещают вместе с солдатами в большом здании, охраняемом часовым. Кто-то подает мне солдатскую шинель и объясняет, что на ней удобнее спать, чем на голом полу. Вокруг вповалку лежат солдаты, слышен мощный храп. Слышны отголоски разрывов, где-то аккордеон играет грустную мелодию. Я поднимаю голову и смотрю на лица спящих. Может быть для некоторых это последний сон? Может скосит их смерть на тех бескрайних зеленых полях, и будут они лежать, раскинув руки, как те.

…Едва сутки прошли со времени моего бегства из ада. На тротуаре перед домом мы с Лолой играем в классики. Лола выигрывает и смеется. Салек стоит рядом, держа руки в карманах, и издевательски улыбается. «Только сопляки играют в классики. Идем поиграем с ребятами в народувку», — говорит он каким-то странным шепотом… Мама наливает в мой солдатский котелок суп, отрезает огромный ломоть халы и говорит, сияя: «Ешь, детка, перед тобой долгий путь, долгий путь, долгий…»

С трудом открываю глаза. Слышу как кто-то тихо говорит: «Пусть спит, это еврей из лагеря, пусть отдыхает». Вокруг ходят солдаты. Я вижу не только улыбающиеся лица, у многих я различаю в глазах злость, задумчивость, грусть. Мы получаем сытный завтрак, а на дорогу — по полбуханке хлеба и по куску грудинки. Какой-то офицер формирует из нас группу, назначает одного за старшего и приказывает идти в город Глогау, в комендатуру. Дорога идет через опустевшие деревни. Мы останавливаемся попить и отдохнуть. Входим в чистые, ухоженные, богато обставленные дома. Осматриваемся, не укрылся ли кто-нибудь из местных.

Почти в каждом доме находим спрятанные в подвалах тюки с одеждой, бельем, обувью, вина, консервы и прочее, с надписями по-французски, по-польски, по-чешски, по-русски. Вдруг нахожу пачку носков. Боже, может это того, который гнал меня в ад! Почти все мои спутники с увлечением влезают в шкафы, набивают чемоданы чем попало, выбрасывают одно, откладывают другое, жалуются, что столько придется оставить, хотели бы взять все. У одного меня лишь найденная где-то школьная сумка с полученным в дорогу провиантом, и я ничего не беру. Некоторые спрашивают где мой чемодан. «Зачем мне чемодан?» — отвечаю я. Потом двое интересуются — нет ли у меня в школьной сумке золота или бриллиантов, потому что «еврей не может вернуться домой без ничего, а то чем будет торговать?» Значит опять то же самое, ничего не изменилось?

Наконец усаживаемся, чтобы поесть. Мои спутники пожирают глазами мою открытую сумку, потом спрашивают — куда я вшил золото и бриллианты. Я чувствую себя отброшенным назад, в другие времена. Николай что-то объясняет, я же приглядываюсь к ним. В голове пробегает мысль, что такие и убить могут. Поэтому я объясняю им на смеси польского и русского: «Зачем носить золото с собой? У меня дома целый мешок золота зарыт. Как вернусь, выкопаю и сразу стану богаче всех вас». Усмехаются с издевкой, но наверняка некоторые поверили.

Приближаемся к какой-то станции железной дороги. Стоящий на путях вагон-цистерна выглядит издалека как-то странно — как будто муравьи его облепили. Лишь с близкого расстояния вижу: десятки солдат прильнули к нижнему крану и к верхнему люку цистерны. Подвыпившие и развеселившиеся солдаты тащат котелки, бутылки, ведра, даже шапки, наполненные жидкостью. Оказывается, цистерна со спиртом. Николай заговаривает с одним навеселе, несущим ведро со спиртом. Тот что-то рассказывает, смеется: «Ну и красивая смерть! Красиво Саша помер, ой красиво!» Николай хватается за голову, все вокруг воют со смеху. В конце концов выясняется что произошло. Каждый солдат хочет набрать спирта как можно больше. Один, чтобы наполнить ведро, перегнулся через верхний люк, но то ли наклонился слишком сильно, то ли алкогольные пары одурманили, но он упал в цистерну. Однако это не мешает остальным наполнять всю имеющуюся посуду спиртом, и будут на­полнять, пока не опустошат цистерну, — объясняют мне. Стою остолбенев, кричу, умоляю вылить весь спирт и вытащить солдата. А они — спокойно: «Он и так мертвый, а спирту жалко».

