©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2022 года

Loading

Россию и Европу развело, главным образом, реальное наполнение системы кормления. Имею в виду два основополагающих принципа, которые, как думается, обусловили разнонаправленность развития России и Европы: Россия, в отличие от Европы, не знала вассалитета, Европа, в отличие от России, не знала вотчинной системы правления.

Александр Яблонский

ОСОБЕННОСТИ МЕНТАЛИТЕТА РОССИЙСКОГО СОЦИУМА

(Истоки и почва событий дня сегодняшнего)

(продолжение. Начало в №5-7/2022)

Мне могут возразить, что процессы, подобные процессам петровской Руси, наблюдались в Европе в век Просвещения, в эпоху буржуазных революций и т. д. Конечно, не в таких дико-азиатских формах, не с той степенью безрассудной жестокости, не в таких масштабах — никто, к примеру, из самых кровавых тиранов и революционных убийц не мог пойти на узаконенное всеобъемлющее принуждение священнослужителей доносить на своих духовных детей, нарушая тайну исповеди — и так далее, и так далее. Конечно, не в таких формах и масштабах, но — наблюдались. Однако, в это же время в Европе происходили политические и интеллектуальные катаклизмы, результатами которых стали сначала чуть пробивающиеся, а затем всё более крепнущие ростки — юридические и нравственные основы того, что называется Гражданским обществом. В то время, когда в некоторых европейских государствах крепостное право было окончательно ликвидировано, подходило к своему бесславному окончанию в других, Петр осуществляет печально знаменитую — кровавым эхом отзывавшуюся в веках, вплоть до 1917 года — Податную реформу, намертво зацементировавшую крепостничество в России, ликвидировавшую «класс» вольных или «гулящих» государевых людей — эту мощную базу развития эффективной современной экономики, отдававшую крестьянство в полную и окончательную собственность помещика и закреплявшую осознание крепостными своей рабской сущности, лишившую низшие слои общества самых элементарных прав и стократно усилившую пропасть между элитой и плебсом, умножая перманентно и в прогрессии ненависть, обиду, жажду отмщения последних. В то время, как в Европе люди элиты — аристократия, офицерство, самые широкие слои дворянства и мещанства начинали — не сразу и не все — познавать и ощущать личную независимость как высшую ценность бытия, чувство собственного достоинства становилось неотъемлемой частью сознания, когда шаг за шагом росла уверенность в защищенности, как со стороны закона, так и со стороны общественного сознания, когда вырабатывались нравственные устои человеческих взаимоотношений, хотя бы частично компенсировавших определенную утрату христианских ценностей, в России, наоборот, последние атрибуты и привилегии сословной иерархии, последние, хотя и довольно обширные оазисы личной независимости и неприкосновенности (при всем том, что все подданные русского Князя — со времен Киевской Руси — позже — Царя, Императора были его холопами, рабами по определению) — все эти остатки былых «свобод» Петр уничтожил в жизненной практике, вымел из общественного сознания. Любой офицер мог быть высечен, любой старик боярин самой древней фамилии безо всяких причин мог быть подвержен глумлению (столь любимые в простонародье эпизоды из кинофильмов о Петре, где царь собственноручно стрижет бороды боярам, есть иллюстрация издевательств и унижения человеческого достоинства), любой мог быть казнен, унижен, ограблен. Никакого закона — только воля царя.

Иначе говоря, Петра привлекал фасад европейской цивилизации. Внутренняя же суть — основа становления и успешного прогресса общества, промышленности, культуры, образования и много другого, всего того, что внешне было притягательно для него, — внутренняя суть была непонятна, чужда, враждебна. Образно говоря, Петр строил город с прямыми, параллельными улицами — шпалерами (здесь шпалеры — шеренги войск по пути следования Императора), как в Голландии, геометрически прочерченными судоходными каналами, как в Венеции, населенный бритолицыми людьми в европейских камзолах — comme il faut, хотя лучше — в военных мундирах, которые выполняют маневры «регулярно сочиненной» (Г. Флоровский) Петром жизни, на благо государства, как цели и смысла существования, государства, пользу которого определял демиург.

            Естественно, что ни о каких нравственных нормах, ни о каких духовных ценностях, вырабатываемых взамен утрачиваемых устоев Православия, речи быть не могло. В Европе новое Гражданское общество постепенно, но неуклонно приходило к пониманию жизненной необходимости взаимодействия, взаимообогащения, взаимоуважения с Религией, как независимой и высшей сферой существования человеческого духа; Россия, отбросив, подавив суверенитет Церкви и священства и не приобретя ничего нового, пусть частично компенсирующего утраченные нравственные ценности, некогда скрепившие воедино нацию, окончательно встала на путь катастроф, накопления обиды, ненависти, общественного разрыва, то есть крови, унижения человеческого достоинства, рабства тела и духа, продолжая — всё активнее и энергичнее — следовать по пути создания Государства, как самоцели, высшего и единственного смысла существования народа во времени и в пространстве, Государства, основанного, строящегося и существующего только на силе физического подавления и подчинения, то есть того принципа государственности, который получил свое идеальное воплощение ещё при Иване Грозном. Не могу не привести определение русского философа и историка богословия протоиерея Георгия Флоровского:

«<При Петре> государство утверждает себя самое как единственный, безусловный и всеобъемлющий источник всех полномочий и всякого законодательства, и всякой деятельности или творчества. Всё должно быть государственным, и только государственное попускается и допускается впредь. У Церкви не остается и не оставляется самостоятельного и независимого круга дел, ибо государство все дела считает своими. <…> Именно в этом вбирании всего в себя государственной властью и состоит замысел того “полицейского государства”, которое заводит и учреждает в России Петр <…> “Полицейское государство” есть не только и даже не столько внешняя, сколько внутренняя реальность. Не столько строй, сколько стиль жизни. Не только политическая теория, но и религиозная установка. <…> Потому само государство определяет объем и пределы обязательного и допустимого даже в вероучении. И потому на духовенство возлагается от государства множество всяческих поручений и обязательств. Духовенство обращается в своеобразный служилый класс. И от него требуется именно так и только так о себе и думать. За Церковью не оставляется и не признается право творческой инициативы даже в духовных делах. Именно на инициативу всего более и притязает государство, на исключительное право инициативы, не только на надзор» (Флоровский, сс. 83–85).

            В веке двадцатом — двадцать первом с особой остротой, трагизмом и безысходностью выявились проблемы «госстроительства», наблюдаемые в реформах Петра. Он, возможно, не желая и не предвидя этого, заложил фундамент трагедий последующих столетий. Достигнув — не до конца, недолговечно, искаженно — поставленной цели, Петр заплатил такую непомерно огромную цену — уничтожив, сокрушив нравственный, духовный стержень нации, стократно увеличив пропасть — разрыв между плебсом и элитой, между элитой и Государем и, стало быть, стимулировав всё возрастающие взаимную ненависть, страх и жажду отмщения за рабское состояние, униженное достоинство, фантастическое материальное и социальное неравенство, — цена была настолько непомерно велика, что она, измельчив результат, опрокинула, сокрушила его. Чуть ослабли железные кровавые вожжи, как пришедший — взращенный Петром — Хам, затаившим обиду, некогда тем же Петром, отхлестанным по физиономии, поротым и насильно обстриженным, растоптал своим сапогом остатки побед петровского госстроительства. Ныне же он, торжествуя, изгаляется и над своим народом, и над соседними.

ХХХ

Роль одного из «регулировщиков — шутников», повернувших страну в направлении, противоположном направлению основных цивилизационных процессов, думаю, сыграла также ее не просто масштабность, а бескрайность, безразмерность, безграничность.

            Понятно, прежде всего человеку и, соответственно, коллективу, сообществу людей надо себя прокормить. От того, как это сообщество организует свое жизнеобеспечение, зависит не только его физическое выживание, но и фактически все аспекты бытия. Европейские социумы, при всех географических, политических, социальных, экономических пертурбациях, сызмальства были поставлены в самые тесные территориальные условия.

