©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2019 года

Loading

Пожалуй самой интересным фактом его истории было то, что хотя многие его товарищи по немецкому лагерю знали, что он не француз (хотя его разговорный французский был хорош, но говорил он с акцентом, который остался у него на всю жизнь) и догадывались, что он — еврей, судя по его характерной внешности и потому, что он был обрезан, но никто его не выдал за эти страшные пять лет.

Леопольд Косс

От Польши до Парк авеню

Перевод с английского Владимира Шейнкера

(продолжение. Начало в №8-9/2018 и сл.)

Часть III. НА ЮГЕ ФРАНЦИИ
Монпелье

Я отправился в Монпелье в начале октября 1940 г. Начиналась новая глава моей жизни.

Монпелье — очаровательный город на французском побережье Средиземного моря, примерно посередине между итальянской и испанской границами. Он находится в десяти Акилометрах от моря, от маленького порта Сет. Монпелье был любимым городом короля Генриха IV, который провел здесь много времени и разбил здесь прекрасный парк. Ему принадлежит знаменитое заявление, что каждый француз должен иметь «une poule au pot» — «курицу в горшочке».

Мне казалось, что самой интересной частью города были окрестности Медицинского института, основанного 1101 г. неким евреем Абрахамом, о чем свидетельствует табличка на стене главного корпуса. В десятом веке здесь, действительно, была большая и процветающая еврейская община. Я, к сожалению, ничего не знаю об этих людях, ни откуда они пришли, ни что с ними стало позже.

Но в ту осень история Монпелье меня не интересовала. Меня занимали более насущные вопросы: где найти жилье, где добыть деньги, как выжить и не удастся ли поступить в медицинский институт. Семья Мендельсона нашла небольшую меблированную квартиру, они, как всегда, были готовы мне помочь, но мне хотелось самому зарабатывать на жизнь.

Вскоре я нашел небольшое местное отделение еврейской организации (ОРТ), поддерживаемой американскими евреями. Меня зарегистрировали и назначили мне стипендию в несколько сотен франков в месяц — деньги небольшие, но достаточные, чтобы скромно существовать. ОРТ была сионистско-социалистическая организацией, целью которой было подготовить евреев, собирающихся переехать в Палестину, к практической ремесленной работе, но не врачебной или иной более сложной деятельности. Чтобы получать стипендию, нужно было пройти обучение по одной из двух специальностей: слесарь или мыловар. Классы эти оставляли достаточно времени для чего угодно, даже для изучения медицины. Я записался в слесарные классы, они должны были начаться через пару недель. Затем я отправился в университет, чтобы записаться на лекции по медицине. Поскольку у меня были документы из Свободного университета Брюсселя, то я мог легко записаться сразу на второй курс. Было, однако, одно «но». Правительство в Виши недавно ввело новое правило, касавшееся студентов еврейского происхождения (Israélites, по их терминологии), которые не были гражданами Франции. Согласно ему, эти студенты могли посещать лекции и даже сдавать экзамены, но выдавать дипломы им не разрешалось. Клерк, записывавший новых студентов, был очень смущен, когда должен был объяснять это правило. Ничего подобного никогда не случалось в этом знаменитом университете, к тому же еще и основанным евреями. Хочу добавить, что когда после войны я запросил у университета справку о том, что я проучился в нем один год, я получил письмо с извинениями за ту политику, которую университет был вынужден проводить по приказу Виши.

Я на свою стипендию не мог снять отдельную квартиру, и вместе с другим студентом по имени Израиль Уинтер снял комнату в доме номер 17 по улице Дидро. Израиль был болезненным, робким парнем из маленького польского города Ломза. Фамилия у него была вполне нейтральная, но имя — просто несчастье. Хозяйкой квартиры была привлекательная женщина средних лет, как мне казалось — бывшая «мадам».

Комната у нас была чистая, наверное, потому, что располагалась прямо в центре квартала «красных фонарей», позади театра. Бедный Дидро, один из блестящих мыслителей французского просвещения 18 столетия, заслуживал, конечно, более респектабельного увековечивания. В нашем здании было 60 или 70 комнат. Соседями были в основном рабочие и другие пролетарии, с которыми мы почти не общались. Дорога к дому проходила мимо целого квартала маленьких публичных домов, у каждого из которых сидели женщины (почти все — старые и уродливые), приглашавшие нас зайти. Напротив нашего дома было заведение повыше классом, где один наш коллега по имени Грубмен работал вышибалой. Парень он был совсем не злой, но очень большой, за что его, видимо, и наняли на эту работу. Утром, часов около одиннадцати женщины выходили на улицу подышать свежим воздухом. Среди них была одна очень хорошенькая молодая блондинка, и, наверное, добрая — она с удовольствием играла на улице с детьми. Я не пытался с ней познакомиться, во-первых, из-за своей застенчивости, и еще потому, что понимал, что ее гонорар, каким бы он ни был, превысит мои финансовые возможности. Вообще, вмешиваться в уличную жизнь было небезопасно. Напротив нас в полуразвалившихся домах жили люмпены, постоянно напивавшиеся и устраивавшие драки. В теплые вечера, когда окна в комнате были открыты, мы вдоволь могли наслушаться звуками этих сражений. Для нас это было хорошей школой уличной жизни Франции.

Комната наша была на четвертом этаже, общая уборная была снаружи в конце длинного балкона. Это была маленькая квадратная комната с кроватью и софой, стенным шкафом для одежды, столом с двумя стульями и маленькой раковиной. Воду мы набирали из крана на улице и приносили в кувшине домой. Уинтер спал на софе, а я на кровати. Вещей у нас было так мало, что места нам вполне хватало. Мы стирали свою пару рубашек и две-три пары носков один-два раза в месяц. Вспоминая позже наши санитарные условия, я со страхом думал, как же мы тогда пахли? С другой стороны, в это время многие жили в таких же условиях, и наши носы, наверное, были уже нечувствительны к аромату немытых тел.

Устроившись с жильем, я занялся университетскими делами. Монпелье был наводнен беженцами с севера Франции, оккупированного немцами. Среди студентов был много поляков, венгров, румын, чехов, а также и французов, в большинстве своем с юга Франции, но и с оккупированных территорий тоже. Многие из них были французскими евреями.

С продуктами в городе становилось все хуже и хуже. Было несколько бесплатных кухонь, где неимущие студенты могли получить горячую пищу в полдень, но чем хуже становилось положение с продовольствием, тем безвкуснее были эти обеды. В конце концов это была только вареная белая или желтая репа, которую здесь стали называть «рутабага». Перед войной ни один уважающий себя француз в рот бы это не взял, это был корм для скота. Я был так голоден, что съедал всю репу, которую получал. Я думаю, что за все то время, что я жил в Монпелье, я ел мясо не более трех-четырех раз, да и то благодаря доброте семейства Мендельсон.

Зарегистрировавшись в префектуре города, я получил удостоверение личности и продовольственную карточку. Как молодой, растущий мужчина, не достигший 21 года, я получил карточку «джей3», по которой мне была положена одна плитка шоколада в месяц.

Можно было, правда, исхитриться и вставить в карточку купон на шоколад, вырезанный из другой карточки, если продавец готов этого не заметить. В карточке были купоны и на другие продукты: немного молока, масла, сыра и сосисок, макароны, рис, картошка и кое-что еще. Выглядело это неплохо, но для нас, иностранных безденежных беженцев, найти эти, теперь ставшие дефицитными товары было непросто. Продавцы не очень нас жаловали, и я уверен, что местным французам получить эти продукты было значительно легче, чем нам.

Продукты можно было купить и за деньги. Семейство Мендельсон питалось много лучше меня, хотя и их дневной рацион был по теперешним понятиям весьма скуден. На быстро появившимся черном рынке состоятельные люди могли купить все, что угодно. У меня, конечно, денег было в обрез, так что когда мне удавалось купить багет и немного масла, то это был настоящий пир.

Однажды, по счастливой случайности, мне удалось «достать» килограмм картошки, когда я проходил мимо маленького магазина. Я принес ее домой, очень аккуратно почистил кожуру, стараясь потерять как можно меньше, и сварил ее в соленой воде на маленькой спиртовке. Зная, что Уинтер скоро не появится, я ел картофелины одну за другой в течение целого часа. Это было самое сильное гастрономическое наслаждение за всю мою жизнь. Но когда я ел эти восхитительные картофелины, мне было стыдно, что я не поделился с моим соседом по комнате.