Я продолжаю идти в молчании, тяжелые мысли бродят в голове, мир мой рушится. Слышу твой голос, отец: «Я ведь говорил тебе, Мойшеле, что это варвары. Может поймешь наконец». — «Нет, отец, варвары остались позади. Может они просто другие, не такие как я и ты. Дай мне подумать, дай мне понять».

Приходим в Глогау. В каком-то зале собирают группу таких как мы. Офицер произносит речь, я разбираю только слова «Красная армия», «товарищ Сталин», «свобода». Собравшиеся аплодируют. Кто-то о чем-то спрашивает, офицер отвечает. Я, не знаю почему, прошу слова. Говорю по-польски и вижу, что никто меня не понимает. Я рассказываю о пережитом аде и наших надеждах, о великой миссии армии-освободительницы, о моей благодарности тем, кто пал в бою на долгой дороге к нам. Говорю и говорю, а вокруг — глухая тишина. Вижу лица тех, кто хотел дознаться сколько золота спрятал я в одежде. Поднимаю сжатый кулак и издаю какой-то крик. Минутное молчание и все аплодируют; может хоть что-то поняли. Офицер присматривается ко мне и что-то говорит, но я разобрал только слова «ты молодец». Собравшиеся смотрят на меня как-то странно, но с симпатией.

Работаем на уборке помещений. Тащим сверху фортепиано, и мои невольные сотоварищи все время повторяют «… твою мать» и «б…». Появляется женщина-офицер и спрашивает не тяжело ли, а я объясняю, что «эта б…. тяжелая». Все смеются, а женщина-офицер кладет мне ладонь на голову, гладит коротко стриженые волосы и объясняет: «Не говори женщине такие некрасивые слова». Товарищи объясняют мне, что «б….» — это не плита*, а проститутка. Я удивлен. Незнание языка все больше мне мешает, становится невыносимым.

* Blatt — плита (польск., идиш).

Нас переписывают и большой сплоченной группой направляют для записи в армию. День солнечный, и мы быстро добираемся до цели. На плацу стоят сотни таких как мы. Молодой темноволосый симпатичный офицер беседует почти с каждым, расспрашивает, выясняет. Ни одного его вопроса я не понимаю. В конце концов спрашиваю — нет ли поблизости польской части, мне было бы легче служить и воевать с теми, язык и приказы которых я понимаю, потому что «я еврей из Польши». Вдруг стоящий около меня чуть ли не двухметровый великан с презрением в голосе отзывается: «Еврей трус, все евреи трусы, не хочешь воевать, вот что». Я резко хватаю его за отвороты куртки, изо всех сил дергаю и кричу: «Возьми свои слова обратно, обратно!» Великан, оторопев, охватывает своими мощными лапами мои маленькие и слабые руки, разжимает пальцы, спокойно и легко отпихивает меня и говорит: «Ну ладно, не надо злиться, я не хотел тебя обидеть». Я — ему и всем вокруг на своем польско-русском: «Ладно, иду в армию, но вместе с тобой. И посмотрим, кто из нас трус, посмотрим», — и бегу в уборную. Стою в углу и плачу взахлеб — первый раз за шесть лет плачу от боли. В аду никогда не плакал, никогда. В уборную заходит ве­ликан, что-то говорит мне, а я плачу и плачу. Появляется тот же офицер, кладет мне руки на плечи и что-то объясняет. Наконец я обращаюсь к нему как могу «по-русски»: «Мне так трудно быть с людьми, которых я не понимаю. Годами мечтаю воевать против немцев, в этом весь смысл моей жизни. И как раз советский человек оскорбляет меня, еврея-коммуниста, у которого немцы убили всех, абсолютно всех, понимаешь».