            Часто войны — длительные и кровопролитные — шли за самые незначительные по масштабам и эффективности земли. Однако, поколение за поколением учились европейцы, с одной стороны, всячески оберегать доставшуюся землю, с другой же — «выжимать» из ограниченных территорий максимальный результат, понимая, что другой земли у них не будет.

            Славянско-русский социум развивался по совсем другим законам. В этом случае неограниченность огромность просторов будущей России в сочетании с примитивным инструментарием, плохими природными условиями и качеством почвы определили выбор самой неэффективной системы землепользования. Ограниченность пространства — действенный стимул приучиться выжимать из этого пространства максимум жизнеобеспечения. В противном случае происходит то, что происходило в незапамятные времена и происходит ныне с Россией: имею в виду не только безграничные земельные массивы, но и недра, ископаемые, людские ресурсы, интеллект, то есть то, что обеспечивает цивилизационный процесс.

            Действительно, у наших далеких предков не было стимула систематически и интенсивно искать способы увеличения урожая на ограниченной территории. Проще и быстрее было вырубить деревья, убрать бревна и крупные ветви, а оставшиеся пни, мелкий кустарник и отходы поджечь. Урожай на несколько лет обеспечивался вполне приличный — можно было прокормиться и оставить на новый посев. Продать даже малую часть было нельзя — нечего. Затем — через три — четыре года пропитанная золой почва истощалась, переставала родить, и земледелец, оставляя опустошенную землю, переселялся дальше и дальше, многократно повторяя всю нехитрую процедуру. Так возникла и заняла доминирующие позиции так называемая «Подсечно-огневая» система, практически незнакомая в Западной Европе, но существовавшая в России до конца ХVI века (а в северных районах — до начала ХХ в.). На смену этому доисторическому способу со временем пришло и живет кое-где и по сей день троеполье — система настолько малоэффективная, что в Англии, а затем и в Европе от нее отказались в Средние века.

       Характер, особенности поведения, мышления — жизни человека закладываются в раннем детстве, впитываются «с молоком матери». Нечто похожее происходит и с обществом. Способ жизнеобеспечения, характерный для первых шагов — несколько столетий — российской истории, определил характерные особенности ее развития.

            Принцип раннего землепользования: «поджег — использовал — бросил — ушел», отразился на формировании быта, а затем и на складе характера россиянина. С самого начала своей истории быт русского человека отличался своей «неукорененностью». На протяжении 11 веков (!) вид крестьянских жилищ почти не изменился. Славяне с древности отличались небрежением к своему укладу жизни. Они всегда были готовы к перемене места жительства. Эта неустроенность, полукочевая природа быта восточных славян и, как следствие, крайняя неприхотливость, терпеливость к ужасающему обиходу вошли важными составными частями в менталитет русской культуры. Ключевский отмечал, что русские крестьянские поселения — деревни, провинциальные города — своей примитивностью, отсутствием простейших житейских удобств» поражают «особенно путешественников с Запада». (Ключевский. Курс русской истории, с. 87). Эти слова, сказанные на рубеже ХIХ и ХХ веков, в одинаковой степени относятся к русскому быту Х века и к русскому быту провинции начала ХХI.

            Низкая производительность российского землепользования, особенно его начального этапа, служила причиной также и нестабильности состава земледельцев: мечтой любого русского (от крестьянина до провинциального дворянина) была мечта отвязаться от земли, от деревни. Крестьянин всегда — вплоть до сего дня стремился податься в ремесленники, торговцы (коробейники), пойти в услужение, быть кем угодно, но — в городе. То же и с мещанином, дворянином: прочь из провинции, из «захолустья» — в Москву, в Москву

     Однако главные последствия столь своеобразного — первобытно-примитивного и неэффективного способа хозяйствования, были в другом.

1.Продать часть урожая было нельзя — нечего. Известно: «в стране с достаточно низкой урожайностью невозможна высокоразвитая промышленность, торговля и транспорт. Невозможна и нормальная политическая, общественная, культурная жизнь. (Пайпс, сс.18-19 и далее.). То есть, имея излишки, продаваемые не производителю, высвобождая всё более расширяющиеся слои общества, свободного от необходимости думать о производстве «хлеба насущного», это общество в состоянии создавать иные ценности, без которых немыслима цивилизация: коммуникации (дороги, транспорт, почтовое и прочее сообщение), государственные и общественные институты, законодательство и судебную систему, культуру, науку и пр., в том числе и агрокультуру, которая обеспечивает постоянное увеличение урожая.

            Как должна родить земля, чтобы кто-то мог думать, к примеру, о дорогах? Обеспечить жизнедеятельность и репродуктивность общества возможно при минимальном коэффициенте продуктивности земледелия «один к трем» — 1:3, то есть, когда одно зерно дает три. Такой коэффициент характерен для самого зарождения славянско-российской, равно, как и европейских цивилизаций. Это — конец ХI— начало ХII вв. В этом случае земледелец мог прокормить себя и заложить основу будущего, по меньшей мере, равновеликого урожая. Однако, цивилизация начинается тогда, когда коэффициент эффективности сельского хозяйствования составляет как минимум 1:5.

            Коэффициент продуктивности земледелия в России никогда, — вплоть до середины Х1Х века, не превышал 1:3, изредка, в особо урожайные годы и только на юге страны — в Черноземье — достигал коэффициента 1:5. В европейских странах упомянутый коэффициент достиг 1:8 1:10 (в Англии — ещё выше). В 19-м веке один акр в России давал в семь раз меньше пшеницы, чем в Англии, в четыре раза меньше, чем в Германии, Австро-Венгрии или Франции, в два-три раза меньше, чем в сходных по климату странах Скандинавии или на угодьях прибалтийских баронов. Про невозможность самообеспечения в большевистский период или при современном режиме говорить не приходится, это уже особая проблема — массовый голод в 20–30-х годах и в лучшие времена завоз продуктов из Канады («пшеница в обмен на евреев»), США («ножки Буша»), Европы и т. д.

     Европа пошла по пути интенсификации своего земледелия, то есть постепенно «выжимала» из ограниченных посевных площадей всё большие урожаи. Таким образом, там цивилизационно-культурные процессы развивались в нормальных алгоритмах. Россия же жила по принципу минимального жизнеобеспечения, как основополагающего смысла существования.

  1. Привыкнув с «младенчества» к восприятию земли, как к «бросового товара» — поджег, получил урожай, бросил, с одной стороны, и, отодвинув на периферию сознания необходимость создания транспортных артерий, русский социум стал расползаться по огромной территории, не создавая необходимых связей с центрами отечественной цивилизации и государственности. Территория стала «разбегаться» — инстинктивно, стихийно, хаотично, — занимая пространства, как правило, столь же плохо приспособленные к земледелию, как и оставленные, всё более и более отстоявшие от центров, то есть, всё менее и менее контролируемые и управляемые.

(В скобках подчеркну, что «сунуться» в плодородные и близлежащие черноземные — степные области российский пахарь не мог. Там хозяйничали всевозможные печенеги, половцы и другие воинственные степные кочевые племена — постоянная угроза русских княжеств. Такая ситуация — результат одной из первых в длинном ряду исторических ошибок нашей истории. «Отмстив неразумным хазарам» — ещё каким разумным! — княжеская Русь лишила себя не только союзника — покровителя, взимавшего, кстати, весьма терпимую, если не сказать, — условную дань, не только «учителя» в создании и налаживании торговых связей и путей, шире — культуры торговли, а также хозяйствования, госстроительства, веротерпимости и т. д., но и защитника — «буфера», ограждавшего от набегов враждебных Руси племен).