Единственным легко доступным пищевым продуктом было местное низкосортное столовое красное вино. Это дешевое вино юга Франции мало чем походило на Бордо, Бургундское, или другие известные французские вина.

Чтобы подкормиться, мы иногда ездили на автобусе в недалекий от нас порт Сет, где при удаче можно было достать мелкую рыбу, которую никто не брал. На самом деле, мы как беженцы не имели права уезжать из города без специального разрешения (“laissez-passer”), но мы ни разу не попались. Я жарил рыбу, добавляя немножко масла, и это было объедение.

Табак был вторым по важности после пищи товаром, который нужно было добывать, и который мы получали тоже по карточкам. Нынешняя антитабачная кампания (1996 г.) в Соединенных Штатах проводится активистами, которые, я в этом уверен, никогда в жизни не голодали. Никотин — лучший заменитель пищи. Кроме того, он успокаивает, и это делает его идеальным лекарством во времена голода и волнений. Я никогда не брошу курить. Память о том успокоении, которое приносило мне курение в самые тяжелые моменты моей жизни, слишком дорога мне, чтобы от него отказаться.

По карточкам я мог получить одну пачку той же махорки и пачку тех же сигарет «Голуаз голубой диск», что нам выдавали в армии. Мы делали самокрутки из махорки и курительной бумаги, если она была, или из газеты. Я так наловчился в этом деле, что мог скрутить сигарету одной рукой. Все курильщики ( т.е. около 95 процентов мужского населения) теперь носили с собой маленькие металлические коробки, в которых хранили окурки (mégots, «бычки», как называли их французы). Из трех бычков можно было скрутить одну сигарету, и от нее оставался еще один бычок.

Я не помню, при каких обстоятельствах я неожиданно получил почтовую открытку от моего приятеля Гелбартовича, с которым я снимал комнату в Брюсселе. Как я уже упоминал ранее, он попал в плен. В лагере он жил под именем Жюль Ленуар. У него не было родственников, которые могли бы ему помочь, и я вызвался быть его опекуном. Раз в месяц я пытался наскрести несколько франков, чтобы послать ему банку сардин и галеты. Я тоже получал от этого некоторую выгоду: поскольку он не курил, то я мог использовать его талоны на табак, и это с лихвой вознаграждало мои расходы.

Гелбартович провел в плену пять лет и обосновался после войны в Леоне под именем Желарту. Я встретился с ним и его женой Жозетт в 1994 г., и наше свидание было очень трогательным. Он к тому времени ушел на пенсию и скромно жил в маленьком доме в пригороде. Французские власти обошлись с ним плохо. Несмотря на то, что он провел годы в плену в качестве французского военнопленного, его по-прежнему считали иностранцем. Хотя он был дипломированным инженером, но никакой работы, кроме ручного труда получить ему не удалось. Только преодолев массу трудностей, ему удалось, наконец, получить французское гражданство.

Пожалуй самой интересным фактом его истории было то, что хотя многие его товарищи по немецкому лагерю знали, что он не француз (хотя его разговорный французский был хорош, но говорил он с акцентом, который остался у него на всю жизнь) и догадывались, что он — еврей, судя по его характерной внешности и потому, что он был обрезан, но никто его не выдал за эти страшные пять лет. Он рассказывал, что было много обстоятельств, при которых это могло случиться, и он бы наверняка погиб, но, нет, этого не случилось. Он всегда был благодарен за это своим товарищам по несчастью.

Вернемся, однако, в Монпелье. Несмотря на все трудности нашей нищенской жизни, настроение у студентов и псевдо-студентов этого античного города было приподнятое. Было ли это результатом мягкого средиземноморского климата, или большого стечения беженцев, или разделяемого всеми чувства опасности от близости оккупированного немцами севера, или всего этого вместе взятого? Как бы там ни было, но все мы чувствовали теплое дружеское расположение, причем не только к своим братьям-беженцам, но и к французским студентам, и они отвечали тем же. Будучи до этого иностранным студентом двух университетов, я помнил, как прохладно относились к нам местные студенты. Но в Монпелье все было не так. Здесь завязалось много дружеских связей между французами и иностранцами, и некоторые из них сохранились и до настоящего времени.

Для меня самым важным событием была встреча с французский студенткой Мадлен П. У нас завязался роман, который, к сожалению, длился недолго. Мадлен была из старинной протестантской (гугенотской) семьи из Арля. Может быть нас сблизило то, что она тоже относилась к меньшинству в преобладающе католической Франции. Мадлен познакомила меня с французской литературой, она снабжала меня книгами, и среди них была «Семья Тибо» Роже Мартен дю Гара — ее любимая книга. Я глотал один за другим тома этого романа-хроники, почувствовав вкус к элегантности языка, и восхищаясь богатством французского, способного выражать мысли отличным от всех других языков образом, а также духом просвещения, превалирующим во Франции, несмотря на мрачные моменты ее истории.

Я вспоминал об этом недавно (апрель 1996 г.), после того, как послушал оперу «Дело Дрейфуса», описывающую одно из самых тяжелых испытаний для духа французской толерантности. В Нью-Йоркском театре, где ставилась эта опера, была также выставка яростных антисемитских плакатов и публикаций того времени (1896-1898 гг). Но ведь был в это время и Эмиль Золя, не побоявшийся выступить против правительства и большинства общества, в своем «Я обвиняю», в котором осуждал предательство благородных французских традиций чести и терпимости.

Мне пришлось увидеть обе эти Франции: покорность немцам и подчинение их приказам (в частности, аресты и депортацию евреев) с одной стороны и, с другой стороны, замечательные примеры самопожертвования и помощи угнетенным и бедствующим. Французы в толпе и поодиночке ведут себя по-разному. В толпе они подчиняются стадному чувству и способны на самые отвратительные крайности, в то время как сами поодиночке способны на великодушие и терпимость. В толпе они стараются не отличаться от других, а сами по себе не хотят походить на толпу. Возможно, это свойственно не только французам, но и другим национальностям, в том числе и немцам, и евреям.

За «Семьей Тибо» последовали и другие книги: Анатоль Франс, Виктор Гюго и нескончаемый поток других классических книг, за что я буду вечно благодарен Мадлене. Я больше не виделся с ней, но мы переписывались и даже говорили по телефону в 1990-е годы. Она пережила войну, стала доктором и работала терапевтом. У нее была дочь, но замужем она не была. Было что-то особенное в этой женщине, этот дух независимости, который мне посчастливилось почувствовать, но, к сожалению, не надолго.

Благодаря влиянию Мадлены, я записался в университете на курс французского языка для иностранцев. Вел его профессор Тиссье. Это был высокий мужчина с рыжей бородой, влюбленный в свой предмет, и во мне он нашел влюбленного во французский язык студента. Тайны французской грамматики и синтаксиса неожиданно открылись для меня, и мой французский стал весьма элегантным, хотя теперь мне очень редко удается им воспользоваться. Когда я попадаю во франкоязычную страну, то через пару дней в памяти всплывает значительный запас слов, и я даже могу сойти за местного жителя.

Кроме Мадлены моими близкими французскими друзьями были Филип Лазар-Леви и Роже Гудешу. Филипп тоже был студентом-медиком. Он был сыном известного пианиста и профессора Парижской консерватории. Филипп был красивым и впечатлительным молодым человеком. Его поразил мой рассказ о бегстве из Польши через Германию, и он просил повторять его снова и снова, выспрашивая все детали.

Его отцу как еврею запретили выступать с концертами, но у него были поклонники среди состоятельных людей Монпелье, которые устраивали ему частные концерты. Это был невысокий человек, довольно упитанный с всклокоченными седыми волосами — хрестоматийный образ исполнителя классической музыки. Благодаря моей дружбе с Филиппом, меня обычно приглашали на концерт, и я получил возможность посмотреть, как живет другое сословие французов в это нелегкое время. Я бы сказал — неплохо. Нас обслуживали слуги, после концерта подавалось вино, правда, немного, а еды почти не было — знак военного времени. Лазар-Леви был замечательным пианистом. Он, видимо, не скопил достаточно денег за свою долгую карьеру, и эти концерты помогали ему не бедствовать В его репертуаре были главным образом композиторы девятнадцатого века — Бетховен, Шуберт, Шопен. Современную музыку он не исполнял, и Моцарт в эти дни тоже не был популярен. Я наслаждался этими концертами; снова, после длительного перерыва я мог слушать классическую музыку.

