©"Заметки по еврейской истории"
  август-сентябрь 2023 года

Loading

В казармах обитали солдаты и сержанты, а в штабе — офицеры и прирученные ими штабные крысы, вроде писаря и меня — обладателя загадочной должности техника по труду и заработной плате. То были два мира, которые разделял не только плац, но и не имевшая ни начала, ни конца классовая неприязнь.

Илья Липкович

НЕ В НОГУ

На пути в воинскую часть

Илья ЛипковичНаиболее яркие воспоминания об армии, пожалуй, относятся к первым дням, когда тебя только призвали и везут неизвестно куда.

Нас собрали в накопителе-распределителе, откуда возврата домой уже не было: территория окружена высоким забором и ворота на замке. Приехали «покупатели» — старший лейтенант и сержант — забирать нас в учебный полк. Построили и рассчитали на первый, второй … — до пятого. Каждый пятый — выйти из строя. Понятно, я был пятым. Мне вручают большую коробку (как оказалось, консервы: рисовая каша с мясом), на коробке написано «Липкович». Теперь я должен быть с ней неразлучен, пока мы не приедем в часть или не съедим все консервы из коробки, в зависимости от того, что случится раньше. К моей коробке прикреплено пять едоков, включая меня. По мере удаления от дома количество банок уменьшается и ноша моя становится легче. Правда, процесс этот неравномерен, поскольку поначалу еще оставалась взятая из дома еда.

Куда мы едем и как долго будем ехать, не сообщают — военная тайна. По крайней мере, ясно, что не в Афган, потому что едем на поезде, к тому же в северном направлении: пересадка сначала в Свердловске, потом в Казани. В Свердловске (а может, в Казани) зачем-то переходим из одного вокзала в другой. Мне всюду нужно тащить за собой проклятую коробку. По дороге, случалось, подвыпившие гражданские насмехались над нашим внешним видом — одеты мы были в то, что потом не жалко выбросить. Я привыкаю к коробке — все ж на ней начертана моя фамилия, коробка является вещественным доказательством моего существования и придает какой-то смысл нашему продвижению по карте СССР.

Большинство новобранцев — с высшим образованием, и сопровождающий сержант относится к нам уважительно. С его молчаливого согласия мы даже добыли где-то водки и выпили вместе с ним в тамбуре. Закусили тушенкой, которой сержант нас угостил. Я уже потом догадался, что тушенку ему тоже выдали на всех — пару коробок, но он их по дороге продал гражданским, оставив несколько банок на закуску.

Наиболее знаменательные события произошли в первые два дня пути.

С нами ехала еще одна группа призывников: аульные ребята-казахи. Всем по 18 лет, неотёсанные, плохо говорят по-русски. Их сразу загнали на верхние полки — как имеющих более низкий социальный статус. Удивительно, что даже при самом незначительном давлении на личность (ограничение в пище, пространстве и других жизненных благах) человек тут же превращается в хитрое животное и начинает угнетать более слабых своих собратьев. Они смотрели на нас с верхних полок горящими глазами, как молодые волчата, и что-то замышляли. В первую же ночь стало ясно, что именно. С вечера они запаслись вином, купленным незаметно на каком-то полустанке, и напились вусмерть. Непривычные к алкоголю, их организмы извергли все, что было выпито и съедено с начала поездки. Сержант бегал по коридору и скидывал ребят с верхних полок, они падали на пол как мешки и катались в собственной блевотине.

С этими аульными ни до, ни после инцидента никто из нас не разговаривал, кроме одного уйгура, тоже с высшим образованием, но лишенного социальной спеси. Встречаются иногда такие люди, способные не поддаваться стадному чувству. Я к ним не принадлежу.

Сержант надавал аульным пинков, заставил вымыть загаженные полы и лег спать с чувством исполненного долга.

Однако утром сержанта ждал новый сюрприз: вдруг выяснилось, что с нами едет какой-то «левый» призывник, которого не было в списках. Это был человечек маленького роста, веснушчатый, его лицо напоминало мордочку испуганного лисенка. Найденыш рассказал какую-то, очевидно вымышленную, историю о том, как он отлучился по нужде и его группа уже села в поезд, а он на ходу вскочил в поезд, который оказался не его. Он испугался и до ночи прятался, а потом решил примкнуть к нашей группе.