            Причины такого своеобразия России, конечно, не только в величине страны, природных условиях, но и в принципах землевладения: в России на протяжении всей истории только неосуществимой мечтой была возможность получить право собственности на землю (в конце концов, невыполнимость этой мечты привела к тому, что она атрофировалась, и когда появилась такая возможность, желающих хозяйничать на земле почти не оказалось). Однако, более важен сам факт минимизации возможностей выстраивания хозяйственно-экономических, транспортно-артериальных, общественно-политических и прочих инфраструктур России.

     Первоначальная стихийность центростремительного процесса, показательная сама по себе, постепенно более и более подкреплялась и стимулировалась государственными интересами и, соответственно, действиями. Однако, подчеркну, сначала, как правило, впереди шли землепашцы — свободные крестьяне, казаки или беглые крепостные, а лишь за ними княжеские или — позже — царские дружинники, дворовые люди или «приказные» — управленцы, а также строители острогов и пр. Так как первопроходцами были беглые крепостные и коробейники, то они забирались и осваивали такие глубинки евразийского материка, куда бы целенаправленная государева политика не догадалась или не осмелилась податься. Именно поэтому во владениях Российской Империи оказались поселения — многочисленные и подчас весьма крупные, полностью отрезанные от любых путей сообщения, не говоря уже о каких-либо опорных пунктах центральной власти.

    Расширение и колонизация земель были характерны для всей отечественной истории. Однако, после падения Казанского и Астраханского ханств, покорения Сибирских владений Кучума дружиной атамана Ермака (вот образец стихийной колонизации земельными пространствами) на восток, юго-восток и особенно за Урал, в необъятные сибирские просторы хлынули массы переселенцев, за которыми едва поспевали государевы служащие и минимальные воинские формирования.

            Из всего сказанного не следует, что Россия прирастала землями только из-за особенностей отечественного земледелия и естественного процесса освоения новых пахотных земель. Это был в большой степени также результат как

1) специфики наследования в период княжеской России — отсутствия закона наследования по старшинству и, соответственно, постоянного дробления и «разбегания» княжеств и уделов, так и

2) позже — целенаправленной колониальной политики центральной московской, а затем и петербургской царской — императорской власти. В этом случае уже служилые люди — прежде всего армия — шли по направлению Бессарабии и Финляндии, Польши или среднеазиатских государств — Самарканда, Хивы или Бухары и т. д.

    Вот здесь мы с особой наглядностью сталкиваемся с одной из отличительных черт русского колониального мышления, русской истории, русского менталитета. Особенность эта, прослеживаемая вплоть до сегодняшнего дня, состоит в том, что амбиции российских правителей, как правило, значительно опережали и опережают их возможности.

            Несоответствие амбиций и возможностей с предельной ясностью выявило правление Петра. Несоразмерность цены — азиатчины — мизерности результатов и несоответствие средств цели, её в конечном счете подменяющих, мы находим не только в деле всей жизни Петра, но и в деталях, в локальных свершениях, часто хорошо задуманных и своевременных. Самый поразительный пример — создание российского флота. Истина, не опровергаемая даже оппонентами Петра. По смерти первого Императора, считавшего создание флота своей важнейшей задачей, ради флота, ради выхода к морю ведшего свои изнурительные компании — что на Азове, что на Балтике, закладывавшего города и крепости — Петербург, собственно, замышлялся, прежде всего, как порт, ради флота загубившего миллионы жизней — по смерти Петра, к середине тридцатых годов оказалось, что флота-то нет, воевать на море не на чем. Милюков: «Скудость результатов сравнительно с грандиозностью затраченных средств тут <в деле создании флота — А.Я.> выступает особенно ярко». Далее Павел Милюков приводит множество примеров, детализирующих диагноз. Это и «взятие» Азова, и создание торгового флота (180 кораблей) в момент — «большим скачком», — немедленно Петром же и забракованного, и фиаско с Таганрогским портом, унесшим жизни сотен тысяч людей, и Прутский поход, перечеркнувший все немногие достижения: гавани срыты, корабли отданы туркам или брошены и сгнили, а сотни тысяч людей гибнут и гибнут, позже — уже на Балтике конфуз с Кронштадтом: сколько средств и, опять-таки, жизней — счет шел на сотни тысяч — загублено, а пользоваться им тогда было практически невозможно: суда из-за пресноводья гнили вдвое быстрее, полгода вообще нельзя двинуться — льды, судоходство под парусами — а как тогда иначе — возможно только при восточном ветре, пойди дождись, если он дует, как правило, с Атлантики… Поразительна история с Рогервикским «портом». Рогервик — «венец» мореходных достижений Петра. Решил он построить порт, укрепив бухту недалеко от Ревеля. Поразительно, что Петр — человек, бесспорно, незаурядного ума — не задумался, почему шведы, нуждавшиеся в подобном опорном пункте на Балтике, отказались от этого проекта. И экономические возможности у них были несоизмеримо мощнее, и связи в финансовом мире Европы посолиднее, и технические возможности посовременнее, и амбиции не меньшие, чем у России. Ан нет. Решили, что цена не будет соразмерна с результатами. А может, просто знали розу ветров. Петра же затраты, прежде всего людские, не волновали. «Суммы были затрачены невероятные» (Милюков). Согнали до сотни тысяч крепостных, служивых, мастеровых, солдат; лифляндские и эстляндские леса повырубили, из дорогостоящей на европейских рынках древесины сколачивали бесчисленное количество ящиков, которые заполняли камнями, с трудом выламываемыми из окрестных скал, и сбрасывали на морское дно. Каждый год результаты этой титанической работы уничтожались, разносились вдребезги осенними бурями, но всё начиналось с начала, с непостижимым упорством и всё более возрастающими затратами. Только при Екатерине проект был закрыт — с нулевым результатом, но с невероятной ценой в несколько десятков тысяч жизней, колоссальными денежными затратами и ещё одним ударом по престижу России. Европа с ухмылкой наблюдала за сей «баталией» и неминуемым конфузом (Милюков /1/, с.,164).

Случай с Петром есть яркий, но не единичный пример. В данном же случае — «расползании» страны с ее «пеленок» — несоответствие амбиций и возможностей выражалось в том, что постоянный центростремительный процесс уникальным образом сочетался с невозможностью контролировать и действенно управлять новоприобретениями. Всё расширявшиеся земельные пространства и людские ресурсы номинально принадлежали центру, но ни удельные правители, ни, затем, единоличный монарх и его администрация — вплоть до ХIХ века — не имели административных, финансовых, военных, коммуникативных и кадровых средств для эффективного поддержания своих территориальных притязаний.

            Процесс колонизации характерен для общемировой истории, и, как казалось, процессы должны были бы развиваться однонаправленно. Были различия: Британия, Франция, Испания, Нидерланды или Германия, к примеру, расширяли свой протекторат над заморскими землями, имея неограниченные возможности — флот, коммуникации, финансы, управленческую систему; Россия (как и Австро-Венгрия), за неимением всего этого и многого другого, прирастала в досягаемых континентальных пределах. Однако эти и другие различия были несущественны или вторичны. Более того. Отдаленность колоний и трудная их досягаемость и в случаях европейских завоеваний, и в случае российской экспансии определяли и стимулировали, казалось бы, схожий выход из положения — систему управления отдаленными территориями, известную в мировой практике, как fief-office, или кормления.

            Не имея возможности «рулить» непосредственно из центра, метрополии в Лондоне и Мадриде, Лиссабоне и Москве пользовались институтом наместников — Вице-короля Индии, Генерал-губернатора Канады или Воеводы Якутии — и далее по нисходящей, вплоть до самых мелких чиновников. Эти наместники всех рангов в обмен на исправные платежи в центр и абсолютную лояльность наделялись неограниченными полномочиями на местах, им отдавалось на откуп право оплачивать свои труды — деньгами или натурой — за счет местного населения и местных ресурсов. Иначе говоря, использовался принцип и метод, хорошо известный на Руси с «начальных времен» и не чуждый Европе — метод кормления. Здесь сходство заканчивается.