Я не встречал на этих концертах его жену и не помню, чтобы Филипп что-нибудь о ней рассказывал. Филипп погиб во время войны. Я не знаю обстоятельств его смерти, но слышал, что он был участником Сопротивления и был убит немцами.

С моим другим французским другом, Роже Гудешу, мы дружим до сих пор. Он родился в богатой старой семье французских евреев из города Нанси в Лотарингии. Его родители и сестра жили в это время в Монпелье, я часто ходил к ним в гости, пока не уехал из Монпелье в августе 1942 г., и они были со мной очень приветливы.

Как я узнал через несколько лет, Роже ускользнул из Франции в Женеву в 1943 г. и вернулся в 1944 г. Мы снова встретились в 1954 г., когда я в первый раз после войны вернулся в Париж. Он был в приятельских отношениях с патологом Жаном де Брю (о котором я расскажу позже) и тот пригласил меня в Париж. Каково же было мое изумление, когда первым человеком, встретившим меня в аэровокзале Орли (в здании, похожем в то время на сарай), был мой старый друг Роже! Я уже не припомню, каким образом он меня разыскал — ведь я изменил свою фамилию — но, как бы там ни было, он стоял передо мной и познакомил меня с де Брю. Роже стал дерматологом и работал в Париже. Он был большим поклонником гомеопатии (все еще популярной во Франции), и, когда я бывал в Париже, я непременно с ним встречался, мы проводили вместе несколько часов, и никогда не могли наговориться вдоволь.

Моим третьим французским другом, сыгравшим важную роль в моей жизни, был Жак Галибер, с которым я познакомился позже, чем с первыми двумя. Жак помог мне бежать из Франции и я расскажу о нем немного позже.

Кроме Мадлены и трех моих друзей, упомянутых выше, я познакомился со множеством других французских и иностранных студентов. Среди них было много поляков. С Эстер Шефнер я был знаком еще в Брюсселе. Она уехала из Монпелье в Соединенные Штаты в 1941 г.

Мой другой хороший друг Абрам был из восточной части Польши, которая теперь в составе Белоруссии. Он был очень хорош собой с его белокурыми волосами и синими глазами и мог вполне сойти за «арийца».

Абрам был без памяти влюблен в парижанку по имени Женевьева и не хотел уезжать из Франции, но, чтобы выжить, должен был придумать себе биографию, объясняющую его сильный польский акцент. Абрам стал изучать списки умерших жителей в разных городах и нашел имя польского ребенка, умершего вскоре после рождения в Клермон-Ферране. Ребенок был бы сейчас примерно того же возраста, что и Абрам, 23-24 года, и, воспользовавшись копией свидетельства о рождении, он получил настоящие французские документы на имя Скура (кожа по-польски).

Все же гестапо его арестовало, но, к счастью, не как еврея, а как уклоняющегося от работы в Германии. Многих молодые французы в это время насильно увозили в Германию. Абрама отправили в концентрационный лагерь Аушвиц (Освенцим). История его двухлетнего заключения в лагере стала мне известна только в 1960-х годах, когда мы с ним провели несколько дней в моем домике на озере Кармел в графстве Путнам на севере от Нью-Йорка. Однажды вечером он вдруг заговорил на тему, которой он всегда избегал. Не знаю, что его к этому побудило, но, начав говорить, он уже не мог остановиться, и всю ночь рассказывал об Освенциме. Его истории, несомненно правдивые, описывали неизвестные аспекты жизни лагеря и значительно отличались от общепринято представления о лагере как о месте только для массового истребления людей, главным образом — евреев.

Освенцим состоял из нескольких лагерей. Один из них, где проводилось массовое уничтожение евреев, известен лучше других. Но было и несколько других: лагерь для цыган (описанный в малоизвестной книге немецкого еврейского врача Люси Адельсбергер, заключенной в Освенцим, «Auschwitz, Ein Tatsachenbericht», вышедшей в Берлине в 1956 г.), лагерь для уголовников, лагерь для не-евреев, например, русских и поляков, и, наконец, подпольный лагерь.

Абрам, который был по документам французско-польский Скуро, каким-то образом попал в подпольный лагерь, который управлялся чем-то вроде мафии. Как студент-медик он должен был лечить боссов мафии, руководивших разного рода «бизнесами» внутри Освенцима. Он предпочитал не обсуждать, помогла ли ему его внешность получить эту работу. Эта подпольная деятельность проходила при попустительстве СС и гестапо, и немцы не трогали боссов этой мафии. Здесь работали портные, шившие военную форму и гражданскую одежду на заказ, ювелиры, делавшие украшения для офицеров и их женщин из золота и драгоценных камней, принадлежавших убитым евреям, и даже парикмахерские с креслами, зеркалами, духами и фенами для сушки волос.

Абрам никогда не голодал, так как повар был его приятель, не боялся за свою жизнь, и его никогда серьезно не били. Но он был свидетелем ежедневных убийств евреев, не имея возможности даже показать им свое сострадание, и это продолжало мучить его и после войны.

В 1945 г., когда Освенцим был освобожден советскими войсками, Абраму удалось пробраться в Париж. Он женился на Женевьеве, закончил медицинское образование в Парижском университете, у них родилась дочь Колетт. Несколькими годами позже, когда он начинал самостоятельную медицинскую практику, у его любимой Женевевы появилась незаживающая ранка на языке, оказавшаяся злокачественной опухолью. Женевьева погибла год спустя, ей было тридцать с небольшим лет. Абрам, выживший в Освенциме, оказался в свои 34 или 35 лет вдовцом и одиноким отцом маленького ребенка.

Он был успешным врачом-терапевтом и женился на вдове узника Освенцима, который погиб в лагере. У нее был маленький сын, я с ним познакомился, когда Абрам с семьей были в Нью-Йорке в 1960-х. Несмотря на свою удачно сложившуюся жизнь, Абрам никогда не мог избавиться от наследия Освенцима. В конце 1960-х он продал свою практику и уехал работать доктором в кибуц в Израиле. Мне казалось, что и он, и его семья были там счастливы и не скучали по роскоши парижской жизни. Абрам умер от рака в конце 1970-х или начале 1980-х, точной даты я не знаю.

На этом история с Абрамом не кончается. В конце 1980-х я поехал на научную конференцию во Францию, в Бретань. По дороге на банкет я познакомился с молодым ученым из Института Пастера в Париже, который тоже принимал участие в конференции. Он услышал мое имя и представился мне: это был приемный сын Абрама, тот самый маленький мальчик, которого я видел в Нью-Йорке. Он сказал, что его мама и сводная сестра по-прежнему живут в Израиле, и что у них все благополучно.

А еще в Монпелье я познакомился с семьей Гольдштейн — с матерью и ее двумя сыновьями — Леоном и Мишелем. Матери было лет 60, и она казалось мне женщиной с золотым сердцем — воплощением русского характера. Я не встречал более гостеприимного человека. Ее дом был открыт для всех, вся еда и питье, что были в доме, подавались на стол, а ведь с продуктами было совсем нелегко, и те, кто приходил к Гольдштейнам часто, старались принести в дом что-нибудь съедобное.

Леон, старший сын, занимался наукой, кажется, у него была ученая степень, и он некоторое время работал в Париже у известного физиолога Бине. А еще Леон был замечательным скрипачом. Он играл для гостей, когда бы его ни попросили, а просили его часто. Сонаты Баха для скрипки соло, особенно «Чакона», были его любимыми. Играл он и скрипичную часть сонаты для скрипки и фортепьяно Цезаря Франка, и многое другое. Я мог слушать его часами. Благодаря Леону и Лазару-Леви моя музыкальная культура поднялась совсем на другой уровень.

