©"Заметки по еврейской истории"
  ноябрь-декабрь 2023 года

Loading

Залман Градовский — не только одна из самых героических фигур еврейского Сопротивления, не только летописец, конспиратор и оптимист — он еще и литератор! Его произведения — единственные из свидетельств всех остальных авторов-членов «зондеркоммандо», — не были ни дневником, ни письмом, ни газетным репортажем «с петлей на шее» из «ануса Земли», как назвал Аушвиц один из эсэсовцев.

Павел Полян

ПОСРЕДИ ПРЕИСПОДНЕЙ:
ЗАЛМАН ГРАДОВСКИЙ И «ЗОНДЕРКОММАНДО»

(из книги «МЕЖДУ АУШВИЦЕМ И БАБЬИМ ЯРОМ. РАЗМЫШЛЕНИЯ И ИССЛЕДОВАНИЯ О КАТАСТРОФЕ»)

(окончание. Начало в №8–9/2023 и сл.)

Первым переводчиком текстов Залмана Градовского на русский язык был врач Яков Абрамович Гордон.

Он родился в Вильно 30 июня 1910 года. В момент нападения Германии на СССР работал врачом  в местечеке Озеры близ Гродно. 13 июля 1942 года вместе с братом его схватило гестапо и обвинило в помощи партизанам, совершившим накануне успешный налет на Озеры. Братьев зверски избили, но ни признания в соучастии, ни сведений о местах, где скрывались партизаны, от них не добились. Из Озер их доставили в тюрьму Гродно, возили в гестапо на Народомещанскую улицу, но и здесь они не признали обвинения. Наконец, 12 ноября 1942 года их перевели из тюрьмы в лагерь Келбасин, где Гордон встретил своих родителей и где он снова стал работать врачом[1]. После ликвидации лагеря 19 декабря, Гордон вернулся в Гродненское гетто пешком вместе с последними 2000 евреев, избежавшими участи большинства; в Гродно он встретил свою жену и детей. Спустя месяц, 19 января 1943 года, началась ликвидация гетто, продлившаяся пять дней. Евреев согнали в синагогу, и оттуда снова конвоировали в Келбасин-Лососно, но прямо для погрузки в вагоны.

Эшелон с Гордоном и его семьей отправился из Лососно 21 января в 18.00 и уже через сутки с небольшим его встречали аушвицкая рампа, прожекторы, овчарки, палочное битье — одним словом, селекция. Своими глазами он видел, как его жена и дети залезали в грузовик… Сам он, после всех процедур в приемном 22-м и ночи или двух в распределительном 19-м блоках, попал 25 января в 26-й рабочий блок со специализацией на строительстве дорог: дробление камней кайлом, укладка гравиево-щебневой подушки — это была тяжелейшая физическая работа в сочетании с побоями, недоеданием и антисанитарией. В марте, дойдя до веса в 38 кг и как врач понимая, что долго он так не протянет, Гордон обратился в 12-й блок — лазарет, где рассказал врачу Каролю Ордовскому, что он тоже врач и попросил о трудоустройстве по профессии. Гордона, уже почти «доходягу», перевели сначала в 22-й (приемный) блок, где он проработал до середины апреля 1943 года, а потом в 3-й («резервный») блок, где находились выздоравливающие узники, выписанные из больницы. Все это происходило в секторе Б лагеря Биркенау, но 9 августа 1943 года Гордона перевели в 21-й блок базового лагеря в Аушвице-1, в хирургическое отделение больницы. Здесь ситуация в целом была получше (имелась вода, гигиена и т.д.), но вместо «зондеркомандо» соседями по соседству оказался «штрафкомандо» — знаменитый 11-й блок с его знаменитой «Стеной смерти», где жизнью и смертью заключенных заправляло политическое управление лагеря.

В 21-м блоке Гордон оставался до самого освобождения 27 января 1945 года, сумев избежать и общей эвакуации лагеря, и ликвидации оставшихся. Он входил в состав Комиссии, в тот же день составившей первый акт о национал-социалистических преступлениях в концлагере Аушвиц. Его имя как врача, свидетельствующего о преступных медицинских экспериментах над узниками Аушвица, упоминается в «Сообщении ЧГК о чудовищных преступлениях германского правительства в Освенциме» от 8 мая 1945 года[2]

Наконец, 5 марта 1945 года Яков Гордон не только скрепил своей подписью факт обнаружения Ш. Драгоном рукописей Залмана Градовского, написанных на идише, но и с листа перевел на русский язык его «Письмо из ада», или «Письмо потомкам»[3]. Этот перевод более нигде не всплывал, как не всплывали и сведения о самом докторе Якове Гордоне. Записную же книжку он лишь бегло пролистал и пробежал глазами: полный ее перевод, даже самый скорый, потребовал бы куда большего времени.

Вторым по счету переводчиком стал Меер (Меир) Львович Карп (1895–1968) — советский генетик и знаток еврейских языков.