            Коренное различие кроется не только и не столько в

  1. удельном весе этого способа управления: Россия, в отличие от Европы, не имела других технических и экономических возможностей свою власть осуществлять,
  2. временных рамках — Европейские страны пользовались системой кормления довольно ограниченный период, тогда как в России, за исключением некоторых коротких периодов (скажем, Петр попытался ввести регулярное жалование для государственных чиновников вне зависимости от места их службы, однако послепетровская бюрократия вернула статус кво), принцип кормления действовал на протяжении всей истории страны, вплоть до сегодняшнего дня,
  3. уровне совершенства, контроля и результативности.

            Россию и Европу развело, главным образом, реальное наполнение системы кормления. Имею в виду два основополагающих принципа, которые, как думается, обусловили разнонаправленность развития России и Европы: Россия, в отличие от Европы, не знала вассалитета, Европа, в отличие от России, не знала вотчинной системы правления.

            Вассалитет — это, прежде всего, договор между сеньором и вассалом. Договор мог быть и несовершенным, и несправедливым, и временным — каким угодно, но это был договор между двумя часто не равными, но всегда равноправными субъектами.

В России никогда не существовало договорных отношений, определяющих взаимные обязательства сеньора и вассала. Договоры эти в Европе, хотя, как правило, носили сословно несправедливый, угнетательский характер по отношению к слабому — бедному, но были обязательными для обеих сторон и имели оговоренные временные границы. Невыполнение оных было в одинаковой степени чревато последствиями для любой из сторон — нарушителя; соблюдением этих договоров и решением конфликтов при нарушении обязательств с любой стороны занимались третейские институты, которые в свое время переросли в суды, дали парламентскую систему, обусловили появление Конституции — все эти естественные и неотъемлемые стороны современной цивилизации России были незнакомы, Права Договора не было (и почти нет) в помине. Существовало лишь Право Правителя к подданному — ныне так. наз. «вертикаль», или сильного правителя России к слабому, — как правило, соседу, то есть то, что стыдливо прикрывали названием influence legitime (законное вмешательство), диктуемые «государственными интересами».

… С завидным постоянством приводилось это influence legitime, когда «льву удавалось, наконец, наложить лапу на мышь» (П. Вяземский), к немедленному или отложенному, но неизбежному поражению, когда даже временные военные успехи «унижали наше политическое достоинство в глазах Европы, раздевали наголо пред нею этот колосс <Россию — АЯ.> и показали все язвы, все немощи его», будь то попытка смены режима или правителя в Польше во времена Анны Иоанновны, Екатерины, Николая Первого, или большевиков, Финляндии («Зимняя война»), Чехословакии, Венгрии, Афганистане, ныне в Украине (на ней не остановятся!) и т. д. Диагноз кн. Вяземского очередного рецидива велико-имперских потуг в Польше (кампания Паскевича 1831 г.) абсолютно адекватно отражает все предыдущие и все последующие аналогичные поползновения «сильного соседа». Помимо того, что незачем «перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете» <это по поводу кичливо патриотических стихотворений Жуковского и Пушкина — АЯ.>, он резюмирует суть: «Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее, следовательно, силою ничего прочного, ничего окончательного сделать нельзя. При первой войне, при первом движении в России, Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке. <…> Что мы усмирили Польшу, что нет — все равно: тяжба наша проиграна <…>. В поляках было геройство отбиваться от нас так долго, но мы должны были окончательно перемочь их: следовательно, нравственная победа всё на их стороне». Эти реплики Вяземского — отклик на вышедшую 14 сентября 1831 г. в свет брошюру Жуковского и Пушкина «На взятие Варшавы», в которую вошли «Старая песня на новый лад» Жуковского и «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» Пушкина <24–27 августа императорскими войсками была взята Варшава — АЯ.>. «Охота ему <Жуковскому — АЯ.> было писать шинельные стихи <…>. И не совестно ли «Певцу во стане русских воинов» и «Певцу на Кремле» сравнивать нынешнее событие с Бородином? <…> Признаюсь, что мне хотелось здесь оцарапнуть и Пушкина, который также, сказывают, написал стихи. <…> Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы не сожжем Варшавы их. И вестимо, потому что после нам пришлось же бы застроить ее. <…> В «Бородинской годовщине» опять те же мысли, или то же безмыслие. Никогда народные витии не говорили и не думали, что 4 мил <лиона> могут пересилить 40 мил<лионов>, а видели, что эта борьба обнаружила немощи больного, измученного колосса» (Вяземский, сс.151, 152–153, 154–155).

            Цитата непомерно, но вынужденно разрослась, так как ничего более актуального не знаю: если заменить названия стран и столиц (скажем, Варшаву на Киев) ничего не измениться. Да и ничто лучше не фундирует тезис о непоколебимости менталитета отечественной государственности. «Мы удивительные самохвалы и грустно то, что в нашем самохвальстве есть какой-то холопский отсед» (Там же) …

…Обязательства могли быть только у слабого по отношению к сильному. Любой конфликт решался не третейской стороной, а властью. О договоре между, скажем, князем (царем) и даже боярином не могло быть и речи, как немыслим сегодня, скажем, договор между Президентом и выборным губернатором или любым чиновником. Поэтому апеллировать тому же боярину в случае несправедливости (о других сословиях и говорить не приходится) было не к кому и не за чем, равно как и сегодня искать справедливости в суде, вчинив иск президенту или зам. главы его администрации — выходка сумасшедшего (да что Президенту — сомнительные действия постового милиционера оспорить в суде нереально). Боярин (и только он) обладал действительной личной свободой, которую вельможа его же статуса, как правило, не имел в Европе — он мог уйти к другому сюзерену (высшему сеньору — господину). Однако это единственное право и единственная свобода исчерпали себя, как только независимые княжества не превратились в единую Московию, и переходить, по сути, было некуда. Отсутствие вассалитета и, соответственно, договорных отношений, разветвленных, всепроницающих и всеобязательных, неразрывно связано и взаимообусловлено с установлением и постоянным укреплением вотчинной системы правления в России.

               Исторически сложилось так, что поначалу князь имел прямое владение только в пределах своего поместья (отсюда термин «поместная система правления») — подчас весьма обширного, но ограниченного хозяйства, то есть вотчины. (Слово вотчина происходит от корня «от», то есть однокоренное словам отец, отчизна, отечество и пр. и обозначает «перешедшее от отца»). За пределами вотчины все фискально-экономические функции — сбор подати, позже — дани (период татаро-монгольского владычества), позже –налогов, а затем и административные, политические, идеологические, если хотите, усилия по стягиванию княжества, государства в одно целое возлагались на представителей княжеской администрации — холопов, отделенных от непосредственно производительного труда, «приказных» или «страдных людишек», со временем именовавшихся «дворовыми слугами», или «дворовыми», позже «дворянами». Перманентно и интенсивно расширяясь, прорастая из княжеского поместья в государство, Россия, соответственно, втягивала и преобразовывала всё возрастающее сословие «дворовых людишек» в административный аппарат. То есть примерно до конца ХV1 века вчерашние холопы управляли не только княжеским поместьем, но и всем государством. Из этих учреждений появились органы московского управления — Приказы. Эти «приказные», эти управленцы по сути своей оставались княжескими — царскими холопами, сиречь — рабами, сохраняя психологию, нравы и повадки рабов — «сановных рабов» (Кюстин, с. 21) т. е. княжеской — царской собственности — «челяди», где «господствует бескорыстное и безотчетное раболепство, не исключающее гордыни» (там же), царит «смесь самоуничижения и надменности», та гремучая смесь, которая хуже любого бунта «бессмысленного и беспощадного», ибо постоянно стимулирует и провоцирует этот неизбежный бунт или крах.