Я подумал: может, он должен был ехать в Афган и сбежал из своей группы. Сержант, видимо, подумал то же самое.

— Я тебя вижу, ты — хохол, да? — тихо, почти шепотом, с какой-то неуловимой интимной ноткой сказал сержант лисёнку. — Ненавижу хохлов, хотя у меня самого батя украинец. Но есть украинцы, а есть хохлы. Попадешь в мой взвод — можешь сразу вешаться, зачморю тебя.

Я еще не понимал, что значит «зачморить» и какая разница между хохлом и украинцем, и как она могла вызвать такую патологическую и завораживающую, как в детстве волшебная сказка, сержантскую ненависть. Возможно, подумал я, хохлы временно исполняют в армии обязанности евреев как объекта всенародной ненависти — по причине недостаточного количества последних среди личного состава.

С «новеньким» никто не пытался заговорить, кроме уйгура. Он подошел к нему, ласково спросил что-то, предложил печенье, тот посмотрел затравленными глазами и взял.

«Хохла» сержант поставил на чистку туалета. «Ты чё, брезгуешь? — услышал я, сидя за стенкой. — Хочешь, я его голой рукой возьму?». Я не сразу понял, кого сержант собирался взять «голой рукой». Парнишка не стал дожидаться, пока сержант сам возьмет говно в руку, и принялся за работу…

Жизнь в вагоне потихоньку налаживалась. Так мы ехали, не зная куда…

Наконец, приехали на станцию Ильино Горьковской области. Там уже ждала бортовая машина, которая должна была отвезти нас в воинскую часть. С нами в машину садилась и женщина, по-видимому она работала в части. Водитель-солдат галантно откинул подножку, чтобы ей легче было забраться на борт. Вслед за ней на подножку попробовал поставить ногу и один призывник. Солдат грубо одернул его и убрал подножку:

— Это не для тебя!

Я подумал: в самом деле, нужно знать свое место, неужели этот чудак еще не осознал всю глубину пропасти, отделяющей нас от гражданских, тем более женщин. Нужно вести себя правильно, и тогда к тебе будут относиться с уважением…

— А тебе, чума, что, особое приглашение?

Эти слова относились уже ко мне. Я поставил ногу на колесо, подтянулся на руках и неловко перекинул тело через борт. Куртка зацепилась за что-то и с треском разошлась по шву. «Ничего, ведь все равно, когда приедем в часть, куртку я выброшу», — подумал я…

Не в своей тарелке

Как-то, в первые месяцы службы, я опоздал на построение, и рота ушла в столовую на завтрак без меня. На территории части имелось солдатское кафе. Я бывал там, заходил с земляками купить конфет или печенья. Я вспомнил, что у меня были деньги — рубль или даже больше. Подумал — пойду в кафе, что-нибудь съем.

В солдатской столовой прием пищи по команде: сначала скамейки — по обе стороны от стола — спускаются на пол, затем «головные уборы снять, сесть, раздатчики пищи встать, к раздаче и приёму пищи приступить». В кафе, понятно, никого нет: солдаты заходят сюда в свободное время, за час перед вечерней поверкой, а сейчас все в столовой. Думаю: вот обнаружат, что я самовольно оставил строй, и выставят или даже вызовут кого-нибудь из части. Но в кафе работают гражданские, им все равно, кто пришел и откуда, хоть диверсант: плати и ешь. Я спросил яйцо и хлеб с маслом — предмет утреннего солдатского вожделения. Официантка принесла и поставила на стол.

Было странно сидеть в пустом кафе одному, вне строя, вне распорядка, как будто я выскочил из своего солдатского времени в какую-то иную реальность. Я бережно освободил яйцо от скорлупы и заглянул в солонку в виде миниатюрной бочки, в которую была погружена лопаточка. Давно я не видел таких. Соли там не было, ну и ладно.

