©"Заметки по еврейской истории"
  апрель 2024 года

Loading

Все знали о решении Ребе. Никто не осмеливался ставить его под сомнение. Ибо Ребе был цадиком, его слово было словом Царя Вселенной. То, как он видел, отличалось от того, как видят другие; то, как он поступал, отличалось от того, как поступают другие. Право моего отца формировать мою жизнь было отнято у него тем, кто даровал смысл его собственной жизни — самим Ребе. Но никто не знал, как реагировать на это решение, потому что все видели боль моего отца.

Хаим Поток

МОЕ ИМЯ — АШЕР ЛЕВ

Перевод с английского Полины Беспрозванной

(продолжение. Начало в № 7/2021 и сл.)

Хаим ПотокВ первый холь-а-моэд[1] мама сказала мне:

— Ты не должен так пугаться, когда мы с твоим отцом ссоримся.

— Я ненавижу это.

— Люди, любящие друг друга, иногда ссорятся, Ашер.

— Ненавижу, когда папа кричит на тебя.

— Твой отец немного испуган. Поэтому он кричит на самого близкого ему человека. Мой брат, мир праху его, тоже кричал на меня.

— Чем папа испуган?

— У него много обязанностей. И он видит, что ты не учишься. Он думает, что ты станешь гоем. Ему не хочется возвращаться в Вену. Но остаться здесь и прекратить свою работу в Европе, ему тоже не хочется. Ты слушаешь меня, Ашер?

— Мама, я могу на этой неделе пойти в музей?

Она тихо вздохнула и сказала:

— Подожди, пока отец не уедет.

Как-то ночью я проснулся и услышал, как они ссорятся в своей спальне. Слов было не разобрать, но звуки были громкими. Я лежал в темноте. «Хватит, — думал я. — Пожалуйста, хватит». Я слышал голос отца и думал о маме рядом с ним. Риббоно Шель Олам, хватит! Может быть, сейчас я уже могу поехать в Вену. Я скажу ему утром, что поеду. Но тут на меня накатил ужас и я понял, что не смогу этого сказать. Ссора внезапно закончилась. Я прислушался к тишине. Тихо поскрипывала рама приоткрытого окна.

Утром после ухода отца, я сказал маме:

— Я слышал, как вы ссорились прошлой ночью, мама.

Она выглядела расстроенной и смущенной.

— Мне не нравится папа, когда он кричит на тебя. Почему он кричал?

— Твой отец хотел, чтобы я пообещала, что не позволю тебе ходить в музей. — Она печально покачала головой. — Я не могу обещать невозможное.

— Мне не нравится папа, когда он такой.

— Я не уверена, что твой отец неправ, Ашер.

Я пристально посмотрел на нее.

— Я не уверена, — повторила она.

Я пошел в музей в тот же день. Мне хотелось еще раз взглянуть на работу Пикассо. По пути к Пикассо я остановился возле одной из картин с Иисусом. Я не копировал её; я просто смотрел. Ощупывал глазами. Меня заинтриговали раны. Как они сделаны такими реальными? Действительно ли такие раны существуют? Каково было иметь такие раны?

Домой я вернулся поздно вечером. Где я был, мама не спросила.

Я вообще мало что помню из той недели, за исключением плотной грозной тьмы, просачивающейся во всё происходящее в нашем доме. Раньше я любил этот праздник. Он означал для меня тепло и любовь, окончание зимы, появление травы и летнего солнца. Теперь он тонул в горечи и страхе. Независимо от того, находился ли отец дома или нет, квартира была полностью подчинена ему. Маленькая кухня хранила эхо его гнева. Я лежал ночами без сна и слышал его крики, даже когда в квартире было тихо и единственным звуком в комнате был тихий скрип оконной рамы.