               Астольд де Кюстин, сравнивая российское самодержавие с деспотиями Пруссии и Австрии, подчеркивал:

«Я и не предполагал, что государства эти только называются деспотическими, на самом же деле в них к правлению государственных установлений служат нравы; <…> я еще не знал, что такое сочетание абсолютного способа правления и нации рабов. Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии; я нахожу союз этот тем более страшным, что продлиться он может еще долго, ибо страсти, которые в иных странах губят людей, заставляя их слишком много болтать, <…> здесь порождают молчание. Из насильственного молчания этого возникает невольное спокойствие, внешний порядок, более прочный и жуткий, чем любая анархия, ибо, повторяю, недуг, им вызванный, кажется вечным» (Кюстин, с. 221). Поэтому перманентная, главенствующая задача и цель власти в России с ее младенческих времен — всеми доступными и недоступными средствами это молчание, имитирующее спокойствие, сохранять, цементировать. В ХIХ веке это звучало так: «Император боится гласности так же сильно, как Россия боится императора» (Кюстин, с. 105).

               Рабская психология, рабовладельческие устои, царившие в поместье — вотчине, переносились на стремительно разрастающуюся, многослойную, многонациональную, многоукладную страну.                В основе вотчиной системы правления лежала основополагающая идея, что между собственностью правителя и собственностью государства, включая всех поданных, нет различия. Как определил один из основателей теории типов государственного единоличного правления Жан Бодин (вторая половина ХVI в.), в отличие от монархической или деспотической (тиранической) формы правления, вотчинная (Бодин называет ее «сеньоральной» — от слова «Синьория» — типа городов средневековой Италии, где единоличная власть была сосредоточена исключительно в руках тирана) имеет своей сутью управление государством и подданными, подобное управлению главой семьи своими рабами. (Бодин подчеркнул, что такой тип правления присущ лишь Турции и Московии, и что народы Европы такого правления бы не потерпели). Королю вверено только управление государством, но не господство над вещами, «ибо имущества и права государства имеют публичный характер и не могут являться ничьей вотчиной» (Пайпс, сс. 95–97). Даже деспотия — крайняя и извращенная форма монархии («нормальная» монархия всегда уважала частную собственность подданных) — старалась ущемить права собственности своих поданных, тогда как вотчинная система просто-напросто их не знала и не признавала.

            Вот и шли в различные уголки необозримой земли, в близлежащие и в самые отдаленные, но одинаково отрезанные бездорожьем от центров губернии, волости, города и деревушки, вчерашние вотчинные слуги — рабы, произросшие из беззакония и несшие беззаконие, знавшие лишь право сильного, большие и мелкие сеньоры с сознанием раба, получившего власть над имуществом, действиями, жизнью и мыслями своих вассалов — от губернаторов и городничих до крепостного, упивавшиеся властью, бесконтрольностью и безнаказанностью (как известно ещё из древности, самый страшный, беспринципный и жестокий хозяин — вольноотпущенник) и твердо знавшие, что не только лояльностью, но собачьей преданностью главному сюзерену могут они сохранить и положение, и жизнь свою, стоящие так же мало, как и бесправных слуг их.

            Ещё одна особенность усугубляла все «прелести» вотчинно-тоталитарного быта огромной страны. Все европейские империи, разросшиеся непомерно и охватывающие подчас чуть ли не все континенты, в первую очередь старались создать в колониях собственные администрации на базе местных элит, путем интриг, подкупов, грубых угроз и тонкой политической игры, формируя подконтрольный чиновникам метрополий, но всё же достаточно независимый национальный аппарат, тем самым давая возможность этим колониям самоорганизовываться и приобретать навыки самостоятельного существования. Параллельно с этим всеми названными и многими неназванными средствами Лондон и Брюссель, Париж и Лиссабон, Мадрид и Берлин притягивали к себе эти местные правящие элиты, создавали в метрополиях центры политического, экономического, культурного притяжения. То есть, к примеру, сыновья индийского магараджи стремились попасть в Лондон, чтобы получить там образование, обзавестись связями, упрочить положение при Дворе Английской Королевы и при Правительстве Её Величества с тем, чтобы впоследствии вернуться в свою родную страну. В России же всё было наоборот. Все, кто имел материальную и другую возможность, моментально покидал родные края, перебираясь поближе к Синьору — Российскому Императору с тем, чтобы никогда уже в свою «Тмутаракань» не возвращаться. По мере расширения империи, новоприобретения моментально скудели знатью, столицы же всё более наполнялись бежавшими туда дворами больших и малых князей, правителей, ханов, царей, местной элиты. Опустевшие «вакансии» занимали областные Приказы, поставленные из центра, имевшие всю полноту власти, но никак не связанные с местным населением. Иначе говоря, в провинциях — читай — колониях — не могли возникнуть структуры, хоть в какой-то степени контролирующие деятельность «приказных» из Центра и пусть минимально и номинально противодействующие их произволу и коррупции (Милюков, с.197 и далее).

Екатерина Великая — одна из просвещеннейших владык России, в соответствии с традициями политической культуры владык России, делала вывод: «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного государя всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочие медлительнее в исполнениях» (Сборник ИРИО, с. 345).

            Рассуждения Екатерины можно было бы поставить в один ряд с суждениями Руссо или Монтескье, если бы не коренное различие между единовластием в России и монархическими идеями в Европе.

            Во-первых, Европа, как уже было сказано, кроме Турции, не знала вотчинного правления. Русские цари рассматривали свою страну глазами вотчинников — вплоть до европейски образованного, по своему темпераменту идеального «конституционника» Николая Второго, который должен был отдать Наследнику унаследованную им — Николаем — вотчину-Империю в неприкосновенном виде.

            Во-вторых, Европа прошла этап «истинного» феодализма, Россия — нет.

            Вопрос о том, существовали ли феодальные отношения в России, сложен и дискуссионнен. Действительно, в России наблюдались и натуральное хозяйство, и традиционный уклад, и крепостное право, барщина и оброк, как виды оплаты пользования барской землей, и многие другие, очень существенные, но вторичные признаки этой общественно-исторической формации. Однако Россия не знала специфических правовых обязательств, известных как феодальная лестница, не имела политической децентрализации; до середины ХVIII века почти не существовало городов европейского типа, как центров торговли и ремесла, позднее промышленности; отсутствовал дуализм светской и духовной властей; не было горизонтальных общественных структур, возникших в Европе в период зрелого Средневековья, и публичного частного права.

            Феодальная Европа постепенно, но неуклонно вырабатывала систему «сдержек и противовесов», как сейчас любят говорить политологи. Это — разветвленные договорные отношения вассалитета, чего не было и в помине в России, это реальное наличие условного землевладения — феода — земли или, шире, собственности, в точном переводе — «владения» (Feodum), которые вассал получал от своего сеньора в награду за несение военной службы, работу в суде, выполнение финансовых или других обязанностей. Феод (поначалу – бенефиций) — не передавался по наследству, позже бенефиции стали наследственными, превратившись в лены. Во главе феодальной лестницы стоял монарх, но его власть обычно была значительно ослаблена по сравнению с полномочиями крупных сеньоров, которые, в свою очередь, не имели абсолютной власти над всеми землевладельцами, стоящими ниже их в феодальной лестнице (принцип «вассал моего вассала не мой вассал». Не вдаваясь в подробности, подчеркну, что феод (лен) мог быть отобран (по суду пэров), сроки его могли меняться, короче, все взаимоотношения между держателем феода — вассалом и его хозяином — сеньором регулировались ленным правом. Феод в сочетании с вассалитетом дал феномен западноевропейской цивилизации. В России всё было с точностью наоборот. Монарх обладал (и обладает по сей день, независимо от того, назывался ли он Сталиным, Генсеком или Президентом) абсолютной властью; действовал, и не просто «действовал», а вошел в плоть и кровь принцип «вассал моего вассала — мой вассал», земля и всё на ней находящееся, включая крепостных, отдавалась в полную и бесконтрольную собственность сеньора, горизонтальных структур как не было, так почти нет и по сей день; публичное же частное право является предметом дискуссий и мечтаний и не более того,.