Вдруг передо мной вырос высокий строгий мужчина, худощавый, по-видимому директор кафе. «Странно, — подумал я, — работает в кафе, может жрать хоть весь день, а такой худой». Он гневно посмотрел на меня, а точнее на солонку, и подозвал официантку. Я похолодел: все, сейчас меня выгонят с позором, как нарушителя воинского распорядка. Но, оказалось, гнев начальника был обращен не на меня:

— Посмотрите, вот пришел курсант, а у него в солонке нет соли, в салфетнице нет ни одной салфетки. О какой перестройке может идти речь, о каком ускорении?

«Говорит спокойно, без мата», — отметил я. На то, что нет салфеток, я не обратил внимания, ибо прекрасно обходился и без салфеток, о существовании которых давно забыл.

То, что я оказался вдруг частью гражданского мира и что кого-то стали отчитывать из-за меня, существа ничтожного и принадлежащего миру иному, о котором эти двое не имели ни малейшего представления, казалось сюрреальным. Так приговоренный к повешению человек, к которому привели парикмахера, является для последнего лишь клиентом, которого нужно обслужить.

Я быстро запихнул яйцо в рот, дожевал хлеб с маслом и ушел в роту. Там меня уже искали: «Ты что, Липкович, ох*ел? Ты же знаешь, что нас всех считают перед тем, как идти в роту». Я был возвращен грубой силой на круги своя.

Еврей и сало

Сегодня я почему-то захотел съесть кусочек сала с черным хлебом и вспомнил, что со мной в учебке был курсант по фамилии Беркович — мой своеобразный двойник, родом из Грозного, прибывший к нам в составе целого взвода чеченцев. В Грозном он учился в пединституте, потом по распределению работал школьным учителем в Туркменистане, но призывался он из Грозного по месту постоянного жительства. Несмотря на то, что Беркович всю жизнь маялся по мусульманскому свету, он сохранил первозданную наивность еврея, выросшего в каком-нибудь украинском Житомире.

Как-то он получил из дома посылку, большая часть которой состояла из огромного куска сала. Будучи по природе человеком отзывчивым и добрым, хотя и евреем, он не стал жрать сало один (а мог бы, воспользовавшись тем, что в тот день он был в наряде, дневальным) и притащил весь кусок в столовую, чтобы поделиться с земляками. Встав во главе чеченского стола, он стал нарезать сало на ломтики, ловко орудуя кортиком дневального. Сам я сидел за соседним, украинским столом, который наблюдал эту сцену горящими от вожделения глазами. Чеченцы же отреагировали на сало, как бык на красное, и заревели: «Беркович, немедленно убери это отсюда и сам убирайся!». Исполненные священного отвращения, они боялись даже назвать «это» по имени.

Помню ещё, как Боря отвечал картавым своим выговором на мой вопрос, готов ли он поделиться полученными из дома сигаретами: «Газумеется, Липковичу — в пеГвую очеГедь».

Как-то чеченцы спросили у него:

— Беркович, а невеста у тебя есть?

Газумеется, ‒ отвечал он.

— А как её зовут? ‒ спрашивали чеченцы.

— Зейдельман, ‒ отвечал Беркович, привыкший к тому, что в учебке курсанты обращались друг к другу по фамилии. Чеченцы смеялись, обнажая крепкие белые зубы, смеялся и я вместе со всеми. А он улыбался и говорил:

— Да, Зейдельман, а что такое?

Смеялись мы то ли потому, что он называл невесту по фамилии, то ли потому, что фамилия была еврейская, — я так и не понял, а спросить теперь уже не у кого. Дело было поздней осенью 1985-го. Где-то теперь эти чеченские зубы?

Старая песня о главном

И в пасмурной Гренландии, и в солнечной Италии
Носил с собою человек всё имущество своё:
Обрывок шкуры мамонта вокруг могучей талии,
Подмышкой каменный топор, а в руке копьё.
(Припев из «Песни о вещах»)

Недавно я набрел в ютюбе на «Песню о вещах» в исполнении М. Боярского, которую не слышал уже более 35 лет.