Младший брат Леона Мишель был добрым великаном, всегда веселым и любезным. Они были небогаты, я не знаю источников их дохода. Леон какое-то время работал на медицинском факультете в качестве ассистента на лекциях по физиологии. После войны я разыскал Леона в Париже, мы обменялись несколькими письмами, из которых я узнал, что его мать и Мишель умерли во время войны. Леон был суховат и не стремился к продолжению знакомства.

Дружил я и с Еже и Ядвигой Имич — двумя типичными и красивыми блондинами поляками. Для меня было большим сюрпризом узнать, что оба они были евреями, да к тому же и ярыми сионистами. У них был маленький сын Андре, в котором они души не чаяли. У Ядвиги была очень красивая сестра, которая жила в Ницце и была замужем за евреем, офицером французской армии, который был в плену в Германии. Сестра была высокой тонкой женщиной с точеной фигурой, я очень ею увлекся, но, увы, она все время говорила только о своем муже. Я встретился с Имичами в Аньере под Парижем после войны. Им удалось выжить по фальшивым документам, и мы все были счастливы снова увидеть друг друга. А потом случилась трагедия. Их сын погиб в автомобильной катастрофе. Они так горевали, что наши контакты оборвались. Я встречался с одним из братьев Имича в Америке, но знакомство долго не продлилось.

В моей жизни в Монпелье бывали и светлые, и мрачные дни. Я волновался за моих родителей, а они волновались обо мне. Нам удалось обменяться несколькими письмами через мою знакомую, студентку-медика в Женеве Хелену Кулинска (в последствии — Мелзер). Она стала анестезиологом и сейчас живет на пенсии в Буффало в Соединенных Штатах. Хотя я знал, что моя семья переехала в Варшаву, но я ничего не знал о Варшавском гетто. Французские газеты в Виши печатали в статьях о Польше только то, что пропускала немецкая цензура, а Би-Би-Си, которую мы набожно слушали, говорила, главным образом, о Битве за Англию, начавшейся осенью 1940 г., когда я добрался до Монпелье. В редких родительских письмах никогда не объяснялось, почему они переехали в Варшаву. Может быть, Варшава им казалась более безопасной, чем Лодзь, где гетто было в самой бедной и неблагоустроенной части города (Балута), через которую я проходил, когда отправился в Варшаву в сентябре 1939 г. На самом деле, оказалось, что у евреев в Лодзи было немного больше шансов выжить, чем в Варшаве. Для моих родителей было огромным облегчением узнать, что я жив, невредим и нахожусь во Франции. В своих письмах они ни на что не жаловались, хотя им никто не помогал и денег у них почти не было, и я вообще не понимаю, как они выжили еще два года, перед тем как исчезли в 1942 г.

 Однажды я получил от них письмо с двумя маленькими фотографиями моей сестры, ей в это время было около шестнадцати лет. Когда мы расставались, она была еще ребенком, а теперь на меня глядела большими грустными глазами красивая молодая женщина в шляпе. Мне удалось сохранить эти фотографии, несмотря на все последовавшие события.

Меня мучит до сих пор, что я ничем не помог моей семье. Конечно, у меня есть оправдание: мне было 20 лет, денег у меня не было и жил я впроголодь. Некоторые мои друзья ухитрялись кое-что зарабатывать на «черном рынке», но у меня совершенно не было способностей к такого рода деятельности. Мой дядя Карл Мейсснер, который в это время жил в Вустере в штате Массачусетс, присылал мне раз в несколько месяцев по 50 долларов, которые немного облегчали мою жизнь.

По официальному курсу их обменивали на 2000 франков, но на черном рынке можно было выручить в три-четыре раза больше, о чем я написал дяде, но он решительно отказывался делать что-либо противозаконное. Только спустя много лет до меня дошло, что 50 долларов для него в то время были большие деньги. Он преподавал физику, а зарплата преподавателей в то время была мизерной по теперешним стандартам.

Между тем, я прилежно ходил на слесарные курсы. Наш преподаватель, старый француз, старался приохотить нас к ручной работе с металлом. Никаких теорий нам не преподавали, нам давали молоток, зубило и кусок железа, который мы должны были во что-то превратить. Я попадал молотком по пальцам чаще, чем по зубилу, и через несколько недель мой инструктор сдался. Хотя в то время я думал, что я так ничему и не научился, но когда мне потом пришлось работать на ферме, оказалось, что я все-таки приобрел некоторые навыки в работе с инструментами.

Провалившись на слесарных курсах, я имел возможность попробовать себя в производстве мыла и косметики. Новый преподаватель был поинтеллигентнее слесаря и подробно объяснял нам составы мыла и кремов. И тут я совершил грубую ошибку: мне было так скучно этим заниматься, и запах плавленого животного жира был так противен, что я бросил курсы. Кто знает, может быть я бы мог стать второй Еленой Рубинштейн, но я ушел и теперь должен был искать другие источники дохода, чтобы прокормиться.

Вокруг Монпелье было много виноградников, требовавших физического труда, механизация в то время было незначительной, а рабочих рук не хватало — многие молодые мужчины были в плену, и горожане не стремились надрываться на виноградниках. Поэтому группа под названием что-то вроде «Юные добровольцы для физического труда» принимала всех, кто пожелает.

В середине весны 1941 г. я записался добровольцем в эту группу. Нас отправили в большое имение и выделили нам сарай с соломенными матрацами. Уборная и водяная колонка были во дворе. Мы работали за харчи и мизерную зарплату. Я должен был опрыскивать лозу купоросом против филлоксеры — вредителя винограда. Купорос хранился в больших емкостях, заполненных зеленой жидкостью с неприятным запахом. Его наливали в металлический контейнер емкостью 50 литров, который я носил на спине. В правой руке у меня был маленький насос, а в левой — резиновый шланг с наконечником. Я шел вдоль виноградника, накачивая жидкость правой рукой, и направляя левой рукой тонкую струю на растения сверху вниз, попеременно с правой и с левой сторону от прохода. Это была очень тяжелая работа — ходить с тяжелой канистрой на спине под палящим солнцем, накачивая жидкость и поливая растения. Я проработал только два дня и больше не мог, но не потому, что было тяжело, а из-за отсутствия подходящей одежды. Мне выдали шорты, не закрывавшие ноги от солнца, и на второй день икры у меня так обгорели, что работать я больше не мог. Три дня я провалялся, мучаясь от боли, на своем соломенном матрасе, не в состоянии двигаться. Мне приносили еду — хлеб и вино. Лечить меня никто не собирался, и когда острая боль прошла меня отправили обратно в Монпелье.

Жизнь батрака

Наступало лето 1941 г., в университете начались каникулы и я снова стал искать работу. На этот раз меня послали в департамент Жес на юго-западе Франции недалеко от Пиренеев и демаркационной линии, за которой была оккупированная немцами часть Франции. Июльским утром я доехал поездом до города Ош и поехал на автобусе в небольшую деревню (не помню ее названия), где меня встретил мой новый босс месье Девир. Сколько бы я ни прожил, я этого человека не забуду. Место для сна мне отвели в нише в общей комнате и выдали соломенный матрац и одеяло. Вещей у меня почти не было, так что места мне хватало. Девир показал мне дом и познакомил с правилами работы. Меня будут будить до восхода солнца. Я должен буду почистить коровий хлев перед дойкой коров. Потом мне дадут поесть, и я пойду работать в поле. Это был сезон сенокоса и я должен буду помогать. После полуденного перерыва снова будет полевая работа. После заката я должен буду полить огород, обращая особое внимание на помидоры. Ужинать я буду вместе со всей семьей. Какие-нибудь вопросы, Леопольд? Вопросов у меня не было.

Мне выдали старый комбинезон, старую рубашку и соломенную шляпу, завершавшую мой туалет. В сарае мне было положено носить деревянные башмаки, а в поле — кожаную обувь. Моему хозяину было лет 40-45. Это был высокий, мускулистый брюнет с большими усами. Он всегда выглядел хмуро. По-французски он говорил с сильным южным акцентом, а с женой они объяснялись на патуа — местном диалекте, напоминавшем мне латынь и испанский язык. Человек он был недобрый и сразу меня невзлюбил. Ему был неприятен городской парень, но он во мне нуждался. И он, и его жена обращались со мною, как с собакой. Стоило мне прервать работу на минутку, как они уже погоняли меня ее продолжать. Однажды Уинтер, мой сосед по квартире в Монпелье, переправил мне письмо от моих родителей, пришедшее через Женеву. Его доставил днем почтальон в темно-голубой форме, и это само по себе было сенсацией. Незадолго до начала дневного перерыва я начал его читать, и тут же получил замечание, что я не закончил работу. «Leopold, aroses les tomates» (поливай помидоры), — сказала его жена. Я продолжал читать, не слушая ее. Тогда она позвала мужа и он стал грозить мне вилами. На этом терпение мое кончилось, я пошел к мэру деревни и сказал, что мне нужен другой «патрон» до конца лета. Вскоре меня известили, что для меня есть работа в деревне Монто-ле-Кребу, в 10-15 километрах на запад.