            Наконец, в России длительное время отсутствовала централизованная власть, в то время как Европа со времен Карла Великого усваивала механизмы этой власти (только Золотая Орда дала для России наглядный пример централизованной власти). Западноевропейскому феодализму были органично присущи объединительные тенденции, сплачивающие разрозненные государственно-политические формирования в единое целое. Россия же знала устойчивое территориальное «разбегание» в неосвоенное пространство и уничтожение там государственных структур, если даже они ранее и существовали. Всё это лишило Россию феодальных институтов, из которых вырастали Генеральные Штаты в XIII веке во Франции и Англии, затем парламент (Томас Смит <ХVI в.> сказал, что суверенитет есть слияние народа и короля, когда заседает парламент), судебной системы и пр., во-вторых, в России слишком поздно и слишком размыто появилось сознание (если появилось), что правитель и государство, равно как и «имущество государя» и «имущество общественное, государственное», а подчас и частное, понятия отнюдь не тождественные.

Таким образом, в России с ее масштабами и особенностями коммуникаций, с этим уникальным «настоем» исторически сложившегося вотчинно-тоталитарного политического мышления и государственного управления, спаянного с законодательством, основанном не на праве, а на силе, институт кормления не мог не породить и в течение веков стимулировать и укреплять беззаконие и коррупцию, как естественное и органичное состояние общественной жизни и общественного сознания.

            Отсутствие вассалитета и, соответственно, договорных отношений привело не только к хроническому беззаконию в России, но и к укоренению в российском общественном, народном сознании пренебрежения к закону, Конституции, парламенту, суду, «судейским» — действительно продажным и перед властью беспомощным и т. д. Причина отсутствия всех этих и других, столь необходимых государству структур и институтов объясняется также и тем, что в России не было подлинного феодализма, предоставившего обществу все эти инструменты построения современного государства. Это небрежение к закону и суду давало и дает пышные всходы по сей день. И кажется абсолютно естественной школьная истина, что правота, скажем, не за Порфирием Петровичем, а за Сонечкой Мармеладовой, и молодец Архип, сжигающий заживо (!) бессудно и беззаконно людей, мало симпатичных, продажных — судейских, но людей, и, одновременно, спасающий кошку, забравшуюся на крышу горящего дома («Дубровский»). В российском восприятии то, что дико для западного мира, — естественно и не вызывает отторжения, гнева или, хотя бы, сомнений. И сходятся суждения таких несхожих и крупных мыслителей, как Николай Бердяев, Иван Ильин, Александр Солженицын, один из которых писал, что «государственно-правовое существование есть существование враждующих сторон» и «право — это недоверие к человеку» (Н. Бердяев), другой же утверждал, что общество, где нет других систем («весов»), кроме юридических, не достойно человечества (или человека) (А. Солженицын), третий был уверен, что, будучи облечена юридической принудительностью, правда превращается в безнравственность. (Ильин, с.308). (Солженицына и Бердяева цитирую по памяти, но за суть ручаюсь). Евразийцы — подлинные, не черносотенные эмбрионы Дугина и других кремлевских мутантов начала ХХI века: кн. Н. Трубецкой, П. Сувчинский, П. Савицкий, Б. Мирский, отчасти Г. Флоровский, последовательно выступавшие борцами против «правопоклонничества», также декларировали, что «христианская любовь», укоренившаяся в русском правосознании, вполне может заменить право (Евразийство, с.6572). Лев Гумилев — ученый, с юности пропитанный антиеврейскими настроениями, в одном из своих основных трудов «Древняя Русь и Великая Степь», доказывая (надо сказать, неубедительно) пагубность «иудейско-хазарского» влияния на древнюю Русь и закономерность падения «иудо-хазарской» государственности в Хазарском Каганате, а затем и гибель «иудо-хазарской» общины в Тмутаракани (она была полностью вырезана), подхватывает тезу киевского митрополита Илариона (П в. по Р.Х.) о предпочтительности православной «благодати еврейскому закону» (Гумилев, с. 282-283).

ХХХ

Восток.

            С начальных времен Россия «разбегалась»: «возникнув на берегу Днепра, — писал Ю. Нагибин в книге “Тьма в конце тоннеля”, — Древняя Русь удивительно быстро взамен самопознания, <…> плодотворной разработки собственных духовных и физических ресурсов стала зариться на окружающие земли, обуянная страстью к расширению» (Нагибин, цит. изд.). Однако сейчас принципиально важен не сам этот процесс, как таковой, о нем уже сказано, а его направленность — куда устремился новорожденный этнос.

Прав игумен Иоанн: если всмотреться в карту Руси Х века и России ХХ века, то будет видно, что западная граница этих тысячелетием отдаленных друг от друга государств практически не изменилась (Экономцев, с. 55). Расширялась, «разбегалась», прирастала Русь Востоком и Юго-Востоком. Был относительно короткий период — пара веков, когда Россия устремилась на Запад, присоединив Финляндию, Лимитроф, достигнув сердца Польши. Здесь, впрочем, не срослось: цивилизационные модели оказались несовместимы, культурный антагонизм непреодолим. Ранее вспомнили о своей первородине, пристегнув ее и назвав Малороссией, себя, таким образом, назначив Великороссами (то есть, Киевскую Русь посчитав внучатой племянницей Московии). Однако доминирующие интересы лежали в направлении Востока и Юго-Востока. Отсюда шла основная угроза и в домонгольский период, и в период татарского нашествия, здесь находились основные природные ресурсы, необходимые для развития нации, поначалу в первую очередь — восточные и юго-восточные земли, более всего притягивавшие русского землепашца своей плодоносностью и необъятностью (западные — лесистые, болотистые, «худые» — были малопривлекательны и, главное, уже упорядочены, распределены, практически недоступны). Помимо этого, на Востоке находилась Степь.

            Поэтика степи занимала особое место в формировании «русского духа», русской культуры.

            Степь — «широкая, раздольная», как поется в русских песнях, — магнитила своей широтой, завораживающей бесконечностью. Как писал Ключевский, «степь <…> воспитывала в древнерусском южанине чувство шири и дали, представление о просторном горизонте, окоеме, как говорили в старину» (Ключевский, Курс русской истории, с. 84–85). Но степь воспитывала не только чувство шири и дали. Для русского человека степь — это простор, размах. А простор — это воля. Не только безграничное пространство ассоциировалось с волей (отсутствие границ — это воля, возможность передвижения без ограничений). Исторически — много веков — степь была местом, куда отчаявшийся холоп — крепостной раб мог бежать от своего хозяина и где практически он был недосягаем. Свою потребность в свободе русский человек сублимировал в поиск воли и поэтизацию воли. Воля же всегда ассоциировалась, прежде всего, с простором южнорусской степи.

            Академик Д. Лихачев в «Заметках о русском» писал: «Прислушайтесь к <русскому> языку: погулять на воле, выйти на волю. <…> Широкое пространство всегда владело сердцами русских. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля вольная — это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишения человека пространства. Притеснять человека — это, прежде всего, лишать его пространства, теснить» (Лихачев, с.10).

            Здесь возникает интересная связка. С одной стороны, степь символизировала простор, широту, размах, с другой — опасное пространство, откуда всегда надо было ждать нападения либо кочевников, либо «беглых людишек». Эти «беглые» создавали свой мир — мир воли в их понимании, воли, не знающей никакого закона или ограничения. Не случайно в толковом словаре В. Даля одно из толкований слова «воля» — произвол действий, а один из синонимов слова «вольница» — разбой. Ничего подобного в определении слова «свобода» нет. Иначе говоря, никогда не имея свободы и не зная, что это такое, русский человек искал волю, т. е. прежде всего свободу от рабского состояния. Воля же ассоциировалась с безграничностью пространства. Эта пространственная безграничность модифицировалась в безграничность нравственную, юридическую. Получая волю, русский человек никогда не обретал свободы, ибо свобода несовместима с произволом, отсутствием моральных запретов, самоограничений, нравственных и юридических границ. Отсюда характер русского бунта, «бессмысленного и жестокого». Способ достижения воли соответствовал характеру цели.