С детства он жил в Киеве, в юности (после революции) побывал в Палестине, а, вернувшись, жил в Крыму, в еврейской коммуне Войя-Нова; тогда же организовывал на Украине детские дома для беспризорных еврейских детей. С 1930 года он обосновался в Москве, где окончил Тимирязевскую Академию, аспирантуру по генетике на Биологическом факультете МГУ и защитил кандидатскую диссертацию. После защиты работал в Институте животноводства, а затем в Институте генетики, у Н.И. Вавилова. После ареста Н.И. Вавилова в 1941 года и прихода в институт Т.Д.Лысенко ушел из института и был принят в Институт ботаники АН УССР, но после войны вернулся в Москву, а в 1948 году, после известной сессии ВАСХНИЛ, был принят в Ботанический институт АН СССР в Ленинграде. Главной сферой его научных интересов была генетическая теория селекции. 

В еврейских кругах он, М. Карп, считался знатоком идиша и иврита, одно время даже работал над собственным учебником иврита. В начале февраля 1953 года его арестовали и осудили за сионизм на 10 лет за сионизм (и это уже после смерти Сталина и отмены дела врачей!), которые он провел в Тайшете, освободившись в 1956 году, но не по реабилитациии, а как тяжело больной. Через несколько лет с него сняли судимость, но сам за реабилитацией он обращаться не стал. Последние годы  жил под Ленинградом (как нереабилитированный, он не имел права вернуться в город), а потом под Москвой. Умер в Москве и похоронен на Востряковском кладбище.

Как, когда и при каких обстоятельствах им был выполнен этот перевод остается загадкой: ни архивисты, ни члены его семьи не располагают об этом никакими данными. Самой поздней и крайне маловероятной датой могло бы быть начало 1953 года: в феврале М.Л.Карп был арестован. Материалы Градовского были переданы в ВММ МО РФ, предположительно, в 1948 году: заказ учреждением Министерства обороны в этот и последующие годы перевода с еврейского языка именно Карпу был едва ли возможен. Поэтому наиболее вероятная гипотетическая дата этого перевода — 1948 год, когда М.Л.Карп впервые поселился в Ленинграде.

Третьей была переводчица ЧГК Миневич (23 июля 1962 года[4]) и, — автор 16-страничной машинописи, представляющей собой

«…более-менее точный перевод нескольких первых листов, за которым следует контаминация отдельных фрагментов из середины и конца записной книжки. Текст, к сожалению, недостоверен (порой переводчица явно домысливает то, чего не смогла прочесть в рукописи), изобилует ошибками и содержит огромное количество лакун»[5]

Наконец, четвертой переводчицей Градовского на русский язык стала  Александра Леонидовна Полян, чья работа, выполненная в 2007-2008 гг., впервые увидела свет в 2008 году в журнале «Звезда»[6]. Эта журнальная версия стала, по сути, первой в мире сводной и полноценной публикацией всех текстов Залмана Градовского — без каких бы то ни было изъятий и искажений.

7

Корпус текстов Градовского открывают записные книжки, названные нами  «Дорога в ад». Они описывают, в сущности, депортацию из Келбасина в Аушвиц и первые дни пребывания в Аушвице. Едва ли они писались как нормальный дневник или путевые заметки — по дороге и «день за днем». Записи начались уже в лагере, писались явно по памяти, но все говорит за то, что попытки осознать происходящее начались очень рано.

Своеобразным ключом к этим заметкам явилось введение в их ткань риторической фигуры некоего друга, которого автор, вызывающийся быть по отношению к нему своего рода «Вергилием», зовет себе в свидетели и попутчики.

«Дорога в ад» открывается посвящением-перечислением всей погибшей семьи Градовского. Последнее сродни зачинам: трижды — перед каждой главой — оно встречается и в следующей части, в «В сердцевине ада», играя тем самым роль своеобразного рефрена всей книги[7].

В дальнейшем текст записных книжек делится на две части. В первой описывается переселение семьи автора из Лунно в Келбасин, вплоть до погрузки в вагоны поезда, отправляющегося в Аушвиц. Во второй — описание дороги и самых первых дней пребывания в концлагере. Записки обрываются вскоре после того, как автора зачислили в члены «зондеркоммандо»[8].

Первоначальный же текст Градовского — «В сердцевине ада», или «Посреди преисподней»[9] — состоит из трех глав: «Лунная ночь», «Чешский транспорт» и «Расставание»[10]. Каждая посвящена явлениям или событиям, потрясшим Градовского. О таком вечном «событии», как луна, еще будет сказано ниже, два же других — это ликвидация 8 марта 1944 года так называемого семейного лагеря чехословацких евреев, прибывших в Аушвиц из Терезиенштадта ровно за полгода до этого[11], и очередная селекция внутри «зондеркоммандо», проведенная 24 февраля 1944 года[12].

На первый взгляд, странно, что среди таких ключевых событий нет ни одного, относящегося к целому 1943 году. Как и то, что из всех событий, в их число не попала стахановская ликвидация венгерских евреев, — но почему, собственно, странно? Ведь речь идет главным образом о внутренних кульминациях индивидуального восприятия Градовского. И потом: разве у нас на руках полный, завизированный автором корпус всех текстов Градовского?..

Все три главы «В сердцевине ада» зачинаются практически одинаково — с обращения к «Дорогому читателю»[13] и скорбного перечисления своих близких, уничтоженных немцами (иногда они начинаются с упоминания матери, иногда с упоминания жены).[14] Дважды повторяется и адрес нью-йоркского дяди Градовского. Это придает каждой главке, с одной стороны, некоторую автономность, а с другой — имеет и литературно-композиционный смысл, ибо, выполняя роль своего рода еще одного рефрена, скрепляющего все части закопанного в разных местах «издания» воедино.