Казалось, его подменили. Ему было около тридцати пяти, но его рыжие волосы уже начали седеть. Вокруг глаз виднелась паутина тонких морщин, а на лбу и над переносицей пролегали глубокие борозды. Про него никогда нельзя было сказать, что он лучится счастьем; но у него нередко бывали моменты беззаботного и легкомысленного веселья. Теперь это осталось в прошлом. Он воздвиг, выстроил себя, высокого и сильного. Но при этом он нес бремя, которое привёз с собой из Европы, бремя тех лет, которые понадобятся ему для осуществления своей мечты.

Да, у него была мечта. Для воплощения этой мечты нужны были все его силы. Любая помеха истощала силы. Поэтому с помехами было необходимо бороться. И я был для него теперь нешуточной помехой.

За последние два дня праздника он практически не сказал мне ни слова. Большую часть времени он провел в синагоге. Дома он либо читал хасидские книги, либо разговаривал с мамой. В следующую ночь после окончания Песаха была ещё одна громкая ссора. Я крепко спал и не успел даже полностью проснуться. Но успел ощутить страх и — одновременно со страхом — внезапный гнев от собственной беспомощности.

Я не чувствовал себя несчастным, когда спустя ещё два дня слушал, как мама желает ему безопасного пути, и смотрел, как он, чуть-чуть прихрамывая, идёт к самолету с черным дипломатом в руке и «Нью-Йорк Таймс» под мышкой.

Я выбрал два предмета, которые, я знал, беспокоили его больше всего: Талмуд и Тора. И начал заниматься. Читал и запоминал. Я не перестал рисовать, но рисовал не так часто, как раньше. Всякий раз, когда я чувствовал, что не могу больше заниматься, я вспоминал их ссоры и бледное лицо мамы и занимался дальше. Я учил «от сих до сих», то есть то, что, на мой взгляд, учитель хотел, чтобы я знал для ответов в классе и на экзаменах. В музей я тоже продолжал ходить, но реже, чем раньше. Я продолжал копировать картины с Иисусом и обнаженных людей и многое другое.

Мама молча наблюдала. Учитель победоносно улыбался. Машпиа хвалил меня. В конце мая мама сказала, что написала отцу о том, что я стал лучше учиться.

Обычно отец писал два или три раза в неделю. Однако в начале июня письма перестали приходить. К концу второй недели июня писем не было уже 17 дней, и мама заметно волновалась. Она позвонила в офис, и ей сказали, что у них тоже нет вестей от отца и что она должна верить в Царя Вселенной, что всё будет хорошо. К середине четвертой недели мама выглядела совершенно больной; желтое лицо, чёрные круги вокруг глаз; когда я заговаривал с ней, она не слышала. В четверг она не встала с постели. Миссис Раковер пришла рано, дала мне завтрак и отправила в школу.

Поздно вечером я услышал, как мама в гостиной поёт из Книги Псалмов. Я тихо вошел в комнату и увидел, что она стоит у окна. В комнате было темно. Она стояла у окна, смотрела на улицу и пела псалмы. Затем она остановилась. Легонько качнулась вперед, наклонила голову и прижалась лбом к оконному стеклу. «Яаков, не дай ничему случиться с Арье, — тихо сказала она на идише. — Яаков, ты слышишь? Это твоя сестра. Не дай ничему случиться с моим Арье. Ты слышишь меня, Яаков? Пожалуйста. Яаков. Пожалуйста».

Я вернулся в свою комнату. В ту ночь я не спал.

Следующий день, пятница, был последним днем учебного года. Мама не могла встать с постели и не ела весь день. Я провел Субботу с дядей Ицхаком и его семьей. Дядя изо всех сил старался не дать мне увидеть его страх, но потерпел неудачу.

Рано утром в понедельник зазвонил телефон. Мама ответила. Я слышал, как она говорила на идиш. Разговор был короткий.

Я вышел в коридор и подошёл к ней.

— Звонили из офиса. Твой отец в Вене.

— Где он был всё это время?

— Они только сказали, что он в Вене, в безопасности.

— Если бы всё это время он был в Вене, он бы написал.

— Да.

— Он был в России, — сказал я.