Я запомнил эту песню, потому что на второй день моего пребывания в рядах вооруженных сил наш старшина (должностное лицо, которое по долгу службы «е**т и кормит» солдата) врубил её на полную громкость, пока мы посредством раствора хлорки «клеймили» своими именами «наше», то есть казенное, имущество, дабы оградить его от посягательств вероятного неприятеля — в лице товарищей по оружию.

То, что содержание песни соответствовало нашему занятию, я думаю, было чистой случайностью. Эта песня и её навязчивый ритм отпечатались в моей памяти, вероятно, как условный рефлекс у собаки Павлова, потому что в данном случае звуковой ряд идеально наложился на реальность, данную нам в ощущении.

Вот мы, остриженные и помытые в бане новобранцы, сидим в ряд на табуретах и старательно выводим обжигающей пальцы хлоркой свои фамилии на подкладках выданных нам казенных шкур, то бишь шинелей и сапог: Шайтанов, Турсун-заде, Остропико, Беркович, Дудочкин, Угренюк, Маматкулов, Гогинава, Лейдмаа, Боярский…

«И в солнечной Гренландии — а-ха-ха-ха-ха-ха-ха, насил-с-сабою чилавек всё имущиства-сваааё», — стоит в ушах гнусавый голос королевского нашего мушкетера вперемешку с сиплым басом подпевающего ему время от времени старшины. Мотив этот навсегда переплелся в моем сознании с запахом хлорки вместе с более тонким запахом мастики, исходящим от начищенных до блеска полов.

Впрочем, клеймение вещей не спасало от воровства, но значительно осложняло его осуществление, требуя более изощренных методов. На украденной или «спи*женной», если использовать специальный технический термин (от частоты употребления не воспринимаемый солдатским ухом как непристойность), шинели требовалось вырвать с мясом клейменое место и «переклеймить» шинель, либо ловко переправить фамилию прежнего владельца на фамилию нового её обладателя, если фамилия укравшего хорошо ложилась на фамилию жертвы. Так, Шайтанов мог легко украсть шинель у Айтматова, Липкович — у Берковича, а Турсун-заде — у кого угодно, и по свойственной ему наглости он даже не стал бы переправлять фамилию прежнего владельца. Впрочем, воровать шинели ему не приходилось — он самый низенький из нас, ростом почти ребенок, да и умом тоже.

Идеальным местом для того, чтобы приделать чужой шинели ноги, была санчасть, куда приходили солдаты со всех рот и оставляли шинели без присмотра на большой вешалке в «прихожей» (при этом соблюдалось основное правило армейского морального кодекса — «не пи**ить у своих», то есть у солдат своей роты). Военнослужащий, задавшийся воровской целью, заранее записывался на прием в санчасть, выдумывая себе какую-нибудь достаточно серьезную болезнь, при этом легко поддающуюся симуляции. Например, успехом пользовалось: «желудка болит», тогда как на жалобы вроде «в глаз что-то попало» старшина имел заранее заготовленный ответ: «глаз не пи**а — проморгается».

Понятно, что причина, по которой военнослужащему требовалось украсть чужую шинель, — это восполнение недостающей шинели, украденной у него самого. Причина же, по которой шинель бывает украдена у военнослужащего, проста и заключается в том, что про*бавший шинель военнослужащий — мудак. Некоторые шинели за полгода меняли нескольких хозяев, переходя из одних нечистых рук в другие. Вопрос «кто украл первую шинель», как и аналогичные вопросы в философских науках об основах бытия и происхождении вселенной, не имеет удовлетворительного ответа, хотя иногда мне казалось, что ответ мог быть легко получен, если как следует допросить старшину, сбывавшего в целях личного обогащения излишки казённого имущества заинтересованным гражданским лицам.

В батальоне, в отличие от учебки, никто ничего не клеймил, и воровство всего, что плохо лежит, было положением дел «по умолчанию». Многие солдаты таскали в карманах своего х/б или шинели практически все своё имущество. Это придавало песне Боярского дополнительное сходство с ситуацией: солдат, он как первобытный человек, тоже может сказать (и зачастую говорит) — «все свое ношу с собой».