Поинтересуемся хронологией создания всех трех текстов. Самый ранний из них — «Дорога в ад»: он был написан (или завершен?) спустя 10 месяцев после прибытия Градовского в Аушвиц, то есть в октябре 1943 года. Нет сомнений в том, что тогда же соответствующая записная книжка и была впервые спрятана в земле. Но, скорее всего, Градовскому пришлось ее выкопать и перезахоронить вместе с самым поздним их трех текстов — «Письмом к потомкам», датированным с точностью до дня: 6 сентября 1944 года. Датировке поддается и «В сердцевине ада», причем выясняется, что первой была написана третья ее глава («Расставание»), посвященная селекции «зондеркоммандо»: 15-месячный срок со времени прибытия в Аушвиц указывает на апрель, а 16-месячный, маркирующий главу «Чешский транспорт», на май 1944 года. Недатированной (и, по-видимому, строго не датируемой) остается лишь первая из глав «Лунная ночь»: но все же представляется, что она написана позже обеих последующих глав, то есть летом 1944 года. Серьезно отличается от нее зачин «Лунной ночи», стилистически приближающийся к «Письму к потомкам»: возможно, она и писалась в конце августа или в начале сентября 1944 года, в момент установления Градовским композиции всей вещи.

Основание для такого предположения, однако, — более чем зыбкое: и прежде всего — это попытка реконструкции фаз душевного состояния Градовского[15].

Он и сам запечатлел тот первый шок, который пережил сразу же по прибытии в лагерный барак, когда узнал и, главное, осознал ту горькую правду, что близких его убили, что их уже нет в живых и что его самого пощадили лишь для того, чтобы заставить ассистировать убийству сотен тысяч других евреев — точно таких же, как он сам и его семья![16]

В этот момент человек еще НЕ член «зондеркоммандо»: он может и сам довершить селекцию, сам отрешиться от жизни и присоединиться к своим близким. Несколько таких случаев известны (люди даже сами бросались в огонь!), но то были единицы — против тысячи с лишним подписавших этот контракт с дьяволом в своей душе. Что же заставляло большинство так хотеть жить? Ведь мгновенная смерть враз прекращала все самое тяжелое — и сатанинский физический труд, и нравственные мучения и ответственность?!..

И все-таки верх брали непреодолимое желание жить и, почти иррациональная, воля (точнее, полуволя-полунадежда) выжить — в результате какого-нибудь чуда, например.[17] Цена этого выбора не была низкой: уровень человеческого в таком «зондеркоммандо» предусматривался и впрямь особенным — отрицательным или нулевым. И то: почти все уцелевшие вспоминали, как они становились и как пребывали бездушными роботами и что без этой автоматической ипостаси выжить бы они не смогли[18].

Это заторможенное состояние во многом сродни душевной болезни, — отсюда и некоторые опасения в психической нормальности даже Градовского, возникавшие в связи с самой ранней из трех глав — с  «Расставанием»[19]. Так, по мнению А.Полян, вторая и третья части «В сердцевине ада» написаны «…уже душевно больным человеком, находящемся после двух лет работы при газовых камерах на грани помешательства».[20]

Опасения эти, как нам представляется, в общем оправданные, но в случае Градовского — напрасные. Интеллектуальным ли усилием или как-то иначе, но он явно избежал и сумасшествия, и пресловутой стадии «робота», — иначе  он не смог бы ни готовить восстание, ни взяться за свои записки.

Поэтому столь интенсивное и столь экспрессивное переживание селекции и, как следствие, неминуемой смерти группы из «зондеркоммандо» в главе «Расставание», на первый взгляд, может даже удивить: ведь ежедневно перед Градовским проходят сотни и тысячи еврейских жертв! Так много, настолько много, что даже самый чувствительный человек, а не робот-зондеркоммандо, просто не в состоянии воспринять гибель каждого из них обостренно-индивидуально.

Образ семьи занимает в текстах Градовского центральное место: разделение семьи, селекцию, он сравнивает с хирургической операцией. Когда с надеждой на чудо спасения собственной семьи пришлось окончательно распроститься, те же понятия Градовский перенес на лагерное сообщество, на свое «зондеркоммандо» — отсюда и обращение к товарищам как к братьям и многое другое.

Да, они стали его «семьей», его опорой и некоторой промежуточной инстанцией, примиряющей его собственное «я» с космосом еврейства, истребляемого на его глазах и не без помощи его рук. И пусть это была не семья, а ее суррогат, но чувство ее, хотя бы частичной, утраты заменило ему переживание смерти настоящих своих близких. И недаром он, не оплакавший, по его же словам, и смерть горячо любимой жены, впервые за все свое время в Аушвице обнаружил в себе слезы и, буквально, оплакал другую гибель — еще не наступившую, но неизбежную смерть двух сотен товарищей, с большинством из которых у него наверняка не было и не могло быть никакого ощутимого личного контакта!..

Члены «зондеркоммандо», и Градовский в их числе, слишком хорошо представляли себе всю механику смерти, и секретов от них у нее не было. Кроме, может статься, главного ее секрета — момента превращения живого и горячего тела в заледеневший труп. Градовский — единственный, кто пытается хотя бы передать и это[21].