— Одевайся, — сказала мама. — На улице прекрасный день. Пойдем куда-нибудь. Куда ты хочешь пойти, Ашер? Пойдем в Проспект-парк. Мы устроим пикник и покатаемся на лодке. Ты сможешь нарисовать, как я управляюсь с вёслами. Только не рисуй, если я опять упаду. А затем мы пойдем в музей. Да, — сказала она, — мы пойдем в музей.

Мы провели лето в Беркшире. Я писал маслом, рисовал и изучал Талмуд и Тору. Мама читала и работала над последним разделом своей магистерской диссертации. Ей уже исполнилось тридцать и она казалась особенно красивой, когда мы вместе катались на лодке вдоль берега озера, гуляли под соснами или смотрели на летний дождь с террасы нашего бунгало. Тем летом я рисовал ее снова и снова.

Отец провел лето в Вене. Он вернулся за неделю до Рош а-Шана. Его темные глаза гордо сверкали. Лето было удачным. В Вене и Париже открылись ладовские ешивы. Да, лето было отличным. Он ничего не сказал мне о моей учебе.

Я помню этот Рош а-Шана. Помню, как звучал шофар; помню море голов, покрытых талесами, Ребе на возвышении, шофар около его губ. Поверх обычной черной одежды на нём было белое одеяние. Там же, на возвышении, лежали белые пакеты, в которых были записки для Ребе с молитвенными просьбами. Ребе затрубил в шофар над молящимися. Звуки пронзили тишину. Он трубил в шофар вновь и вновь. Я запомнил этот день потому, что видел, как отец поднял глаза от своего молитвенника и посмотрел на меня через всю синагогу. Он смотрел на меня почти всё время, пока звучал шофар. Позже мне пришло в голову, что в одной из записок в этих мешках было моё имя.

Во время Суккота он спросил, не хотел бы я в следующем году приехать в Вену. Но теперь я не хотел быть там, где он, потому что он считал меня своим противником и я боялся его. Заставить меня поехать в Вену он не мог: с моей учебой было всё в порядке. У меня было чувство, что он огорчен улучшением моих оценок.

Он уехал в Вену в конце октября, через два дня после Симхат Торы.

Следующим летом мама поехала в Европу. В последнюю неделю июня она сказала мне, что очень соскучилась по отцу; пять дней спустя отплыла в Гавр. Она уже получила степень магистра и теперь работала над докторской диссертацией. В течение года она время от времени бывала в штаб-квартире Ладовского движения; на мои вопросы она отвечала, что встречалась с теми, кто там работает.

Всё лето я жил у дяди Ицхака. Я рисовал и писал маслом и проводил много времени в магазине Юделя Кринского. Теперь он был женат. Он больше не носил каскетку. Я был у него кем-то вроде посыльного. Иногда выполнял поручения дяди Ицхака.

Тем летом в большом жилом доме через дорогу от дяди Ицхака поселились три новых ладовских семьи, все — из России. Я наблюдал за ними из окон дядиного дома — застенчивые, нерешительные, сбитые с толку, они со страхом поглядывали на всех, кто к ним приближался. В одной из семей был мальчик моего возраста. Однажды я увидел его на улице перед домом. Я подошел к нему. Он был ниже, чем я, и более щуплый, с глазами навыкате и длинными пейсами.

— Как дела? — спросил я на идиш.

Он посмотрел на меня с подозрением.

— Добро пожаловать в Бруклин.

Он явно собрался ретироваться.

— Меня зовут Ашер Лев.

Он остановился и пристально посмотрел на меня, его глаза сузились. Он быстро огляделся по сторонам.

— Сын реба Арье Лева? — тихо сказал он.

— Да.

— Откуда я знаю, что ты действительно сын реба Арье Лева?

— Все знают.

— Да? Все? — Он снова оглянулся. — Чего тебе надо?

— Где ты жил в России?

Он, прищурившись, снова посмотрел на меня — В Ташкенте.

— Ты встречал моего отца в России?

Его губы сжались.

— Как мой отец вытащил вас?

— Кто сказал, что твой отец вытащил нас? Кто это сказал? — Похоже было, что он внезапно испугался. — Я ничего такого не говорил.