Мне очень досадно, что я забыл имя моих новых «патронов». Это было очень милое семейство, совершенно не похожее на моих предыдущих хозяев. Муж был по-мальчишески выглядевшим приветливым мужчиной лет тридцати с небольшим, его жена была тоже очень любезна. У них был шестимесячный ребенок, за которым смотрел его дедушка. Заботился он о ребенке очень оригинально: когда тот начинал плакать, дедушка давал ему пососать льняной тампон, пропитанный местным коньяком (Арманьяк). Впоследствии он даже автоматизировал этот процесс: тампон теперь свешивался с потолка прямо рядом с головой ребенка, так что он, проснувшись от хмельного сна, мог снова начать цикл сон-пробуждение.

Работа у меня была та же, что и на предыдущей ферме, но эта была много меньше, и коров и другой скотины тоже было меньше. Узнав, что я студент, хозяева стали обращаться со мной с некоторым почтением. Меня учили работать вилами и косой, я помогал заготавливать сено и выполнял другие работы. Лошадей на этих фермах было мало, вместо них в качестве тягловой силы использовали быков. Я научился запрягать их и управляться с ними. Глупые животные следовали за человеком, на плечах которого лежала палка. По команде ХААА они двигались с места, а по команде ХООО останавливались.

Скоро мне стали доверять возить на быках сено в сарай, где его заготавливали на зиму. Погода стояла прекрасная, и ферма, расположенная в предгорьях Пиренеев, выглядела очень красиво. Мне нравилось возить сено и вдыхать запахи летней природы, не испорченные выхлопами машин. Их в округе в то время почти не было, а те немногие, что были, работали на каменном угле и назывались «газоген» (газогенератор). На крыше у них был большой металлический цилиндр, в котором каменный уголь превращался в газ, на котором работал мотор. На таких машинах ездили местные доктора и изредка чиновники. Их, слава богу, было мало и воздух в сельской местности оставался чистым, но зато они были очень шумными.

Хотя пища и в доме Девиров была нормальной, но в доме моих новых хозяев она была удивительно вкусной. Хлеб был всегда свежеиспеченный, на столе было сколько угодно мяса, паштетов, свежих овощей и фруктов. Вечером всегда появлялся большущий горшок супа (вечерняя еда так и называлась — суп), и хозяева поощряли меня есть побольше, потому как физическая работа требует хорошего питания. Это был рай для молодого изголодавшегося человека, ради такой еды стоило тяжело трудиться. На этой ферме начался мой роман с французской крестьянской едой, такой, как мясное ассорти и тушеное мясо, и он продолжается и до сих пор.

В конце августа — начале сентября начинался сбор урожая. Главной сельскохозяйственной культурой здесь была пшеница. Горючего для косилки не было, поэтому косили пшеницу руками. Три-четыре человека с косами (обычно это были соседи, помогавшие друг другу) шли параллельно друг другу и синхронно косили ряд за рядом. Это хорошо слаженное движение только изредка прерывалось, чтобы поточить косы бруском. Женщины и дети подбирали скошенные стебли и связывали их в снопы, из которых складывали стога. Когда я смотрю на картины Моне, я часто вспоминаю эту тяжелую работу.

Меня сначала отправили в женскую бригаду, но вскоре дали мне возможность поработать с косцами. Я оказался не так уж плох и стал постоянно косить, переходя из одной фермы в другую. Не считая натертых мозолей, работа эта доставляла мне удовольствие, мне нравилось быть частью нашей артели, и нравилось, что ко мне относятся как к равному. Перерыв был только в воскресенье, которое начиналось с церковной службы, а затем все отдыхали до понедельника.

В скромной сельской церкви служил пожилой священник, и местные жители часто туда ходили. Я решил, что будет разумно сходить пару раз к мессе, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Благодаря моей католической школе в Польше, я знал, как нужно себя вести в церкви. Я заметил, что мужчин в церкви было много меньше чем женщин, детей и стариков, которые в поле уже не работали. Мужчины часто пропускали мессу, якобы занятые работами по дому.

Когда я оставался по воскресеньям дома, я пытался читать две-три книжки, которые захватил с собой. Одна из них была «Nourritures Terrestres» («Яства земные») Андре Моруа[1], и в ней превозносились прелести возврата к природе и работы на земле. Если бы я в это время не работал на ферме, то книга эта не возмутила бы меня до такой степени своей пустопорожней интеллигентской болтовней, родственной последовавшим за ней книгам Сартра и иже с ним. Моя работа на ферме научила меня с трезвым уважением относиться к физическому труду, а не бессмысленно им умиляться.

Мне запомнилось празднование Дня взятия Бастилии 14 июля 1941. Все приоделись и собрались в церкви, мэр и командир местной жандармерии (у которого я должен был зарегистрироваться, и от которого прятался) произнесли патриотические речи, детский хор исполнил неофициальный Петеновский гимн «Maréchal, Nous Voilà!» (Маршал, мы с вами!), за ним последовала «Марсельеза», но без первого, зовущего на бой куплета «Вперед, сыны отчизны милой…», вместо него пели куплет из конца «L’amour sacré de la Patrie” («Священная любовь к Отечеству»). Продолжалось это недолго, и все разошлись по домам и принялись за праздничную трапезу.

Крестьяне нашего департамента Жес мало интересовались политикой и ходом войны. Нападение немцев на Советский Союз и бомбежка Англии прошли здесь незамеченными. Немцы, оккупировавшие часть Франции, были где-то далеко, местные жандармы никого не преследовали. Здесь был тихий и мирный уголок, в который почти не долетал шум бури, охватившей мир. Я не помню, чтобы кто-нибудь поинтересовался откуда я, какую религию я исповедую и т.п. Я был просто «étudiant de Montpellier» (студент из Монпелье), работавший за харчи и очень маленькие деньги.

Теоретически, мне должны были платить пять франков в день, но от Девиров я не получил ни копейки. Хотя в доме у них было радио, но слушали они его очень редко, а если и слушали, то местные передачи, в которых всегда пели песни, превозносящие великого маршала Петена, его премьер-министра Пьера Лаваля, победы немцев в России, и предрекали неминуемый разгром подлой Англии. Я не помню, чтобы когда-нибудь слышал какие-нибудь упоминания о де Голле и его передачах из Лондона. Да, лето 1941 г. было мрачным.

Немцы побеждали на всех фронтах, и я все меньше и меньше надеялся вернуться и найти свою семью. Единственным человеком, с которым я мог поделиться своими горестями , был рыжий лысеющий румынский студент из Монпелье по имени Роберт Гатерз. Он был обручен с французской девушкой из строгой католической семьи , и я встретил его в один из своих редких посещений церкви. Он был евреем, но серьезно подумывал о переходе в католичество, поскольку это был единственный способ жениться на его невесте. Он работал на ферме недалеко от Девира, и мы иногда встречались в поле или в деревне и обсуждали, что происходит в мире. Несмотря на свое решение перейти в католицизм, судьбы мира Роберта все еще волновали.