            Так что степь была для русского человека вожделенным миром воли и пугающим миром непредсказуемых и жестоких «гуляк», хищных кочевников, татаро-монгольского нашествия — одного из страшных потрясений русской истории, миром зла.

            Степь манила и пугала. В любом случае ее надо было чувствовать, понимать и знать. Постепенно «проникаясь» степью, Русь духовно роднилась с ней. Роднилась в прямом и переносном смысле этого слова; «русский этнос» — этнос славяно-нормано-тюркско-монгольский. Через Степь Россия произрастала на Восток, Восток же пропитывал сознание русского социума. Как отметил А. Панарин, «российский цивилизационный тип оформился в ответ на давление кочевнической степи» (Панарин, с. 161).

            Однако Восточный, Юго-Восточный вектор ориентации России обусловлен не только вынуждено-военными, практическими, экономическими, государственными, политическими или этническими причинами. За всем этим стояла глубинная духовная общность, определившая и все вышеназванные интересы, и выбор веры, и менталитет русской культуры, и, соответственно, историческую судьбу России.

            Изначально русское сознание тяготело к изоляции и было подвержено тому, что мы называем сегодня ксенофобией. Почему? Да потому, что наши прародители — славяне фактически не знали общинно-родового строя, их миром был двор, заменивший родовую общину. Двор стал миром культуры человека, средой воспитания, фактором формирования его мировоззрения. Причиной «дворового» способа жизни были, конечно, природные условия — прежде всего, непроходимые лесные массивы, отделявшие не только локальные поселения, но и отдельные «хутора» (использую термин шире основного толкования как казацких поселений). Двор был следствием изначальной разобщенности и обособленности восточных славян и стал, в какой-то степени, одним из определителей особенности русской ментальности. Любой пришедший со стороны был a priori чужд, то есть враждебен. Стало быть, не сегодня родилась неистребимая опаска, подозрительность — на грани шизофрении и враждебность к Западу, не при Николае Первом сформировалась перманентная убежденность в происках «англичанки», не при Иване Грозном стали пугать детей злобными «немчинами», «лютерами» или, особенно «латинистами».

Ксенофобия и со временем вычленившийся из ее недр и расцветший буйным цветом антисемитизм стали константой российского сознания. Градус отторжения и вражды к лица кавказской или грузинской национальности, бандеровцам, си речь украинцам и особенно евреям (постоянно) стал стабильно неотъемлемым атрибутом власти, как удобный и незаменимый инструмент её удержания и воздействия на массовое сознание: этот инструмент надо всегда иметь при себя, чтобы по необходимости использовать. Да, Россия (как и Бурбоны) «ничему не научилась», однако некоторые уроки выучила. Скажем, тов. Сталин хорошо усвоил опыт, апробированный Анной Иоанновной: в конкретике кадровой политики опираться не на классовое, а национальное чутье в зависимости от поставленных целей и «текущего момента». Так, к примеру, Анна при расправе с Волынским и другими русскими никогда не привлекала милых ее сердцу «немцев», оставляя их незапятнанными. Сталин, будучи, несомненно, антисемитом со всё более прогрессирующим патологическим его проявлением, окружал себя большим количеством евреев, особенно в репрессивных органах. И дело здесь не только и не столько в декоруме, отводящем от Хозяина подозрения в этом самом большом для «коммуниста-интернационалиста» грехе. Этот камуфляж он после войны за ненадобностью выбросил. Готовя одну за другой волны массового террора, он сразу решал две чрезвычайно важные для себя задачи. Первая — неминуемый гнев за все ужасы, переживаемые страной, всеми народами этой страны, в том числе и еврейским, падет на головы всей этой «жидовской псарни», руками которой Сталин творил свои чудеса; вторая — каждая следующая волна террора, накрывая предыдущую, уносила исполнителей, и делать эту черную работу, как правило, должны были люди той же нации — евреи уничтожали евреев («великий русский народ» должен оставаться чистым). Конечно, среди лидеров террора были и кавказцы, и поляки, и представители «титульной нации», и практически представители всех других народов страны. Однако факт остается фактом: костяк — в основном еврейский — «ленинской гвардии»: Каменева (Розенфельда), Зиновьева (Апфельбаум) и прочих, а затем Иосифа Пятницкого (Таршиса), Радека (Собельсона) и др., создателей Красной армии, таких, как Эфраим Склянский или Григорий Сокольников (Бриллиант) — известных полководцев, сподвижников Троцкого — их всех уничтожали профессиональные палачи Меир Треллисер, Яков Агранов, Карл Паукер и другие во главе с Генрихом Ягодой. Сначала Ягоду и его окружение, а затем и только что названных его подельщиков вместе с Михаилом Фриновским, Захаром Воловичем (лично арестовал Зиновьева, убийца А. Кутепова), Матвеем Берманом — руководителем ГУЛАГа, пытали и убирали палачи Бериевского призыва — Вениамин Гульст, Наум Эйтингон (один из организаторов убийства Троцкого), Леонид Райхман, прославившиеся своими зверствами Борис Родос (пытарь Бабеля, Мейерхольда, выдающихся врачей, артистов — евреев), Лев Шварцман и десятки других. Среди этих чудовищ особо выделялся Андрей Свердлов — сын первого советского «президента». Позже, после крушения Абакумова, ликвидировало или сажало генералов Райхмана, «мастера мокрых дел» Наума Эйтингона, «писателя» Льва Шейнина («банду Шварцмана-Эйтингона») и пр. следующее поколение МГБешников и КГБшников евреев.

            Провокатором, агентом и фактическим соучастником расправы с великим Соломоном Михоэлсом был Ицик Фефер — соратник Михоэлса по Еврейскому Антифашистскому комитету. В свою очередь он был расстрелян по делу этого комитета («Дело Лозовского, Переца Маркиша, Квитко и др.»). Погромом советской дипломатической элиты, костяк которой, за исключением Коллонтай, составляли евреи — Иван Майский (Израиль Ляховецкий) — посол в Лондоне или Борис Штейн — посол в Италии, или Яков Суриц — посол в Германии и Франции, или Марсель Розенберг — в Испании и многие другие, а также «примыкавшие» к дипломатам журналисты и писатели Михаил Кольцов (Фридлянд) или Вера Инбер (племянница Троцкого) — этим погромом непосредственно занимался капитан Госбезопасности (полковник в армейской иерархии) Израиль Пинзур. Других примеров — тьма!

            Так что в общественном сознании, без особых натяжек и явной лжи, враги русского народа (к радости отечественных антисемитов и юдофобов всех мастей) — Френкель с Берманом, Волович с Пинзуром, Ягода с Траллисером, Шварцман с Аграновым, а не Пахан — Кремлевский Горец.

… Озлобленная ксенофобия, ощущение одиночества, потерянности в чуждом мире было первой предпосылкой отчуждения нового этноса от этого внешнего мира, предпосылкой сближения национального сознания, в том числе и религиозного типа, с законами психофизиологической организации «природно-животного» мира. К этому миру тяготел и восточный тип цивилизации. Доминирует он и по сей день.