Да и в целом о «нормальности» всех членов «зондеркоммандо» говорить не приходится. Уровень же человечности, — а, стало быть, и уровень этой не-нормальности, — регулировался каждым самостоятельно. Оказалось, что он напрямую зависел от готовности (не говоря уже о способности) сопротивляться обстоятельствам, в том числе сопротивляться буквально.

И лучшим лекарством от душевного недуга, несомненно, оказалась сама идея  восстания,  не говоря уже о счастье его практической подготовки. То, что Градовский оказался в самом узком кругу заговорщиков и руководителей восстания, наилучшим образом сказалось на его психическом самочувствии[22]: уже в «Чешском транспорте», не говоря о «Лунной ночи», перед нами не призрак, тупо уставившийся в открытую печь, а человек, настолько хорошо ориентирующийся и отдающий себе отчет в происходящем, что может позволить себе и «роскошь» чисто художественных задач.

А в «Письме потомкам» перед нами уже человек и вовсе в состоянии, прямо противоположном состоянию робота. Это человек осознанного и прямого действия, точнее, — человек накануне действия; он всецело предан подготовке восстания, скорым исходом которого он и взволнован, и, независимо от исхода, счастлив.

Этот текст завершает корпус Градовского. Он, повторим, написан самым последним из сохранившихся, — 6 сентября 1944 года, то есть всего за месяц до восстания «зондеркоммандо». Он и писался как явное послание потомкам, urbi et orbi — «городу и миру», — всем-всем-всем на земле. Начинающееся с описания топографии ям с пеплом и, соответственно, зондеркоммандовских схронов вокруг всех крематориев, оно переходит к призыву искать эти схроны везде, где только можно (призыву, увы, после войны не столько не услышанному, сколько проигнорированному).

8

Интересна и проблема подписи и авторского имени под тремя текстами. Под написанным последним «Письмом к потомкам» Градовский прямо поставил свое имя. «Дорога в ад» и отдельные части «В сердцевине ада Посреди преисподней», наоборот, анонимны и сверхосторожны, однако не настолько, чтобы читатель, в том числе и потенциальный читатель из лагерного гестапо, не мог бы идентифицировать автора по косвенным признакам. Впрочем, в «Дороге в ад» называются и Келбасин, и Лунно, а также время прибытия в Аушвиц. 

В «В сердцевине ада Посреди преисподней» — произведении вполне законченном — имя автора не проставлено ни на одном из привычных мест — ни в начале, ни в конце. Вместе с тем сама проблематика авторской подписи вовсе не чужда Градовскому: имя свое в веках ему явно хотелось бы сохранить. Поэтому зачин второй главки подписан его инициалами, в другом месте — в конце предисловия к главе «Расставание» — гематрией (числовым значением имени автора) он зашифровал цифрами — (7) (30) (40) (50)_(3) (200) (1) (4) (1) (6,6) (60) (100) (10) и т.д.[23]  — это: Залман Градовский свои же инициалы[24], а в зачине к третьей главке он прямо просит идентифицировать себя с помощью нью-йоркского дяди и подписать записки подлинным именем их настоящего автора.

Можно предположить, что такая анонимность была вызвана соображениями конспирации и боязни того, что записки попадут в руки врагов и могут стоить автору или кому-то еще жизни. Но почему тогда тот же страх не остановил Градовского 6 сентября 1944 года, когда он подписывал свое «Письмо к потомкам»? Только ли то, что восстание («буря», как он называет его в другом месте) могло вспыхнуть в любой момент!

Думается, что свой скромный вклад в проблему авторского имени у Градовского внесло жанровое разнообразие его произведений. Если внимательно посмотреть, то понимаешь, что каждое из них написано в совершенно особом жанровом ключе!

«Дорога в ад» — это, в сущности, реконструированный дневник, пусть и вперемежку с литературой; записи делались если и не по ходу действия, то в согласии с реальной последовательностью событий. То, что рельефно выступит в «В сердцевине ада Посреди преисподней» — обобщающая сила и художественность, здесь еще только обозначено (риторическая фигура «Друга», например, в «В сердцевине ада», доросшая до не менее риторической «Луны»).

В «В сердцевине ада» художественность и эпичность сгущаются уже настолько, что заметно теснят событийность и летописность, — это уже настоящая поэзия, отрывающаяся от фактографии как таковой. Поэтому «В сердцевине адаПосреди преисподней» представляется нам поэмой в прозе, пусть неровной и несовершенной, но все же поэмой[25]. Она эпична, но эпос ее скорее не дантовский, не драматический, а скорее античный или библейский — по-эсхиловски трагический.

А вот «Письмо из ада» — это политическое воззвание, это письмо потомкам, героический выкрик перед смертью или перед казнью, причем выкрик не только в лицо врагам, но и в лицо союзникам! Этому жанру анонимность противопоказана, если только это не безлично-массовая листовка.