«Все своё» иной солдат носит с собой не только и не столько по скудости его довольствия, сколько из боязни, что свои же товарищи спи**ят из тумбочек все, что плохо лежит, включая:

— документы: военный и комсомольский билеты («документы, граждане, всегда нужно носить с собой» — не раз вспоминал я полезный совет капитана Жеглова из известного фильма);

— шариковую ручку (ничто не исчезает в природе столь быстро, как шариковая ручка, оставленная солдатом, пишущим письмо матери в ленинской комнате, отлучившимся по нужде; мне потребовались годы в американских учебных заведениях, чтобы отучиться от привычки прятать ручку в карман, отойдя на минуту от парты);

— зубную щетку (морально-гигиенические предостережения старшины, что «пользоваться чужой зубной щеткой — все равно, что брать в рот х**», оказывали воздействие лишь на слабонервных);

— «станок е*альный» (т.е. бритвенный, ибо лицо солдата — это «*бло», «*бало», «*бальник», а иногда и уменьшительно-ласкательный «*бальничек»);

— присланные из дома семейные фотографии (чужие семейные фото, если на них присутствовали лица женского пола нежных возрастных групп, особо ценились готовящимися к увольнению военнослужащими, которые использовали их для украшения своих дембельских альбомов).

Незабываемы эти первые утренние ощущения только что разбуженной при подъеме жертвы ночного хищения: пока руки и глаза шарят вокруг кровати, сознанием своим ты уже давно понял и смирился с тем, что ремень/шапка/сапоги (ненужное зачеркнуть) утрачены безвозвратно.

В качестве более гуманной разновидности кражи необходимо указать на имевшее широчайшее хождение в армейском быту явление «подмены», что означает акт неэквивалентного обмена части обмундирования военнослужащего на худшее по качеству или изношенное, обычно происходивший во время сна пострадавшего. Например, проснувшись, солдат обнаруживает на месте своего кожаного ремня «деревянный» (то есть сделанный из кожзаменителя) или на месте новеньких («муховских») сапог старую полуразвалившуюся пару, причем левый сапог несколько большего размера, чем правый.

Кстати, «муховский» означает не название фабрики-изготовительницы сапог (или ремня), а тот факт, что вещь не только не была в употреблении, но даже не представила еще случая мухам использовать её поверхность для целей продолжения рода.

Один мой несчастный сослуживец-чуваш, располагавшийся на соседней со мной койке, даже спал в носках (элемент неуставной экипировки, присланный чувашу из дома вместе с тёплыми кальсонами, называемыми на военном языке «вшивником» или, ласкательно, «вшивничком»), опасаясь, что их у него ночью кто-нибудь спи**ит, и как я сейчас, по прошествии более четверти века, догадываюсь, подозревая в этом именно меня — и не без основания.

О пользе мата

Два молодых солдата — откормленные близнецы из ленинградской элитной партийной семьи — похвалялись, что отец привозил им мороженое из командировки в Стокгольм в миниатюрном холодильнике. У нас текли слюни.

Соскучившись, мать приехала навестить их при первой возможности (на военную присягу), проверить, не уморили ли деток голодом и муштрой. Один из сыновей успокоил её: «Ничего, мам, нас тут не очень е**т».

Мать пожаловалась командиру: как это ее детей за месяц службы обучили выражениям, каким они не смогли научиться дома за 18 лет сытой жизни.

Командир принял меры. Нас рассадили на табуретках, как для просмотра программы «Время», только лицом не к телевизору, а в противоположную сторону — к командиру. Командир говорил очень красноречиво, что, мол, здесь мы без наших сестер, матерей, тёть и бабушек, и в речь нашу невольно проникают матерные выражения, которые он, майор Баев, будет искоренять и вырывать вместе с языком.

Все слушали без особого внимания, но ничего необычного в том, что сообщил нам майор, не нашли («ну пусть попи**ит, может, полегчает»). Мне же что-то в словах майора показалось странным, но что именно, сразу сказать было трудно. Примерно через пять минут до меня дошло: почти каждое свое слово майор аккуратно обкладывал матерными, подобно тому, как елочные игрушки заворачивают в вату, чтобы они не разбились, стукаясь друг о друга.