— Я подумал, что он мог помочь вам выбраться.

— Послушай, чего ты от меня хочешь? Спроси своего отца.

— Мой отец в Европе.

— Слушай, — сказал он тонким сдавленным голосом, — в России есть евреи с бородами и пейсами, которые шпионят для правительства. Чего ты от меня хочешь? Если твой отец не сказал тебе, как я могу что-то сказать? Я ничего не знаю.

Он повернулся и быстрыми шагами скрылся в парадной многоквартирного дома. Больше мы с ним не разговаривали.

7.

Машпиа позвал меня в свой кабинет. Он сказал, что Ребе хочет встретиться со мной. Что Ребе встречается со всеми учениками ешивы, которым предстоит бар-мицва. И что он хочет встретиться со мной один на один. Машпиа тихо и отчетливо подчеркнул слово «йехидус»[2], один на один.

За неделю до встречи с Ребе я стал ходить в кабинет машпиа каждый день. После уроков. Мы с ним изучали Тору и Хасидус[3]. Он готовил меня к встрече с Ребе.

Мы говорили о трёх родах евреев[4] в мире: роша, тот, кто грешит и имеет злые мысли, чьи усилия жить хорошей жизнью — бесконечная борьба, большинство из нас относятся к этой категории, с грустью сказал машпиа; бейнони, тот, чьи действия правильны, но который не может контролировать свои мысли, очень немногие достигают такого высокого уровня, сказал машпиа; и цадик — цадиком можно только родиться, сказал машпиа, да, только родиться. Это величайший дар Риббоно Шель Олама. Только цадики властвуют над своими сердцами, сказал машпиа, цитируя Мидраш.

Мы говорили о значении стиха в книге Дварим: «Но близко к тебе это слово очень, чтобы устами твоими и сердцем твоим исполнять его»[5]. Чему это учит нас? Тот человек, чьи понятия о Царе Вселенной ограничены, кто не может постичь величия благословенного бесконечного Сущего, кто не может взрастить благоговение и любовь к Богу в своем разуме — такой человек, тем не менее, может стать боящимся и любящим Бога, соблюдая заповеди Торы, потому что эти заповеди очень близки всем евреям.

Мы говорили о смысле стиха «Душа человека — светильник Господень»[6]. Души евреев подобны пламени светильника, сказал машпиа. Пламя горит вверх; оно стремится отделиться от фитиля, чтобы соединиться со своим высшим источником во вселенском элементе огня. Точно так же душа еврея жаждет отказаться от своей отдельности и отделиться от тела, чтобы объединиться с Царём Вселенной, даже если это означает, что от ее прежней природы особой и отдельной сущности ничего не останется. По своей природе еврейская душа желает этого союза с бесконечно Сущим, в отличие от душ язычников, которые порождены «противоположной стороной» и стремятся обладать независимыми бытиём и сущностью.

Мы говорили о ситра ахре, о «противоположной стороне», царстве тьмы и зла, которому Бог дал жизнь не потому, что таковым было Его истинное желание. Нет, это было подобие уступки, неохотно брошенной через плечо врагу; уступке, дающей Богу дополнительную возможность наказать нечестивых, которые помогают ситра ахре, и вознаградить праведников, которые побеждают её.

Многих вещей, о которых мы с ним говорили, я не понимал, особенно его объяснения стиха из Мишлей и рассказа о разнице между еврейскими и языческими душами. Но он был терпеливым учителем, и я получал удовольствие от наших занятий. Эту неделю я не рисовал и не писал красками.

Январским вечером перед моей встречей с Ребе отец был дома. Когда я надевал пальто, он сказал мне на идише: «Помни, с кем ты будешь говорить».

Он казался встревоженным и напряженным. Мама выглядела гордой.

Было холодно. Я быстро шёл по бульвару. Зимний ветер задувал сбоку; я слышал, как он гудит в голых ветвях над моей головой. Ясное темное небо было украшено холодными и далекими звездами.