Выхожу из уборной и иду прямо к столику для записи в армию, но прошу отметить, что я «доброволец». Все отправляются на обед. Вокруг как бы пустота, все кивают на меня и о чем-то шепчутся между собой. Появляется Николай. На следующий день, когда я надеваю красноармейскую форму, чуть ли не каждый хочет мне что-нибудь сказать, спросить, помочь. А я вновь пытаюсь примирить реальность с моим видением страны, где люди должны быть иными, более совершенными, где еврейство не надо нести как пятно позора.

Великана зовут Иван. Сложилось так, что мы попадаем в один батальон. Однако моя рота непосредственно участвует в боях, а рота Ивана почти до конца войны остается в резерве. Наши потери очень велики, а в его роте — практически нет. Иван расспрашивает обо мне, а я — о нем. Долгие месяцы после окончания войны Иван, хотя и служит в другом батальоне, остается моим добрым приятелем, чуть ли не опекуном. Деятельный по натуре и очень добродушный, он любим всеми. Появляясь в нашем батальоне, он часто говорит: «Миша — это не просто еврей, это польский еврей. Видно, они все солдаты получше, не как наши евреи». Иван не понимает, что больно ранит мое национальное достоинство, но как объяснить это ему и им всем?

Наша военная подготовка длится ровно неделю. Нас учат маршировать, петь, стрелять, метать гранаты, пользоваться противотанковым ружьем и кричать ур-р-ра, когда мы «атакуем окопы врага». Получаем солдатское снаряжение, и нас направляют в 314-ю Выборгскую дивизию, которая готовится к последнему наступлению. Как и другие, я получаю матрац, набитый не то сеном, не то листьями, и место в палатке. До нас доносятся отголоски выстрелов — мы близко к линии фронта. Наше военное обучение продолжается. Нас учат разбирать и собирать пулемет Дегтярева. Тут помогает моя техническая подготовка — после двух показов я, единственный в нашем взводе, могу разобрать и собрать оружие. Командир нашего взвода, крепкий симпатичный лейтенант Гриша, велит мне поднять пулемет с боеприпасами. «Миша, ты же не можешь это нести, ты еле жив». Я по-прежнему худой как щепка и не слишком силен. Лейтенант Гриша зовет украинца Петра: «Петя, ты будешь носить этот пулемет и стрелять, но пулеметчик — Миша, и ты должен его слушать. Если будет осечка, дай оружие Мише. Вы всегда должны быть вместе. Если выбывает один из вас, раненый или убитый, дам другого. Кроме того, Миша лучше понимает украинский, чем русский. Ясно?» — «Ясно».

Моими ближайшими друзьями становятся мой ровесник Быков, родом из села в окрестностях Иваново-Вознесенска, и узбек Ахмедов, намного старше меня. Он завоевал мои симпатии, объяснив как надо пить чай. «Бог создал чай отдельно и сахар отдельно, поэтому не смешивай их, Миша. Сначала напейся крепкого чаю, а сахар доешь потом». И Ахмедов проверяет слушаюсь ли я его советов. Ахмедов не очень хорошо понимает русский язык. Перед атакой нам объясняют где поле заминировано и как следует бежать вперед, чтобы избежать гибели. Ахмедов не понял наставлений и побежал прямо на минное поле. Ему оторвало ноги. Он страшно стонет. Пока саперы не доберутся до него, помочь ему невозможно. Вскоре Ахмедов умирает от потери крови, и я каждый раз, когда пью чай, без слез оплакиваю его смерть.