К счастью, мы были слишком заняты, чтобы впадать в уныние. Урожай был собран, и начинался обмолот. Это оказалось даже интереснее, чем сбор урожая. У нас в округе была одна паровая молотилка. Ее возили от одной фермы к другой и все фермеры активно помогали друг другу. Молотилку обслуживали четыре бригады: первая держала ее на ходу, вторая подавала в машину пшеницу, третья наполняла мешки обмолоченным зерном, и четвертая собирала солому, связывала ее и складывала в овин. Загрузочное отверстие в молотилке было довольно высоко над землей, и мы передавали пшеницу друг другу, а последний человек, стоя на лестнице, «кормил» машину. Работа была такой тяжелой, что мы сменяли друг друга каждые пятнадцать минут. Хоть на меня и смотрели с недоверием, но пару раз меня принимали в бригаду, и я не подкачал. В остальное время я носил мешки с зерном в хранилище, а весил каждый мешок около 100 кг, но я был в это время силен, как бык. Чтобы не сломать себе спину мешком в 200 фунтов, нужно было использовать специальную технику, в которой мышцами спины не пользовались: мешок клали на спину, сидя на корточках, тщательно балансировали его поперек шеи и вставали, пользуясь мышцами ног и живота. Люди удивительно изобретательны в трудных условиях.

После целого дня такой работы необходимо было как следует поесть и жены и дочери фермеров накрывали столы разнообразной местной снедью: паштетами, утками, гусями, кроликами, бараниной, говядиной и бутылками местного белого и красного вина, а в конце еды подавался Арманьяк. Я поедал огромное количество пищи, все со мной были очень дружелюбны, им, по-видимому, нравилось, что студент не гнушается физическим трудом и старается работать хорошо.

Я покинул Жес в конце августа 1941 г. и по дороге в Монпелье остановился на несколько дней в городке Сент-Годен недалеко от Тулузы у моих родственников Шмелке. В Монпелье я снова приступил к занятиям, но в это время появились слухи о том, что в американском консулате в Марселе можно получить въездную визу в Америку. Мой дядя Карл прислал мне вызов и даже купон на приобретения билета на пароход Лиссабон — Нью-Йорк, купон этот был необходим для получения въездной визы в США. Другой необходимой бумагой было медицинское свидетельство о моей непригодности к военной службе, позволявшее мне получить выездную визу. Эту бумагу мне выдал доктор, который был другом семьи Мендельсон. На получение всех этих бумаг ушло несколько недель.

Я ездил в Марсель дважды — первый раз, чтобы сдать документы, и второй — чтобы получить визу. В то время Америка выдавала въездные визы в соответствии с квотами, установленными для разных стран. Поскольку местом моего рождения был Вольный город Данциг, имевший свои собственные квоты, я был в гораздо более выгодном положении, чем мои соотечественники, родившиеся в Польше. Им нужно было ждать визы несколько лет, а для Данцига визы были доступны прямо сейчас.

В июне 1942 г., во время моего второго визита в консульство, я прошел все формальности и даже дал клятву на верность Соединенным Штатам. Я думал, что могу отправиться в Америку прямо сейчас, но консул объяснил мне, что тот, кто получил визу до меня исчерпал квоту на июнь, и что я должен вернуться в Марсель за визой в августе или сентябре. В то время американское правительство было совершенно равнодушно к судьбам людей в Европе.

Мне ничего не оставалось, как вернуться в Жес в начале июля 1942 г. На этот раз я получил работу в деревне Плелан-ле-Гран у очень милого фермера, имя которого я не помню. У него жила молодая хорошенькая племянница или кузина (я старался держаться от нее подальше), а своих детей не было. Теперь у меня был большой опыт работы на ферме, и я начал трудиться немедленно. Одинокий фермер был мне очень благодарен. Снова было время сбора урожая, и я присоединился к общинным работам, в том числе и на молотилке.

Когда пришло время уезжать, мэр этой деревни вручил мне письмо (которое я храню до сих пор), в котором благодарил меня и сообщал, что я завоевал уважение местных фермеров (mérite l’estime de la population agricole) тем, как я хорошо работал, несмотря на свой небольшой опыт в сельском хозяйстве.

Я снова вернулся в Сент-Годен в середине августа 1942 г., и узнал, что времена изменились к худшему. Здесь циркулировали теперь те же слухи, что и в Монпелье перед моим отъездом в деревню. Рассказывали, что евреев, которые пытались убежать из Бельгии или из оккупированной части Франции, арестовывали и отправляли куда-то на восток, куда — неизвестно. Более того, даже в так называемой «Свободной Франции» жандармы устраивали облавы на евреев в Тулузе, Лионе и Виши. Говорили, что в концлагере в Дранси под Парижем, в котором держали испанских республиканцев, бежавших от Франко в 1939 г., теперь находятся другие нежелательные элементы — евреи.

Я решил, что в такой ситуации возвращаться в Монпелье опасно. На помощь моих родственников в Сент-Годене я не рассчитывал, они уезжать не собирались. Я не знаю, как у них было с деньгами, но вроде бы неплохо, никаких признаков бедности я не заметил. Сент-Годен был недалеко от границы с Испанией, и, казалось бы, что имеет прямой смысл пробраться в Португалию, но из Испании приходили плохие новости. Испанские жандармы тщательно охраняли французскую границу и отправляли пойманных перебежчиков назад в лапы гестапо, да и пересечь всю Испанию без денег и без знания языка было нереально.

Как-то днем, в который раз размышляя над тем, что мне делать, я увидел громадный грузовик с закрытым брезентом кузовом и со швейцарскими номером. Шофер остановился в нашем городке чтобы отдохнуть. Он был из немецкоязычной части Швейцарии и был рад поговорить со мной по-немецки. Он возил грузы между Цюрихом и Лиссабоном. Оказывается, у Швейцарии были в Атлантике морские торговые суда, доставлявшие импортные товары для Швейцарии. Я рассказал ему о своем положении, и он захотел мне помочь. Он сказал, что может спрятать меня в его грузовике и привезти через всю Испанию в Португалию.

Мы договорились, что встретимся в 5 часов утра в уговоренном месте городка. Я ликовал. Накануне этого дня я собрал свои вещи и попрощался с родственниками, поблагодарив их за гостеприимство. Жена хозяина дала мне 15 американских долларов одной купюрой, а кроме этого у меня было еще несколько сотен франков, заработанных на ферме. Боясь опоздать, я поднялся в четыре часа утра и отправился к выезду из городка, где мы должны были встретиться с моим спасителем. Я ждал его до десяти утра, но он так и не появился, и я вернулся в дом моих родственников, чтобы не привлекать внимания. Вечером того же дня я сел на поезд до Монпелье. В этот день мне стало ясно, что никто меня не спасет, что я должен рассчитывать только на самого себя.

Народу в поезде было битком, но люди почти не разговаривали друг с другом, и ничего примечательного не случилось. Приехав в Монпелье, я решил не идти в свою квартиру: я чувствовал, что это опасно, и позже узнал, что инстинкт меня не обманул. Накануне вечером французские жандармы арестовывали евреев без предъявления каких-либо претензий. Они обыскивали комнаты иностранных студентов, в том числе и мою. Как я узнал позже, мой сосед по комнате Уинтер спрятался у друзей. Он благополучно пережил войну.

Напротив вокзала было бистро, открытое всю ночь. Я зашел туда чтобы выпить и подумать, как быть дальше. Я решил, что как только расцветет я пойду к моему французскому коллеге Жаку Галиберу, с которым мы подружились. Он не был евреем, но его девушка была польской еврейкой. Я знал, где он живет и его маленькая квартира была привлекательна тем, что имела отдельный вход прямо с улицы. На улицах было еще пусто, я никому на глаза не попался. Я постучал в окошко несколько раз, Жак проснулся, я назвался, и он впустил меня, убедившись в том, что за мной не следят — прямо как в настоящем шпионском фильме.

Прошло много лет, и мы снова встретились с Жаком в Париже. Он стал успешным парижским психиатром, но был все таким же скромным и искренним человеком, как много лет назад в Монпелье. Правда, пил он немного больше, чем положено. Он рассказал мне что тогда, в 1942 г. он был коммунистом с партбилетом. Он был в Испании в 1939 г., где воевал с фашистами в составе Интернациональных бригад. Когда он услышал стук в окно, он решил, что это полиция пришла за ним, и очень обрадовался, узнав меня. Милый Жак, как многим я ему обязан!

Тогда, в августе 1942 г., я ничего не знал ни о его прошлом, ни о его политических взглядах, хотя, наверное, мог бы кое о чем догадаться по тому, с какой практической хваткой он немедленно взялся за разработку плана моего спасения. Поскольку дорога через Испанию исключалась, и морской путь тоже выглядел ненадежным, мы решили, что я должен добраться до Швейцарии.