9

Впечатляет уже сама идея создать именно художественное, а не документальное произведение[26]. Уже в «Дороге в ад», а тем более в другой вещи — «В сердцевине ада» — Градовский применяет сугубо литературные приемы. Прежде всего, это обращение к читателю как к другу и свободному человеку, приглашение последовать за ним и запечатлеть трагические картины происходящего[27]. Этот «читатель» — не просто «лирический герой», а alter ego автора; если автор погибнет (в чем сам он ни на секунду не сомневается), а рукопись сохранится, то вместе с ней уцелеет и «читатель»: он примет от автора эстафету и передаст ее дальше.

Градовский умеет находить точные слова, например, для самого Аушвица как единого целого — «резиденция смерти». Он знает скрепляющую силу стежков-повторов и охотно к ним прибегает. Ему, как правило, удаются анафорические построения (прекрасный пример — зачин поминальной главки «Снова в бараке…» из «Расставания»). Каждая отдельная данность бытия — луна, кровать, барак, бокс (отсек) в бараке, — становится у Градовского де факто персонажем.

Он пытается обобщать не только свой личный опыт (в том числе свои детские воспоминания), но и опыт других людей: так, будучи сам ко времени начала войны бездетным, он много пишет о детях, представляя себе их переживания, их доверчивость, трудности их воспитания и т.п. — все то, что он видит вокруг себя или слышит от других. Привлекая воображение и для того, чтобы еще более оттенить ужас происходящего в Аушвице, он моделирует различные жизненные ситуации, прямым свидетелем которых сам он, может, и не был, но мог быть (например, главка «Он и она» в «Чешском транспорте» или, почти аллегорическая, характеристика влюбленности в «Лунной ночи»: «Два сердца плели золотую нить — и изверг безжалостно разорвал ее»). Понятно, что такая установка Градовского-писателя на практике нередко оборачивается патетичностью.

В то же время он не избегает и обличительных, публицистических нот: жестко и беспощадно чеканит он фразы о преступном бездействии части союзников[28] или о бытовом антисемитизме части поляков: «…Мы жили среди поляков, большинство из которых были буквально зоологическими антисемитами. Они [только] с удовлетворением смотрели, как дьявол, едва войдя в их страну, обратил свою жестокость против нас. С притворным сожалением на лице и с радостью в сердце они выслушивали ужасные душераздирающие сообщения о новых жертвах — сотнях тысяч людей, с которыми самым жестоким образом расправился враг. <…> Огромное множество евреев пыталось смешаться с деревенским или городским польским населением, но всюду [им] отвечали страшным отказом: нет. Всюду беглецов встречали закрытые двери. Везде перед ними вырастала железная стена, они — евреи — оставались одни под открытым небом, — и враг легко мог поймать их. <…> Ты спрашиваешь, почему евреи не подняли восстания. Знаешь, почему? Потому что они не доверяли соседям, которые предали бы их при первой возможности». 

Вольнó нам поправлять Градовского сегодня, когда мы знаем о тысячах поляков — Праведниках мира, спасавших, несмотря на риск, евреев, но в индивидуальном опыте Градовского — ни в Лунно, ни в Келбасине, ни в Аушвице — такие случаи, по-видимому, не запечатлелись.

Но не щадит он и «своих» — евреев. Так, он был поражен трусостью и предсмертной покорностью мужчин из «семейного лагеря». Как «старожилы» Биркенау, те не могли питать никаких иллюзий относительно того, что произойдет с ними и с их женами, но, в отличие от всех остальных, спрыгивавших с подножки поезда прямо в газовню, у них было и время, чтобы подготовиться к этому и оказать хоть какое-то сопротивление (судя по всему, его «опасения» разделяли и эсэсовцы). И, хотя он же сам и поясняет механизмы, парализующие евреев в такие минуты, он явно разочарован, и примирительности в его тоне не было слышно.

Как не щадит он и «своих» из «зондеркоммандо», хотя и именует их всех в главе «Расставание» из «В сердцевине ада» не иначе как исключительно «братьями». И здесь — точно такой же «несостоявшийся героизм» евреев, прекрасно понимающих суть происходящей селекции в своих рядах, но расколотых ею надвое[29]: одни были из не способных перешагнуть через черту личной безопасности, одни, и другие — через черту личной обреченности, другие. Это относится и к нему, Залману Градовскому, лично, и он полностью признается в своей слабости и признает свой индивидуальный позор, смыть который смогло бы только восстание.

Очень интересен эпизод о некоем «покровителе» Келбасинского гетто — вероятнее всего, об его коменданте, — отбирающем у евреев последние ценные вещи. Даже этот грабеж, эта экспроприация материального добра, воспринимается евреями по-особому — еще и как некий лучик надежды, который, как знать, еще отзовется по-доброму на их положении. Именно так — не за деньги или миску баланды, а за лучик надежды — евреи и трудятся на врага. Надежда (и прежде всего — надежда выжить) превращается в некий товар, в обмен на который можно и нужно что-то заплатить; в сочетании с наивностью и доверчивостью к врагам она оборачивается инструментом их закабаления и поддержания среди них покорности и дисциплины.

Как уже отмечалось, язык Градовского — это литературный идиш с отдельными немецкоязычными вкраплениями: так, узников он называет только немецкими «нуммер» или «хефтлинг» («номер» или «заключенный»). Часто используются слова «бокс», «барак», «блок» и «кейвер» — могила[30].