Конец апреля. На лесной поляне, окруженной густыми деревьями, собираются солдаты. Звучат прекрасные русские песни, появляются танцоры. Вдруг чувствую легкий толчок в бок. Думаю, что это Быков. Но нет, около меня стоит светловолосая молодая худенькая девушка. Она спрашивает: «Что ты так смотришь, как будто никогда не видал?» Я — ей на своем русско-польском: «Точно, первый раз в жизни вижу и слышу, это так красиво!» После этого я, при деятельной помощи Быкова, объясняю удивленной Ольге (это, как я потом узнал, наша санитарка), кто я такой и откуда взялся. А она — мне: «Ты бы лучше к своим вернулся после того пекла, что ты прошел. Без тебя этих немцев побьем. Ты можешь погибнуть или получить тяжелую рану, прежде чем хоть немного жизни порадуешься». — «Как раз потому, что война кончается, я должен успеть пострелять в них». Ольга на это: «Дурачок ты, дурачок, не знаешь, что такое война». В последующие месяцы послевоенной службы Ольга будет относиться ко мне с большей заботой, чем к другим. Товарищи объясняют мне, что она не откажет мне в том, чего добиваются многие другие, и что только такой дурень, как я, не понимает этого. Из-за своего робкого чувства к Ольге я впоследствии чуть не погибну.

Я замечаю, что целые группы солдат начинают исчезать, хотя по-прежнему звучат красивые песни. Быков дает мне знать, что надо идти на сбор. Мы выстраиваемся в полном снаряжении. Командир Гриша сообщает, что мы идем в бой. Долгий марш. Спускаются сумерки, начинается дождь. Старшина Чапыга, украинец средних лет с красивыми светлыми усами, присматривается к моему шагу. Он вызывает меня из шеренги и говорит: «Миша, шинель твоя слишком длинная, на марше поднимай полы и засовывай их спереди под ремень. А гранаты держи не в карманах, а в мешке, а то через тысячу шагов они тебе яйца отобьют. Да и портянки у тебя из сапог торчат. Садись, покажу тебе как портянки обматывать. Плохо замотаешь, браток, погибнешь без боя». Чапыга знает кто я. Он будет для меня замечательным, заботливым учителем.

До передовых окопов добираемся поздней ночью, страшно усталые. Нам приказывают молчать и разводят по позициям. Петя с «дегтярем» идет за мной. Я мечтаю снять шинель, пропитавшуюся водой. По мере продвижения по окопу начинаю понимать, что вода в нем стоит почти по колено. Лейтенант Гриша ставит меня и Петю на позицию, а я спрашиваю шепотом нет ли другого места — посуше. А он, тоже шепотом: «Вода — не огонь, с ней можно жить». Я втискиваюсь в глинистый угол окопа, и мне хорошо.

«…Миша, слышь, давай котелок… Жрать дают, не понимаешь, давай котелок». Тут же получаю обратно котелок, наполненный кашей с мясом. Получаю также порцию крепкого чаю, несколько сухарей и пакет махорки, после чего нам сообщают, что в следующий раз кормить будут только после боя… Значит так выглядит начало моего расчета с ними… Хуже всего, что сапоги полны воды, как в них бегать… Быков посмеивается и утешает: «Нашел о чем беспокоиться, вот оторвет мина ноги вместе с сапогами, и будет сухо. Понятно?» А как же, понятно. Мне становится грустно — может утром я, залитый собственной кровью, буду лежать, раскинув руки или свернувшись в клубок. И никого, никогошеньки не будет, чтобы вздохнуть хоть раз над моей могилой в этой их земле, такой чужой и ненавистной… А все же счастье, что не там погибну я, не там…