Я вошёл в здание штаб-квартиры и поднялся по лестнице на второй этаж. Мне было сказано, чтобы я шёл в комнату в конце коридора по правую руку от меня. В коридоре было ковровое покрытие и яркие потолочные светильники. Я дошёл до нужной комнаты и открыл дверь.

Это была большая приёмная с белыми стенами, единственным окном в стене справа и тяжелой деревянной дверью в стене налево. Под окном был стол, а вдоль стен — стулья. На стене напротив входной двери была фотография Ребе в рамке. За столом сидел рав Мендель Дорохов. Он был в чёрном, и на голове — большая чёрная кипа. Он был габбаем[7] Ребе; тем, кто организовывал встречи Ребе и имел право говорить от его имени.

Кроме него в комнате был ещё высокий, грузный мужчина в чёрном зимнем пальто и мешковатых коричневых брюках. Его красноватое лицо было покрыто морщинами. У него были седые моржовые усы и густая копна ниспадающих седых волос. Огромные руки и тёмный берет на голове. Он что-то писал в маленьком блокноте, который держал в левой руке. Когда я вошел, он посмотрел на меня, чуть заметно улыбнулся и продолжил писать в блокноте. Я не помнил, чтобы когда-либо видел его прежде.

Я подошел к столу. Рав Дорохов поднял взгляд.

— Добрый вечер, Ашер Лев, — сказал он на идише. У него был глубокий голос, звучащий немного в нос, и острые серые глаза. Ему было за сорок, но его борода была угольно-черной, как и волосы под кипой. — Твоя мама в порядке?

Я кивнул.

— Ты проглотил язык? — спросил он, глядя на меня.

— Моя мама в порядке, спасибо, — сказал я на идише.

Краем глаза я увидел, что мужчина в берете опять улыбнулся. Я не мог сказать, улыбался ли он из-за моего проглоченного языка или из-за чего-то, что написал в своем блокноте.

— Садись, — сказал рав Дорохов. — Ребе скоро тебя увидит.

Я сел через два стула справа от человека в берете. Рав Дорохов сидел за столом и читал что-то машинописное на иврите или на идише. Я тихо сидел на стуле. Это был жесткий деревянный стул с прямой спинкой. Мужчина рядом со мной перевернул страницу в блокноте и стал писать дальше. Над нами пролетел самолёт, звук мотора был слышен очень ясно. Человек потряс головой, перевернул еще одну страницу и продолжил своё занятие. Я посмотрел внимательней и увидел, что он не пишет, а рисует. Я отвел взгляд и застыл, уставившись на дверь в стене напротив окна. Это была тяжелая деревянная дверь из морёного ореха, отделанная тонким узором из темного металла. К раме она крепилась длинными треугольными металлическими клиньями. Я почувствовал на своём лице чужой взгляд. Почувствовал, как он сместился чуть ниже. Я продолжал смотреть на дверь. Взгляд снова остановился на моём лице. Я посмотрел на человека в берете. Он смотрел на меня. У него были бледно-голубые глаза. Он улыбнулся сквозь густые моржовые усы, затем снова уставился в свой блокнот. Я посмотрел на рава Дорохова. Он сидел за столом и читал. В комнате было очень тихо. Человек в берете перевернул страницу своего блокнота и продолжал рисовать.

Дверь напротив беззвучно открылась. Оттуда появилась женщина и плотно притворила её за собой. Женщина была высокой, стройной и хорошо одетой. Она быстро прошла через приёмную и вышла в коридор.

Рав Дорохов встал из-за стола, жестом пригласил меня следовать за ним, пересек комнату и открыл тяжелую деревянную дверь. Потом отступил назад и сделал мне знак войти. Дверь беззвучно закрылась за мной.

Я очутился в большой комнате. Там был застекленный книжный шкаф, большой письменный стол из морёного ореха и три стула около него. Голые белые стены. Голая поверхность письменного стола. Яркие огоньки в маленькой стеклянной люстре под потолком. Большую часть стены слева от стола занимало высокое готическое окно с открытой фрамугой.