10

Между тем история Холокоста знает еще одно художественное произведение,  которое можно поставить в один ряд с поэмой Залмана Градовского. Это «Сказание об истребленном народе» Ицхака Каценельсона.

Судьба самого Каценельсона (1896-1944) и его поэмы так же беспримерны. Известный еврейский поэт и драматург из Лодзи, он уже в сентябре 1939 года попадает сначала в лодзинское, а затем в варшавское гетто, где 19 апреля 1943 года участвует в восстании.  20 апреля 1943 года Каценельсон и его  сын Цви покидают, бегут из гетто,  прячутся в арийской части города, и, с купленными гондурасскими паспортами, покидают Варшаву с необычным заданием: написать поэму!.. Они попадают в Vorzugs-KZ (концлагерь для привилегированных евреев), размещавшийся в Виттеле в Эльзасе. И — где-то между 3 октября 1943 года и 18 января 1944 года — Каценельсон поэму создает! Спустя три месяца, 18 апреля 1944 года, отца и сына депортируют сначала в Дранси, а 1 мая 1944 года — в Аушвиц, куда они прибыли 3 мая и где вполне могла состояться «встреча» Каценельсона с Градовским[31].

Но что же сталось с рукописью поэмы? Ее судьба по своему не менее поразительна: сохранились оба ее экземпляра! Первый экземпляр (оригинал) еще в марте 1944 года был разложен в три бутылки и закопан под деревом в Виттеле. В августе 1944 года Мириам Нович откопала бутылки и передала их Натану Экку[32], который был вместе с Каценельсоном в Виттеле и ехал вместе с ним в Аушвиц, но сумевшему выпрыгнуть из поезда и спастись. Уже в феврале 1945 года он написал предисловие к книге и начал искать автора — в надежде на то, что и Каценельсон каким-нибудь чудом остался жив. В конце 1945 года, так и не разыскав его, Экк опубликовал поэму в виде маленькой книжки в Париже. У него к этому времени оказался и второй экземпляр поэмы, который он сам и переписал зимой 1944 года на папиросной бумаге, купленной на черном рынке. Стопку листов с поэмой зашили  в ручку чемодана, с которым  Рут Адлер[33], вооруженная уже не гондурасским, а английским паспортом, в 1945 году добралась до Палестины, — а с нею и поэма![34]

Перед Каценельсоном и Градовским стояли, в общем-то, схожие задачи, — выразить в слове всю трагическую невыразимость катастрофы, постигшей евреев.

Пой вопреки всему, наперекор природе,
Ударь по струнам, пой, сердцами овладей!
Спой песнь последнюю о гибнущем народе, —
Ее безмолвно ждет последний иудей.

<…>

Пой, пой в последний раз. От ярости зверея,
Они растопчут все, что создал твой народ,
В последний раз воспой последнего еврея, —
Евреев больше нет, и Бог их не спасет.

Пой — вопреки всему! Гляди померкшим взором
В пустые небеса, где прежде был Творец.
Взойди к ним по костям народа, о котором
Лишь ты поведаешь оставшимся, певец.

<…>

Кричите, мертвые, зарытые в траншеи,
Кого глодали псы, кто стал добычей рыб;
На весь кричите мир, убитые евреи,
Да оглушит живых немой предсмертный крик.

Земля не слышит вас. Небесная гробница
Безмолвна и черна. И солнца тоже нет.
Оно погасло, как фонарь в руке убийцы…
Погас и мой народ, дававший миру свет.[35]

Горечь от предательского бездействия Бога переходит у Каценельсона не в громогласный упрек, а почти что в Иовово богоборчество, в усомнение в самом существовании Того, кто смог это все допустить:

…Пой! Голос подними!
Пусть ОН услышит, если
Там наверху, ОН, есть….[36]

У Градовского еще больше оснований для подобного выяснения отношений со Всевышним, но, отчаявшись, он не вызывает его на спор, просто не связывается с ним, ибо не связывает с Ним и упований: если он и ждет спасения, то не сверху, а с востока — от Советов.

Бросается в глаза еще одно важное сходство между двумя поэмами. Девятая песнь «Сказания об истребленном народе» названа «Небесам» и посвящена небесам — она играет у Каценельсона точно такую же роль, что и глава «Лунная ночь» у Градовского[37]. Оба адресуются к небесам, недоумевая, почему те — видя то, что творится внизу — мирятся с этим и не бросают на убийц громы и молнии. Поэт разочаровывается в них («Я верил вам, я верил в вашу святость!..») и, в конце концов,  просто отказывается смотреть наверх, на небеса — лживые и бесстыдные. Если евреи — все те же, что и 3000 лет назад, то небеса стали другие: лживые, бездушные, предательские. В такие небеса остается только одно — плюнуть. И тут догадка посещает поэта — «нет Бога там, на небе…»! (с.111).  Нет потому, что Он умер, что Он тоже умер, умер, как и Его народ, что и Он — «с гурьбой и гуртом» — тоже убиенная жертва, а с ним погибло и нечто, еще более значительное для евреев, — идея единобожия!

О, небеса мои, вы опустели,
Вы — мертвая, бесплодная пустыня.
Единый Бог здесь жил, — теперь он умер.
Всевышнего утратил человек.