Светает. Мы дождались красной ракеты. Все как один с криком ур-р-ра бросаемся вперед… Петя показывает шнуры, которыми помечены мины. Бегу за Петей, опережаю его, все стреляем, вокруг свищут пули. Петя падает за толстым стволом дерева, я тоже. Даем очередь за очередью из «дегтяря». Стреляю из автомата, но не вижу никого. Оглядываюсь — все прильнули к земле. Солнце взошло… Вижу их: высунувшись из окопов, они стреляют в нас, где-то рвутся снаряды. Поднимается Саша-цыган, другие тоже пытаются рвануться вперед, но свист пуль усиливается. Вижу как в первых рядах падают под пулями, слышу стоны… Лейтенант Гриша кричит: «Вперед, ребята, вперед!» Рвусь вперед. Петя лежит за деревом и не хочет подниматься. Пули свистят все сильнее, от ствола соседнего дерева отскакивают щепки. Я в каких-нибудь тридцати метрах от их окопов, а Петя лежит и не бежит со мной вперед, где-то сзади вижу Быкова и Мордашова. Падаю на землю, оборачиваюсь и кричу: «Петя, .. твою мать, вперед, а то убью!» — и направляю на него автомат. Петя подбегает и опять припадает к земле, пряча голову за камнем. Как бешеный вскакиваю, даю Пете пинка и, крича «Вперед!», бегу, стреляя, на их окопы. Петя и другие кричат ур-р-ра, стреляем, бросаем гранаты… Осталось только пятнадцать, десять метров. Вижу как один из них поднимает руки, бросает автомат. Рядом с ним толстенький, средних лет поднимает автомат, я стреляю прямо в него, он падает головой вниз. Перескакивая через окоп, вижу его лицо, залитое кровью. Вдруг это лицо связывается у меня с тем полным в мундире, который сломал палку Ганса, не позволяя издеваться над нами там, в Гляйвице-1. Может, вернуться посмотреть на того толстого, спросить — не он ли это, спасти его? Нет, здесь не оборачиваются, «вперед, вперед» — и все бегут, стреляя. Какие-то брошенные орудия, перевернутые пулеметы, танки, бронетранспортеры. Вижу — нас все меньше.

Опять припадаем к разогретой солнцем земле, к зеленеющей траве, к полевым цветам. Вокруг тишина, чудесная тишина. Лейтенант Гриша приказывает каждому окопаться. Мокрая, пухлая земля пахнет весной. Около меня Петя, его мощное тело пышет жаром как печь, лицо залито потом, но глаза сияют. Справа вижу Быкова… «Знаешь, — говорит он, — Саше ноги перебило, а Володя, наверное, погиб. А тот литовец только в ухо получил, еще бы сантиметр — и в голову». Быков пережил блокаду Ленинграда, был дважды ранен. Смотрю на него и вдруг осознаю, что я вместе с теми, кто отмахал сотни, а то и тысячи километров, одарив меня правом делить с ними радость и страдания. Петя достает махорку, отрывает кусок газеты, скручивает папиросу и закуривает. Быков тоже затягивается махорочным дымом. И я решаю закурить, первый раз в жизни, не считая половины папиросы, выкуренной в школьной уборной. Петя показывает мне как в полоску из газеты завернуть махорку, у меня не очень получается, но в конце концов и я курю или делаю вид, что курю. Сам удивляюсь как эта газетная самокрутка объединяет меня с этими солдатами в окопах, язык которых я по-прежнему понимаю с трудом.

Вновь двигаемся вперед. Вступаем в какую-то деревню, домики залиты солнцем, небольшая речка перед нами. Окапываемся над берегом. Подходят танки, но речки форсировать не могут — слишком глубока. По цепи передается команда. Танки урчат. Кто-то кричит мне «комма… скать». Я повторяю Быкову. Тот: «Что искать?», а я — ему: «Комнаты искать». Опять Быков — мне: «Комнаты искать? Ладно, пошли вместе, ты же говоришь по-немецки».