Я вспомнил, что у моего дорогого друга Абрама Эпштейна был дядя-химик, у которого была знакомая девушка по имени Андри, работавшая здесь в Университете, и связанная с Сопротивлением. Жак нашел ее, и она немедленно согласилась помочь. Мы встретились, и она снабдила меня картами, расписанием поездов, билетом на поезд и деньгами. К сожалению, времени было слишком мало, чтобы выправить мне фальшивые документы — оба мои друга считали, что я не должен оставаться в Монпелье ни одного лишнего дня. Мы тщательно изучили карту из туристского путеводителя (я храню ее до сих пор) в районе французско-швейцарской границы и решили, что у меня есть два варианта — либо попытаться перейти границу в районе города и озера Анси, из которого дорога вела в Женеву, либо обогнуть Женевское озеро с юга по французской стороне, а затем перебраться в Швейцарию через Альпы. Я опасался, что дорога из Анси в Женеву будет слишком многолюдной. Перехода через горы я не боялся, и мы решили, что я пойду через Альпы. Я должен был доехать поездом до Тунона — последней большой французской станции на южном побережье Женевского озера, оттуда местным автобусом доехать до маленького местечка со странным названием Абонданс («изобилие»). В путеводителе об автобусе ничего сказано не было, но Андри считала, что он ходит. Перевал через пик Корнет де Биз, который я должен буду преодолеть, был совсем рядом.

Граница здесь проходила на высоте 2800 м. Что касается документов, то у меня был мой старый пропуск, выданный жандармерией в Монпелье девять недель назад. В нем было сказано, что я могу ехать в Жес или в Сент-Годен. Это был длинный свиток розовой бумаги со множеством печатей. Он был действителен еще два дня, и не разрешал мне быть там, куда я отправлялся.

Андри дала мне билет до Тунона и 2 тысячи франков — больше, чем у меня было за несколько последних месяцев. Поезд в Тунон отправлялся в девять часов вечера. Оставалось совсем немного времени, чтобы поесть, отдохнуть и отправляться в неизвестность. История моего бегства из Польши повторялась спустя почти три года.

Побег

Жак настоял на том, чтобы проводить меня на вокзал. Он сходил в разведку, чтобы найти безопасную дорогу на вокзал, и мы отправились туда по боковым улицам. Хотя жандармы на вокзале были, я сел в поезд без всяких приключений. Поезд был переполнен, но большинство пассажиров вышли рано утром, когда мы доехали до Леона. Я сел в купе, в котором были две хорошо одетые француженки с двумя маленькими детьми. Они ехали в Швейцарию.

Вскоре после Леона, наверное, километрах в 25 или 30 от него, поезд неожиданно остановился в чистом поле. Выглянув в окно, я с ужасом увидел, что поезд окружен жандармами, и они входили в вагоны. Это был конец. Мои документы не позволяли мне находиться в этом поезде. Я бросился в уборную, достал свою авторучку и написал поперек моего пропуска с многочисленными печатями «Действителен в Савойе и Верхней Савойе». (Я до сих пор храню этот документ).

На мое счастье, жандармы не сразу вошли в наш вагон, так что у меня было время собраться с духом. Я решил, что буду непринужденно стоять у окна в коридоре. Вскоре молодой полицейский вошел в наш вагон. Он проверил документы в нескольких купе, и наступила моя очередь. Я в это время смотрел в открытое окно. «Vos papiers, s’il vous plait» («Документы, пожалуйста»), — сказал он. Я спокойно повернулся к нему и достал из внутреннего кармана мой пропуск, украшенный надписью, которую я только что сделал и другие мои документы.

Я до сих пор не уверен, как объяснить то, что затем случилось. Полицейский бросил взгляд на розовый листок, полный печатей и надписей, перевел на долю секунды глаза на мое лицо и, не сморгнув, вернул мне бумаги, сказав «merci». Я почти уверен, что он догадался, зачем я еду в этом поезде и решил не останавливать меня. Я не могу поверить в то, что он не понял, что надпись на пропуске была фальшивкой — он не выглядел идиотом.

Облава продолжалась еще минут десять или пятнадцать, и я видел в окно, как двух пассажиров высадили из разных вагонов и арестовали. Один из них плакал и просил жандармов отпустить его, второй молчал. Я часто вспоминал их и пытался представить, что с ними потом случилось. Поезд тронулся, и я вернулся в купе. Если молодой жандарм и не заметил моего волнения, то женщины в купе явно о чем-то догадались. Они тут же предложили мне чаю с бутербродом, которые я с благодарностью принял — я ел последний раз часов 18 назад. Одна из женщин спросила, куда я еду, и я сказал, что в Тунон. Я сказал, что я — студент, что у меня каникулы и я хочу побродить в Альпах. Одна из женщин с умными черными проницательными глазами достала из своей сумки газету и протянула ее мне. Это был позавчерашний «Журнал Женевы». «Cela va vous interesser»( Я думаю, вас это может заинтересовать), — сказала она.

И, действительно, на первой странице газеты был заголовок напечатанный жирными печатными буквами: «Пустите беженцев в страну». Швейцарский народ просил, или, точнее, требовал от правительства, чтобы оно открыло границы Швейцарии для беженцев. Когда я оказался в Швейцарии, я узнал много нового об этой проблеме, и о том, как активная роль граждан Швейцарии в политике страны спасла множество человеческих жизней, хотя это случилось уже после того, как правительство погубило немало беженцев, выдав их гестапо. Я еще вернусь к этой теме. Ну а в тот момент я был бесконечно благодарен моим попутчицам за их доброту к совершенно чужому им человеку. Мне очень жаль, что я не знаю ни их имен, ни адреса и не могу поблагодарить их. Это был второй вояж, который спас мне жизнь.

Без каких-нибудь новых осложнений я в одиннадцать часов утра оказался в Туноне. Погода была замечательная — солнечно, тепло и сухо. Тунон — туристский городок, здесь привыкли к приезжим, и никто на меня внимания не обращал. Жандармов вокруг не было.

Как Андри и предполагала, местный автобус ходил в Абоданс, который был в 25 километрах отсюда на юго-восток, совсем рядом с Корнет де Биз. Автобус был короткий и широкий с вездесущим «газогеном» — здоровенной цилиндрической штуковиной на крыше. Пассажиры все были здешние и говорили на местном диалекте. Они, вероятно, возвращались домой после базарного дня в Тулуме и везли с собой множество корзин разнообразных размеров. Я сел на пустое заднее сидение, стараясь избежать общения. Автобус ехал очень медленно, с трудом беря подъемы и скрежетал передачами. Мы несколько раз останавливались, выпуская пассажиров, пока не добрались до Абоданса.

Я зашел в магазин, купил свежеиспеченного хлеба, сыра и бутылку минеральной воды. По сравнению с магазинами в Монпелье и в других больших городах в этом было относительно много продуктов, была даже картошка, ставшая в Монпелье редкостью. Я задал продавщице несколько вопросов о Корнет де Бизе, и она нисколько этому не удивилась, наверное, многие туристы ее об этом спрашивали. Нет, сказала она, прогулки там не запрещены, и никаких заборов с колючей проволокой там нет. Она показала мне дорожку перед ее магазином, которая вела к этой горе.

Я ей сказал, что опасаюсь нечаянно оказаться слишком близко к границе, но она мне объяснила, что пересечь границу можно только перевалив через вершину горы, а кроме того, границу патрулируют солдаты, и они направят меня, куда нужно.

Выйдя из магазина, я взглянул на эту каменную громадину, на которой и деревьев-то не было. Нижняя половина кое-где зеленела пятнами травы, а верхняя была просто голым камнем. «Как я смогу незамеченным взобраться на эту проклятую гору?» — подумал я. Но отступать было поздно.

Быстро перекусив хлебом и сыром, я отправился в дорогу. Было около двух часов. Дорога сначала шла через деревню, она была довольно широкой и по обочинам росли деревья. По обеим ее сторонам стояли кирпичные домики, прятавшиеся за деревьями. Кроме одного человека, шедшего мне навстречу с какими-то инструментами, я никого больше не встретил. Даже собаки лаяли где-то вдалеке. При других обстоятельствах это было бы приятной прогулкой. Сразу за деревней дорога сузилась в тропинку между низкорослыми кустами и пошла вверх.