            С другой стороны, возможно, одной из доминант устремлений восточнославянских племен, равно как и русской нации, было стремление к единству. Напомню, что само слово «славяне», произошедшее от «словене» (это название осталось за одним из крупнейших славянских племен, обитавших в районе Ильмень-озера), обозначает «говорящие внятно и понятно — словами, в отличие от «немцев» — «немых», т. е. невнятно, непонятно говорящих. Само это название племен подтверждает актуальность идеи сговора, договора, мира, единения. Увы, мир и единение были недолговечны, а распри и междоусобица — постоянными явлениями в славянском мире. Однако, несмотря на то, что ежеминутные интересы отдельных племен, князей или кланов стабильно превалировали, превращая раздор в перманентное состояние нарождающейся нации, — сама идея объединения и согласия никогда не теряла своей актуальности и была доминирующей на протяжении столетий, воплощаясь по мере появления духовного лидера нации, коим, к примеру, был Сергий Радонежский, чей гражданский и нравственный подвиг ознаменовал победу подлинного православного и патриотического единения над утилитарно-политическими устремлениями и конформистскими принципами светских правителей.

            Духовное и глубинное объединение нации могло происходить только при наличии внешней — подлинной или мнимой — угрозы. Угрозы эти возникали или создавались постоянно. Для отражения угроз и консолидации нации нужен был лидер. Лидер — прежде всего духовный, нравственный — столь авторитетный, как преп. о. Сергий Радонежский, был и мог быть лишь редким исключением. Опять-таки мы возвращаемся к зарождению нации и государственности: российская — Киевская, прежде всего, государственность возникала тогда, когда образующие ее славянские племена только выходили из состояния дикости. Они: поляне, в меньшей степени, древляне — в большей — «имели обычаи дикие, подобно зверям, с коими они жили среди лесов темных…» (Карамзин, с. 50). Посему лидером мог быть только вожак, как в животном мире, — самая сильная, безжалостная особь, жившая более всех по законам природно-животного мира, «превосходя зверей в лютости» (Там же). Иначе говоря, в фундамент русской ментальности закладывалось язычески-мистическое почитание силы, как основы и принципа пирамидальной (или вертикальной) власти. Как подчеркивает кандидат богословия игумен Вениамин (Валерий Новик), эта «централизованно-иерархическая система» распространена «не только в древневосточной государственности, но и <…> в животном мире: сильный вожак (для людей — вождь) стоит во главе стада и держит порядок, статус остальных особей (членов общества) зависит в основном от их силовых способностей (для людей — степени приближенности к вождю)» (Новик, с. 63.)

            Для выживания племени — стаи нужна была сплоченность вокруг сильного вожака-вождя, равно, как и вокруг единственной объединяющей идеи — отражения внешней угрозы, соответственно, с гипертрофированным культом родной земли. «Русским <…> очень близка “религия”, “мистика земли”. <…> Очень сильна в русском народе религия земли» (Бердяев. Русская идея, сс. 269, 48). Посему необходимы были сильно развитый родовой инстинкт, определяющий заботу и взаимоподдержку исключительно члена семьи-рода-племени, отторжение любого инородного воздействия — материального или духовного, почитание Бога, как воплощения абсолютной силы. Всё это было имманентно нарождающейся древнерусской, равно, как и веками устоявшейся древневосточной государственности.

            Здесь, думается, следует привести определение ислама (ислам, кстати, по-арабски — покорность), как наиболее характерной восточной религии, чтобы понять его объективную близость типу религиозности и, в целом, ментальности русского социума. В. Сильвестров писал: «Социальную основу ислама как восточной религии составляет родоплеменная общность типа сельской общины <На Руси — семья, племя, практически то же самое — АЯ.>. <…> Ислам не допускает существования мира, организованного иначе, нежели в соответствии с установлениями Аллаха». Не столь категорично, но и Руси была неприемлема любая отличная от установившейся ранее — по примеру отцов — общественно-государственная и духовная конструкция. Вся огромная история ислама, равно как и реалии сего дня большей части исламского мира, свидетельствует, что «только внешние завоевания сплачивали этот мир, только борьба с неверными его консолидировала» (На Руси это — завоевание, и отражение или подготовка — перманентная — к отражению действительных или мнимых угроз — АЯ.) (Сильвестров, сс. 122, 124). Как видно, на Руси тенденции, столь явственно обозначенные в исламе и, шире, в восточной социокультуре, проявлялись по-разному: ранее — мягче, более размыто, в новом веке — агрессивно прогрессируя, однако, векторы развития общества и массового сознания — однонаправленны.

            Да, Русь не приняла ислам, как государственную религию. И дело не только в том, что обрезание было «нелюбо», запрет на употребление свинины и особенно вина неприемлем, «вливание в рот воды» и смазывание ею бороды после «омывания» — отвратительны («Нечисто дело это», — изрек, сплюнув на пол, кн. Владимир), принцип богослужения, наполненного мрачным фанатизмом, иррациональным страхом, иступленной мистикой — «распоясавшись», глядя в пол, «яко бешен», где нет веселья, но есть «печаль и смрад велик» («Не добр закон их», — резюмировал князь), — абсолютно чужд. Однако принципы антиномического бытия действовал и здесь: всё же славяне, как и русы, принадлежали и Западу, и Европе тоже. При выборе веры и, шире, — социокультурной ориентации и пути исторического развития — играли роль стратегические задачи молодой Руси — избавление от рудиментов кочевничества, создание оседлой культуры, необходимость духовной и государственной централизации. Русь только начинала свой «бег» в истории, поэтому испытывала потребность в динамизме, присущей западной, европейской культуре и психологии, но не в стагнационной стабильности Востока.

Можно спорить, в какой мере русская цивилизация соотносима с Западом. Гоголь, славянофилы, Леонтьев, евразийцы — Трубецкой и Ко + Вернадский — считали, что Россия и ее культура скорее принадлежат Востоку; Белинский, Чернышевский, Соловьев, Мережковский, Блок, Кизеветтер, Бахтин, Лосев видели в России часть Запада. Лев Толстой, Розанов, Достоевский, Бердяев, Плеханов, воспринимали Россию как сложный конгломерат европеизма и азиатчины. Чаадаев и, по-своему, Ульянов — Ленин видели причину исключительности русской культуры и ее социального опыта в выпадении России из традиций, как Запада, так и Востока.

            Я уже приводил мнение Чаадаева: «Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества». Однако, думается, прав выдающийся и своеобразный русский философ ХХ века (посему, естественно, расстрелянный чекистами в 1937 году) Густав Густавович Шпет: «Россия вошла в семью европейскую. Но вошла как сирота». (Шпет, с. 28). Не углубляясь в аргументацию Г. Шпета, подчеркну: при всем своеобразии сиротского положения России в Европе, она — всё же часть ее, часть западной культуры. Помимо этого, чрезвычайно показателен ответ игумена Иоанна (Экономцева) в заочной — через десятилетия — полемике. Густав Шпет, аргументируя свою тезу о «сиротстве» России в европейском сообществе, утверждал: причина в том, что российское христианство не имеет «античной традиции» и «исторического культуроприемства» — «Константинополь был ей <Руси — А.Я.> крестным отцом, родного не было» (Там же, с. 28). Вину же он возлагает на Солунских братьев, «сыгравших», по мнению Шпета, «фатальную роль»: «нас крестили по-гречески, но язык нам дали болгарский. Что мог принести с собой язык народа, лишенный культурных традиций, литературы, истории?» Если бы не Кирилл (Константин) и Мефодий, то есть, если бы Русь усвоила христианство на греческом языке, то было бы великое русское Возрождение, и московские и киевские предки читали по-гречески «хотя бы то, что христианство не успело спрятать и уничтожить из наследия Платона, Фукидида и Софокла» (Там же, с. 29). Всё это так. Но, возражал о. Иоанн, «такой вариант теоретически был возможен, хотя я думаю, что наши предки в этом случае читали бы не Платона, Фукидида и Софокла, а Коран» (Эклономцев, с.28;) Иначе говоря, если бы не этот наиболее приемлемый для российского сознания восточно-европейский «ограничитель», помимо всего прочего явившийся катализатором, «стянувшим» в единое целое культуру нации, ринулась бы Русь «в объятия» Ислама, хотя и «не добр их закон»…

(окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.