Мы входим в какой-то дом, прямо на кухню. На столе стоит посуда с еще теплой картошкой, около нее — что-то мясное. Голод дает о себе знать вполне бесцеремонно. Быков предупреждает, что еда может быть отравлена. Осторожно обходим комнаты. Никого не видать. Голод сильнее осторожности, решаем рискнуть и что-то из кастрюли попробовать. «Что-то» кончается, когда все со стола сметено. Вдруг я вижу под занавеской солдатские ботинки. Они медленно двигаются. Я показываю их Быкову, снимаем автоматы с предохранителей, укрываемся за мебелью, и я кричу: «Неraus, wir schiessen!»*. Появляется что-то вроде дула. Быков и я почти одновременно стреляем. Кто-то падает, кровь и стоны. Подбегаем, лежит один из них в мундире, уже немолодой, в руках — не автомат, а зонтик. Снаружи слышна команда: «Все по местам!» Выбегаем из дома и видим — все наши тащат большие камни и бросают их в реку. Быстро выясняется, что команда была: «Камни таскать!» Надо было забросать чем попало дно реки, чтобы танки могли пройти. Поели мы неплохо, но тот раненый не дает нам покоя. Быков предлагает не рассказывать о нашем приключении, а то достанется за невыполнение приказа. Танки быстро форсируют речку, мы — за танками, опять по пояс в ледяной воде. Рассеянным строем двигаемся по неровным полям, между разбросанных противогазов, снарядных гильз, их мешков, чем-то набитых. Входим в холмистую местность, вновь приказ окапываться. В долине видна деревня, кто-то спокойно едет на телеге, мычат коровы. Отходим к укрытию. Наконец кормежка — получаем большие порции хлеба и «тушенку» — американские консервы. Все с жадностью поглощают еду, лишь мы с Быковым сыты и едим спокойно. Все снимают сапоги, намокшие при переходе через речку, сушат портянки. Опять приказ к выступлению. Быков объясняет как выбрать на портянках сухие места и обернуть ими ступни. Только теперь я начинаю понимать — какое прекрасное изобретение эти портянки!

Наступает ночь, а мы все идем. Пальцы ног горят, звезды мелькают перед глазами, небо спускается прямо на голову. Невольно начинаю опираться на ружье как на палку. Сплю на ходу. Ничего не чувствую, как будто в бездну погрузился… Кто-то треплет меня за плечо, в глаза светит солнце. Встать! Встать! С трудом открываю веки. Дают завтрак, горячий чай. Какая роскошь! Снимаю сапоги и вижу огромные пузыри на пальцах. Около меня усатый Чапыга, чуть дальше — санитарка Ольга. Откуда взялась? Она протыкает пузыри, чем-то смазывает. И опять — в путь. Входим в леса и горы Судет. Наша задача — не дать дивизии «Герман Геринг» бежать на запад. Хуже всего — по ночам. Окопов нет, нет линии фронта, ничего не видно, а люди гибнут. Никто не знает, откуда стреляют.

 (окончание следует)

Share

Михал Хенчинский: Одиннадцатая заповедь: не забывай: 2 комментария

  1. Arthur SHTILMAN

    Потрясающее повествование!
    Написано:»просматривалось 5 раз» И только?! Да, ведь люди заняты важнейшими писаниями в Гостевой! Не до чтения тут! Там можно почитать откровения городского сумасшедшего, а тут… всё уже «известно». Сейчас читаю только недавно полученную «Книгу свидетельств» Аббы Ковнера. Уверен, что почтенные авторы Гочстевой, кроме израильтян, даже не знают, что такое за имя — Абба Ковнер.А если знают, то хорошо, что знают, потому что ЭТО НАДО ЗНАТЬ, И НИКОГДАА НЕ ПОЗДНО!
    Удивительное свидетельство! Совершенно потрясающее свидетельство уцелевшего в Холокосте!
    Уже за одно то, что такие свидетельства здесь на Портале публикуются — нужно сказать Редакции — Большое спасибо!

  2. Л. Беренсон

    Артур Штильман сказал главное. Присоединяюсь. Подробнее выскажусь (им ирце ха-Шем) после прочтения воспоминаний до конца. А Редакции — спасибо за эту публикацию.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math