Наш Бог — один, но людям показалось,
Что мало одного, что лучше трое;
Ни одного на небе не осталось….
Да будет проклят этот гнусный век![38]

Эта своеобразная Иовова традиция — традиция разочарования и крайнего отчаяния, вплоть до усомнения и богоборчества, — восходит еще к поэмам Бялика, автора поэмы о кишиневском погроме: «Небеса, если в вас, в глубине синевы Еще жив старый Бог на престоле…»)[39].

И все же, у Градовского, Луна — это не предательница, а свидетельница, и в вину ей он ставит лишь ту абсолютную бесстрастность, с какою она это делает.

11

Залман Градовский — не только одна из самых героических фигур еврейского Сопротивления, не только летописец, конспиратор и оптимист — он еще и литератор! Его произведения — единственные из свидетельств всех остальных авторов-членов «зондеркоммандо», — не были ни дневником, ни письмом, ни газетным репортажем «с петлей на шее» из «ануса Земли», как назвал Аушвиц один из эсэсовцев[40].

И, хотя не найти в мире места, более не приспособленного для литературных экзерсисов и пестования литературных талантов, чем поздний Аушвиц-Биркенау периода крематориев и газовен, установка самого Градовского была именно литературной!

Он недаром сравнивает свой «дом творчества» с преисподней. Ад, в котором пребывал и о котором поведал Градовский, неизмеримо страшнее дантовского своей вящей реальностью, заурядной обыденностью и голой технологичностью. Но, в отличие от великого флорентийца, Залману Градовскому не довелось вернуться из этой преисподней живым.

Ни на «вынашивание замысла», ни на «работу с источниками» или над «замечаниями редактора» времени и возможности у Градовского не было. Еще до войны он показывал свои очерки главному писателю в их семье — зятю Довиду Сфарду — и все волновался: что-то он скажет о его писаниях? Тот, наверное, поругивал своего младшего родственника, — по-видимому, за неистребимый сплав сентиментальности и патетики.

Этот сплав присутствует и в публикуемых текстах. Литературным гением, в отличие от Данте, Градовский не был. Но его слово, его стилистика и его образность, изначально сориентированные ни много ни мало на еврейское духовное творчество, на позднепророческие ламентации в духе Плача Иеремии, посвященного разрушению Храма в 586 году до нашей эры, удивительно точно соответствуют существу и масштабу трагедии. Просто уму непостижимо, как он это почувствовал, как угадал, но строки Градовского пышут такой уверенностью, что писать надо так и только так, что его поэтическое слово достигает порой поразительной силы и, вопреки всему,  красоты![41]

Его записки, — в точности так, как и рассчитывал Градовский, — были найдены одними из первых почти сразу же после освобождения Аушвица-Биркенау, и это чудо стало каденцией его беспримерной жизни и смерти. Он как бы разменял их на проблематичное свидетельское слово. Наконец-то он получил возможность быть услышанным и прочитанным.

В том числе — и впервые полностью — и на русском языке…

Примечания

[1]  О Я.Гордоне в Келбасине вспоминал и М. Цирульницкий, добавляя, что встретился с ним и в Аушвице, где тот входил в активисты Сопротивления (Цирульницкий, М. Двадцать шесть месяцев в Освенциме // Черная книга. О злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны 1941-1945 гг. / Сост. под редакцией В.Гроссмана и И.Эренбурга. Вильнюс, 1993. С.452-453).

[2] Впервые: Красная звезда. 1945. 8 мая. 6 июня 1945 года это «Сообщение…» было опубликовано в Москве отдельной брошюрой и в том же году переиздано еще раз – в Ульяновске.

[3] См. протокол свидетельства Я.Гордона от 17-18.5.1945 – (APMAB. Process Höss. F.1a. S.158-176).

[4] См. о ее переводе ниже, в «Предисловии переводчика» А.Полян.

[5]См.: Полян А. От переводчика // ГРАДОВСКИЙ З. 2010. С.63.

[6] Звезда (Санкт-Петербург). 2008. №№ 7, 8 и 9. 

[7] Возможно, эти «рефрены» и вовсе не одновременны главам, которым они предпосланы; при этом весьма вероятно, что они писались позднее текстов глав и одновременно – или хотя бы незадолго — до «Письма потомкам». Для проверки этой гипотезы необходим доступ к оригиналу рукописи (важно было бы проанализировать бумажные носители, чернила, почерк), но такой возможностью мы, увы, не располагали.

[8] Последняя страница записной книжки обрывается на фразе «Только недавно я…», — иными словами, текст, возможно, не завершен.

[9] В настоящей книге мы воспользовались обоими вариантами перевода названия: «В сердцевине ада» закреплено за соответствующим текстом, а «Посреди преисподней» — за книгой в целом за разделом, посвященном З.Градовскому и «зондеркоммандо» в Биркенау. Это же название носила и журнальная публикация в «Звезде».

[10] Две последние главы разбиты автором еще и на внутренние главки, снабженные авторскими же названиями. Но в «Лунной ночи», не говоря о «Дороге в ад», такого членения нет. Тем не менее, принцип внутренней структуризации выдержан – в данном случае составителем – и в них: отдельные смысловые блоки отделены друг от друга спусками.

[11] Само создание этого лагеря чаще всего объясняют необходимостью пустить пыль в  глаза возможной инспекции Международного Красного Креста. Из этого контингента выжили только 23 человека, в основном, близнецы, которых отобрал Менгеле.