Ребе сидел за столом. На нем был чёрный кафтан и обычная чёрная шляпа. Кафтан был перетянут чёрным шнуром. Лицо Ребе было бледным. Он походил скорее на тень, а не на человека.

— Ашер Лев, — сказал он, чуть-чуть приподняв руку, а затем снова опустив ее на стол. — Садись, Ашер Лев. — Он говорил на идише. Его голос был мягким. — Как дела у твоей матери?

Я хотел ответить и почувствовал, как слова ворочаются где-то глубоко в горле. Я не мог извлечь их оттуда. Я сглотнул и глубоко вздохнул. Ребе молча смотрел на меня.

— Спасибо вам, Ребе, — услышал я свой голос. — У мамы всё в порядке.

Я сидел на одном из стульев возле стола, но не мог вспомнить, как я туда попал.

— Ашер Лев, — тихо сказал ребе, — я хотел увидеть тебя и дать тебе свое благословение на твою бар-мицву.

— Спасибо, Ребе.

— Ашер, — сказал Ребе, — как ты себя чувствуешь?

— Я в порядке, Ребе.

— Я помню, как ты родился. Я помню твою брит милу.

Я молчал.

— У тебя будет бар-мицва в эту Субботу.

— Да, Ребе.

Он посмотрел на меня.

— Я помню отца твоего отца. Я благословляю тебя во имя твоего деда. Желаю тебе жизни в соблюдении Торы и заповедей.

— Спасибо, Ребе.

— Ашер.

— Да, Ребе.

— Надо жить ради небесного. Никто не лучше другого из-за того, что он врач, а другой сапожник. Или из-за того, что он юрист, а другой — художник. Жизнь измеряется тем, насколько она — ради небесного. Ты меня понимаешь, Ашер Лев?

— Да, Ребе.

— Но есть те, кто этого не понимает.

Я промолчал.

— Среди тех, кого ты любишь и кто любит тебя, есть те, которые не принимают этого. Ашер, чтить своего отца — одно из десяти речений.

— Да, Ребе.

— Благословляю тебя, Ашер Лев, сын реба Арье Лева.

Его правая рука слегка качнулась. Я поднялся на ноги. Я чувствовал себя ошеломленным и сбитым с толку.

— Спокойной ночи, Ашер Лев.

— Спокойной ночи, Ребе.

Я вышел из комнаты и закрыл за собой тяжелую дверь. Она беззвучно закрылась без малейшего усилия с моей стороны.

Я сделал несколько шагов к выходу из приёмной. Мужчина в берете встал. Он быстро прошел мимо меня, открыл тяжелую дверь, вошел внутрь и закрыл ее. За ним тянулся смутный запах, запах земли, масла и краски. На стуле, на котором я раньше сидел, лежал сложенный вдвое листок бумаги. Я остановился, взял его и развернул. Это был карандашный рисунок, почти фотографическое изображение моего лица, выполненное с изящной лаконичностью линий, без света и тени. В нижнем правом углу была подпись: Джейкоб Кан. Под подписью была дата: 10.01.56.

Я сел на стул и уставился на рисунок. Рав Дорохов сидел за своим столом и читал. Казалось, он не замечает моего присутствия. Я сложил рисунок и аккуратно положил его в карман. Достал свой маленький альбом для рисования и шариковой ручкой нарисовал одной сплошной линией лицо Джейкоба Кана. В правом нижнем углу рисунка я подписал свое имя: Ашер Лев. Ниже написал дату: 26 Тевета 5716. Я оставил рисунок на стуле, на котором сидел Джейкоб Кан, и подошел к раву Дорохову.

— Спокойной ночи, — сказал я.

Он посмотрел на меня.

— Спокойной ночи, Ашер Лев. Мазл тов. — Он сделал паузу и добавил. — Пусть ты принесёшь радость своим родителям.

— Спасибо.

Я вышел из приемной и быстро спустился по лестнице. Спускаясь, я слышал голоса. В некоторых офисах ещё работали. Я вышел на каменное крыльцо. Ночной ветер освежил мое лицо. Я сел на перила крыльца и посмотрел на бульвар. Я сидел там очень долго и вспоминал, как когда-то уже сидел на этом крыльце.