Прошел час, и я оказался над деревней и видел теперь ее всю с домами лепившимися вокруг церкви, как это обычно бывает во Франции. Отсюда и мою тропинку можно было видеть далеко вперед. Она круто шла вверх и была совершенно пуста. Справа и слева вдалеке паслись коровы, но впереди было пусто. Тишина была полной. Слышен был только шум моих шагов, приглушенный утоптанной землей.

Усталости я не чувствовал и пошел быстрее. Багаж мой состоял из брезентового мешка, в котором было нижнее белье, пара рубашек, остатки купленной недавно еды. В куртке были некоторые польские и французские документы, зашитые в подкладку, моя драгоценная авторучка, сигареты, зажигалка и еще какие-то мелочи.

Во время очередного короткого отдыха я переложил мои документы в мешок, снял и скатал куртку и с помощью ремня соорудил скатку, чтобы нести весь багаж на спине. Идти стало легче. Не знаю, сколько я прошел, когда начало смеркаться, но Абоданс теперь выглядел как красно-зеленое пятно далеко внизу. Хотя я прошел около четверти пути к вершине, но громада Корнет де Биз по-прежнему казалась вертикальной стеной.

Я устал и решил отдохнуть в одной из деревянных пастушьих хижин, которые заметил впереди. Осенью все они пустовали. Добравшись до них минут за пятнадцать, я расположился в одной из них, но заметил, что метрах в трехстах впереди было еще несколько хижин. Сам не знаю почему, но я решил перебраться в них и выбрал самую далекую, метрах в четырехстах от дороги. Рядом с ней был маленький ручей, где я умылся и напился.

Вернувшись в хижину, я услышал вдалеке голоса. Я выглянул, и сердце мое почти остановилось: я увидел на тропинке двух вооруженных пограничников, шедших вниз, в сторону Абоданса. Они курили и болтали друг с другом. С ними были две немецкие овчарки, бегавшие взад и вперед. Они прошли рядом с той хижиной, в которой я был пол-часа назад. Собаки стали принюхиваться, бегая вокруг хижины, но солдаты позвали их к себе. Это были, конечно, пограничники, возвращавшиеся после обхода границы. Их голоса и лай собак доносился до меня еще некоторое время, но наконец затихли, как будто страшный сон развеялся. На радостях я позволил себе съесть небольшой кусок хлеба и выкурить сигарету, пряча огонек зажигалки в ладонях.

Вскоре наступила безлунная ночь. В ночном огромном небе сияли прекрасные звезды. Похолодало. Я подложил свой мешок под голову, укрылся курткой и тут же заснул от усталости. Проснулся я около пяти часов, когда только начало светать. Я выпил воды, съел кусок хлеба, и снова отправился в путь. День обещал быть солнечным и небо было безоблачным. Было 22 августа 1942 г.

Моя цель, Корнет де Биз был ясно виден. Я шел по узкой дороге и гора высилась на северо-востоке, все еще в 2000 метров надо мной. Опасаясь пограничников, я решил что разумнее идти не по тропинке, а напрямик, сократив, к тому же, расстояние. Земля была покрыта мелкими камнями, лоскутами травы и редкими кустами, деревьев больше не было. Сначала дорога тяжелой не была, она становилась круче, но постепенно, и мои городские башмаки с работой справлялись. Я шел прямо к вершине. Через час я был достаточно высоко, чтобы видеть внизу всю дорогу. Она была пуста. Я шел еще около часа, постепенно набирая высоту, но до вершины было еще очень далеко. Местность неожиданно резко изменилась. Трава и кусты пропали и земля была покрыта большими и малыми валунами и вертикальными стенами гранита. Теперь началось настоящее восхождение!

Не буду описывать все детали моего путешествия. Я обходил места, на которые не мог взобраться и старался не шуметь и держаться поближе к камням, чтобы оставаться незамеченным. Я продолжал идти еще часа три и к полдню преодолел больше половины пути. Горный хребет был теперь только в 500 метрах надо мной, но подъем становился все круче и круче. Остановившись на отдых в очередной раз, я обнаружил, что потерял мою куртку вместе с со спасшей мою жизнь авторучкой. Куртка выскользнула из моего мешка. Я спустился на несколько шагов, но понял, что не смогу найти путь, которым я шел вверх. Слава богу, что я переложил мои документы из куртки в мешок! Там же были маленький кусок хлеба и бутылка с водой.

Вокруг была полная тишина. Не было ни птиц, ни бабочек. Вершины вокруг меня тоже были пусты. Ни людей, ни пограничников. Не было слышно даже каких-нибудь отдаленных шумов. Один раз я услышал что-то похожее на выстрел, но он больше не повторялся. Внизу, на расстоянии многих километров была видна струйка дыма. Это был Абоданс. Я был между небом и землей и молил Бога, чтобы никто снизу меня не заметил.

Оставшийся участок пути был самым трудным и опасным. Я полз на четвереньках, держась руками за большие камни и искал надежной опоры для моих скользких городских ботинок, стараясь быть поближе к камням, чтобы оставаться незамеченным. Мне очень повезло, что последние шесть недель я провел на ферме, тяжело работая и питаясь здоровой крестьянской пищей; я был в замечательной физической форме. Поскользнулся я только один раз, и сполз вниз метра на два или на три, но ухитрился задержаться. Взглянув вниз, я понял, что вернуться назад для меня было практически невозможно без веревок и хорошего снаряжения. Теперь я должен был часто обходить стороной большие валуны, и подъем стал очень медленны. Было жарко, и воды больше не было.

Было три часа дня, когда я добрался до хребта Корнет де Биза. Я сел на землю так, что одна нога оказалась во Франции, другая — в Швейцарии. Швейцарская сторона горы была зеленее и не была такой крутой, как французская. Внизу, километрах в двух, паслись коровы, и я слушал их колокольчики. Я увидел мальчика, наверное, пастушка, и он заметил меня, и стал кричать снова и снова «C’est la Suiss” (Это Швейцария). Я готов был расцеловать его за это сообщение, хотя и опасался, что он донесет на меня швейцарским пограничникам. Я сидел на гребне еще минут пять, счастливый, что теперь недоступен для французских жандармов, но неуверенный, что ждет меня впереди.

И все же долго сидеть на виду у всех было небезопасно, и я пошел дальше. Спускаться по травяному склону было довольно легко, да и долина была здесь много ближе к пику, чем на французской стороне. За полчасa я спустился, наверное, на километр или больше. Было безлюдно. Я старался спускаться подальше от пастушка и его коров.

Около четырех часов, так никого и не встретив, я добрался до мощеной дороги. Конная повозка со старым человеком, не обратившим на меня никакого внимания, проехала мимо. Я был в Швейцарии, я был свободен. Я прошел еще шесть или семь километров и почувствовал, как устал и проголодался. Я напился из ручья, но еды не было. Когда стало темнеть, я увидел двух солдат, охранявшись, как потом выяснилось, военные казармы. Они не обратили на меня внимания, но я сам подошел к ним и сказал: «Я беженец из Франции. Я голоден и хочу пить, и я добровольно сдаюсь властям Швейцарии». Молодые солдаты, наверное, мои ровесники, были просто ошеломлены. Они не понимали, что им со мной делать, и вызвали сержанта, а он, в свою очередь, вызвал офицера. Меня пригласили в казарму и дали большую чашку дымящегося какао и большой кусок хлеба с маслом, которые я с жадностью проглотил. Солдаты не могли поверить, что я только что перевалил через Корнет де Биз, они были местными и знали, как трудно взобраться на гору с французской стороны.

Офицер вернулся и сказал, что полиция приедет за мной утром, и что я могу переночевать в казарме. Он сказал, что поручился за меня, и я обещал, что я останусь в казарме и не убегу. Мне дали раскладушку, и я немедленно уснул. На утро за мной приехали на машине двое полицейских и отвезли меня в город Мартини, где и начался швейцарский этап моих приключений. Я до сих пор не уверен, правильно ли я сделал, сдавшись солдатам, вместо того, чтобы просто остаться в Швейцарии. Но что сделано, то сделано.

(продолжение следует)

[1] Автор этой книги – Андре Жид, а не Андре Моруа (прим. переводчика)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.