[12] Обращает на себя внимание следующий  — и, вероятно, не преднамеренный — параллелизм композиции  «Дороги в ад» и «В сердцевине адаПосреди преисподней»:  в обоих случаях их завершающим элементом является селекция.

[13] Формально первое предисловие обособлено и играет, тем самым, роль предисловия ко всему тексту. Но для того, чтобы действительно им являться, оно слишком мало отличается от двух других.

[14] Это имеет еще и сугубо практический смысл: автор не знал, какую из его рукописей и куда он закопает, какая из них сохранится, и оттого время от времени он перемежал изложение такими «визитными карточками».

[15]  См. об этом ниже.

[16]  В точности тот же самый шок пережил и Залман Левенталь, например.

[17]  И действительно, около ста человек из «зондеркоммандо» уцелели! Для них эта надежда сбылась!

[18]  Эта бесчувственность, согласно Краузу и Кулке, имела и внешнюю форму проявления, а именно черты особой жесткости в выражении лица (KRAUS, KULKA, 1991.Kraus O., Kulka E. Die Todesfabrik Auschwitz. Berlin, 1991. S.201).

[19] См., например, в настоящем издании в предисловии переводчика.

[20] Полян А. От переводчика // ГРАДОВСКИЙ, 2010. С.64.

[21] Этим наблюдением я обязан И.Рабин.

[22]  И тут прослеживается параллель с состоянием З.Левенталя.

[23] Согласно традиции, каждая буква еврейского алфавита имеет свое числовое значение, поэтому распространен способ записи чисел буквами (он до сих пор используется при обозначении дат по религиозному календарю, при нумерации страниц религиозных книг и в эпитафиях). Кроме того, распространена техника подсчета числового значения того или иного слова (гематрия). Градовский выписывает подряд гематрию своих имени и фамилии: числовые значения всех букв, их составляющих. Две цифры 6, написанные через запятую, обозначают диграф, состоящий из двух букв вов (числовое ее значение — 6), читающийся как [в] (ГРАДОВСКИЙ, 2010. С.186, примечание А.Полян)

[24]  Так называемая гематрия (см. выше).

[25] По мнению А.Л.Полян, переводчика текстов Градовского, это собрание произведений разных жанров (см. в ее «Предисловии переводчика»).

[26] Как точно заметила И.Рабин, «очевидно одно — если  человек был творческим, он творил в  любом уголке ада» (в письме к автору от 6.1.2008). При первой малейшей возможности эти обитатели ада писали стихи, рисовали картины и, как это было в Терезине или Каунасском гетто, даже создавали оперы!

[27] К аналогичным приемам относятся и многократные повторы вводных фраз (например, «Кто знает…»).

[28] См. выше.

[29] Здесь, как и в «Чешском транспорте», снова появляется дихотомия «мы» — «они», только носит она теперь внутриеврейский характер.

[30] Подробнее см.: Полян А. От переводчика // ГРАДОВСКИЙ, 2010. С.64-65.

[31]  Косвенным подтверждением того, что такая встреча действительно состоялась, является рассказ Л.Лангфуса о французском раввине, прибывшем из Виттеля.

[32] Впоследствии историк, сотрудник Яд Вашема, в 1960-ые гг. редактор издания «Известия Яд Вашем».

[33] Рут Адлер (1919-?), немецкая еврейка из Дрездена, с 1935 г. в Палестине. Начало войны застало ее у родителей в Париже: родителей и младшую сестру отправили в Аушвиц, а саму Р.Адлер интернировали и содержали в лагерях Безансон и Виттель, где она и познакомилась с И.Каценельсоном. Став частью одной из обменных акций между воюющими сторонами (гражданские лица, главным образом, евреи в обмен на немецких военнопленных), она сумела тайно вывезти и сохранить часть архива поэта. 

[34] Обе рукописи – и «бутылочная», и «чемоданная» – в настоящее время хранятся в Музее Воинов Варшавского гетто, что в киббуце Lochamej Hagetaot на севере Израиля.

[35] КАЦЕНЕЛЬСОН, 2000. С.17, 19, 21.

[36] КАЦЕНЕЛЬСОН, 2000. С.17.

[37]  Кстати, луна есть и у Каценельсона, но это всего лишь часть небес, причем специфическая: он попросту называет ее лицемеркой и даже проституткой, выходящей ночью на панель.

[38]  КАЦЕНЕЛЬСОН, 2000. С. 111.

[39] На это указывает Е.Г.Эткинд, переводчик Каценельсона, в своем предисловии к русскому ее изданию (КАЦЕНЕЛЬСОН, 2000. С.12).

[40] Эсэсовский врач И.Кремер (см.: Kremers Tagebuch, // Hefte von Auschwitz. Nr. 13. 1971)

[41] Образцом иного писательского поведения творчества могут послужить записки другого члена «зондеркоммандо» – Залмена Левенталя, имеющие с записками Градовского много общего (восходящая к гетто экспозиция, шок от осознания того, что происходит в Аушвице с евреями и от собственной роли при этом и многое другое), но отличающиеся от последних своими подчеркнутыми приземленностью и фактографичностью, вплоть до называния – вопреки конспирации – десятков имен.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.