Мужчина в берете вышел из здания, на мгновение остановился в дверях и подошел ко мне. Я слез с перил.

— Меня зовут Джейкоб Кан, — сказал он. У него был сильный голос, и он говорил со слабым русским акцентом.

— Меня зовут Ашер Лев, — сказал я.

Мы пожали друг другу руки. У него была мощная хватка. Я почувствовал, как моя рука сплющилась в его ладони.

— Спасибо за рисунок, — сказал он.

— И вам спасибо.

— Ты понимаешь во что ввязываешься?

— Нет.

— Может, тебе стать плотником? Или сапожником.

Я молчал.

— Ну или дворником.

Я не ответил.

Он вздохнул.

— Ты сумасшедший, — сказал он. — Мы все сумасшедшие. Я знаю твоего отца. Он станет моим врагом.

Я ничего не сказал.

— Почему я должен делать твоего отца моим врагом? Зачем? Скажи мне.

Я не ответил.

Он снова вздохнул.

— Наш Ребе очень умён. Если не я, это будет кто-то другой. Да? Он предпочитает попытать счастья со мной.

Я молчал.

— Да, конечно. Ребе умён. Я буду присматривать за тобой. Замечательно иметь умного Ребе. — Он вытащил руку из кармана пальто. — Это твоё.

Это был блокнот, который я когда-то, по просьбе машпиа, заполнил рисунками.

— Спасибо.

Я положил блокнот себе в карман.

— Итак, — сказал он. — приступим. Я не люблю вступать в новые отношения зимой. Это противоречит моей природе. Кроме того, я должен завершить одну скульптуру, и у меня не будет сейчас для тебя времени. Ты позвонишь мне в середине марта. Мой номер есть в телефонной книге. — Он остановился и пристально посмотрел на меня.

— Ты позвонишь?

— Да, — услышал я свой голос.

— Ты понимаешь, что я не то, что вы называете евреем Торы. Да, я большой поклонник Ребе. Мой отец был приверженцем отца Ребе. Но я не религиозный еврей. Ты это понимаешь?

— Понимаю.

— Хорошо. Между сегодняшним днем и серединой марта времени более чем достаточно. Я дам тебе задание на это время. Ты пойдёшь в Музей современного искусства, поднимешься на второй этаж и увидишь картину Пикассо «Герника». Ты будешь изучать эту картину. Ты запомнишь эту картину. Ты будешь делать всё, что покажется тебе необходимым для того, чтобы усвоить эту картину. Тогда в марте ты позвонишь мне, и мы встретимся, поговорим и поработаем. Понимаешь?

— Да.

— В моей природе быть прямым и честным. Я задам тебе вопрос. Ты вступаешь в мир гоев, Ашер Лев. Ты это знаешь?

— Да.

— Причём не просто гоев. Это гои-христиане.

— Да.

— Нет, всё-таки тебе лучше стать вагоновожатым, — сказал он, употребив идишское выражение. — Тебе лучше стать водоносом.

Я ничего не сказал.

— Хорошо, — сказал он. — Ребе попросил меня прояснить для тебя некоторые моменты. Я это сделал. Пора идти домой.

Мы вместе спустились по лестнице и пошли по улице.

— Скажи, — спросил он, — ты был в музее на Парквэй?

— Да.

— Ты видел мои картины?

— Да.

Он ждал.

— Я их не понял, — сказал я.

По-моему, он вздохнул. Его большие руки были глубоко засунуты в карманы пальто. Он пожал плечами. Ночной ветер дул ему в лицо.

— Тебе всего тринадцать, — сказал он. — Тем не менее меня задевает, что ты так говоришь. Позвони мне в марте. Тебе в какую сторону?

— По направлению к Нью-Йорк Авеню.

— Мне — в другую. Спокойной ночи, Ашер Лев.

Мы пожали друг другу руки, и он пошел дальше вверх по бульвару.

Я быстро дошёл до дома, звёзды и деревья кружились над моей головой.

Мой рассказ, похоже, не удивил ни отца, ни маму. Пока я говорил, отец не смотрел на меня. Он как будто весь сжался от боли. Мама разрывалась между отцовской болью и моей ошеломленной радостью и, казалось, не знала, что сказать.

— Я не смиряюсь с этим, Ривка, — сказал отец с горечью в голосе. Он говорил с мамой так, как будто меня не было в комнате. — Я не могу смириться с таким решением.

— Арье, — тихо сказала мама. — Это решение Ребе.

— Только потому, что все боятся, что мальчик оторвётся от нас и пойдет сам по себе. Почему все должны бояться, что мальчик оторвётся? Почему? Он мой сын. Я хочу воспитать сына по-своему.

Мама молчала. Но глаза у нее потемнели.

— Я не смиряюсь, — сказал мой отец. — Я буду проводить свою жизнь в путешествиях для Ребе, а мой сын будет рисовать картины? Как я могу с этим смириться, Ривка? Скажи мне. Как? От этого могут быть только неприятности. Когда сын и отец так далеки друг от друга, это приносит только неприятности.

— Я не хочу приносить тебе неприятности, папа — сказал я.

Он посмотрел на меня и медленно потер лицо. Я внезапно вспомнил давнее ощущение прикосновения его бороды к моей щеке, когда я был совсем маленьким.

— Ашер, я знаю, ты не хочешь плохого. Я не обвиняю тебя, не дай Бог, в том, что ты делаешь это нарочно. Но внутри тебя есть что-то, чего я не понимаю. Это чревато неприятностями. Да мы уже их и имеем полной мерой. Я не понимаю тебя. Ты мой сын, и я тебя не понимаю. Мне стыдно за моего собственного сына.

— Арье, — тихо сказала мама. Казалось, она вот-вот заплачет.

Отец закрыл глаза. И долго сидел с закрытыми глазами. Потом тихо сказал: “В мире множество вещей, которые я не понимаю, Ривка. Но это — это самое непонятное из всего. И я не могу с этим смириться”.

Он пронес свою боль через всё празднование моей бар-мицвы. Все знали о решении Ребе. Никто не осмеливался ставить его под сомнение. Ибо Ребе был цадиком, его слово было словом Царя Вселенной. То, как он видел, отличалось от того, как видят другие; то, как он поступал, отличалось от того, как поступают другие. Право моего отца формировать мою жизнь было отнято у него тем, кто даровал смысл его собственной жизни — самим Ребе. Но никто не знал, как реагировать на это решение, потому что все видели боль моего отца. Я стал для него подданым чужого государства. Каким-то непостижимым образом свершилась вселенская ошибка. Линия наследования была искажена. Демоническая сила нанесла удар по ответственности, передаваемой из века в век. Отец не мог этого вынести. И не знал, как с этим бороться. Он нёс свою боль и свой стыд через Субботу моей бар-мицвы и через следующий день, когда родственники и друзья пели и танцевали, выражая свою радость. И он пронес эту боль и этот стыд с собой через стеклянные двери зала ожидания в самолет, который на следующей неделе унёс его в Европу.

(продолжение следует)

Примечания

[1] Холь а‐Моэд (ивр. ‏חול המועד‏‎) — дословно переводится как «будни выделенных дней». Это дни между первым и седьмым днём праздника Песах и Суккот.

[2] Вообще, йехидусом у хасидов называется аудиенция у Ребе.

[3] Хасидус — учение хасидизма.

[4] Согласно «Тании» (основополагающая книга по хасидизму рабби Шнеур-Залмана из Ляд) есть три рода людей: «совершенные» (цадики), «склонные ко греху» (роша) и «люди середины» (бейнони).

[5] Дварим 30:14

[6] Мишлей, 20:27

[7] Габба́й (גַּבַּאי, от גבה, `взимать платежи`) — должностное лицо в еврейской общине или синагоге, ведающее организационными и денежными делами.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.