Получалось примерно так: «Здесь вы, бля, без сестер, матерей, нах, бабушек, и в речь вашу невольно, бля, проникают матерные, нах, выражения, которые я, майор, бля, Баев, буду искоренять и вырывать, нах, вместе с вашими е**ными языками».

Я потом спросил нескольких солдат, заметили ли они что-нибудь необычное в речи майора. Никто ничего не заметил.

Через некоторое время и я перестал замечать, что не только разговариваю, но и думаю матом. Скажем, думаю, что нужно достать ниток-х*иток, и в самом деле, через какое-то время у меня появляются нитки, а вслед за ними и х*итки. Мат материализовался.

Недавно я услышал в интернете интересную мысль, что мат является своеобразной лакмусовой бумажкой: если человек матерится со вкусом и его приятно слушать — значит, человек он хороший; а если слушать неприятно, то сразу ясно — человек плохой. Судя по этому критерию, в армии хороших людей я встретил не много.

Все же мат в армии выполняет несколько важных функций.

— При полной регламентации жизни (если в точности следовать уставу) мат создает лазейку, через которую человек получает возможность вдохнуть вольный воздух, пусть пахнущий сортиром, но не казенным распорядком. Мат по своей природе не уставен и подвергает сомнению официальную версию миропорядка.

— «Выражаясь», солдат выражает и себя — как индивидуальность, хотя и ущербную. Ущербность тут заключается в том, что мат — это тоже некая норма; число матерных слов и их комбинаций ограничено, и трудно понять, как мат может помочь человеку показать свою индивидуальность, — скорее, он ее скрывает. Могут сказать, что в мате есть некая плебейская сила, человек снижает себя до примитива. Возможно, это так, с точки зрения начитанного гражданского умника. Но в армии, когда индивидуальности грозит растворение, превращение в автомат, мат используется как универсальное защитное средство, как некая оболочка, которая выглядит ужасающе однообразной, но позволяет законсервировать и сохранить человеческое за маской полусерьезного отношения к действительности. Мат — это своеобразное защитное средство от коррозии личности, прививка, предохраняющая от проникновения пошлости жизни внутрь. «Всё путем, е**шь толково», — напевает старшина Сушков в ответ на вопрос, как он поживает, и понимаешь, что за этими словами скрывается тонко чувствующая, богатая и душевно здоровая личность.

— Мат чрезвычайно чувствителен к иерархическим отношениям между людьми. Люди одного социального статуса используют мат иначе, нежели люди, находящиеся на разных ступенях иерархической лестницы. Подчиненный не может обращаться к начальству матом, даже с добрыми намерениями. Начальник может выразить матом целую гамму отношений, от интимного доверия до особо изощренного унижения. Действительно, мат идеально подходит для унижения начальством подчиненного сверх того, что он может себе позволить по уставу.

— Наконец, как и любой сленг, мат есть эффективный способ передачи информации, кодирования довольно длинных «уставных» предложений в более компактные и точные. Этим мат коренным образом отличается от слов-паразитов, которые никакой полезной информации не передают. Например, фраза сына, что «их не очень е**т», была достаточно информативна и не имела отношения к половым извращениям, как это могло показаться матери. К сожалению, в данном случае адресат не владел соответствующим устройством расшифровки сигнала. Майор Баев, напротив, вставлял в свою речь матерные слова именно как паразиты, никакой смысловой нагрузки они не несли. Вероятно поэтому на них никто, кроме меня, и не обратил внимания.

У некоторых особо интеллигентных офицеров мат в речи практически отсутствовал. Например, у одного старшего лейтенанта присутствие мата выдавал лишь предлог «на», который он аккуратно помещал после каждого второго слова (например, «вы что-на, товарищ курсант-на, в наряд не готовитесь-на?»). Я сразу догадался, что это рудиментарная версия слова «нах**», лишенная жала: маленький хвостик на теле животного, оставшийся на месте когда-то большого и гибкого органа, выполнявшего загадочные и отмершие за ненадобностью функции.

Могут сказать, что в нашей классификации отсутствует важная функция мата — устранение первородного мужского страха перед сексуальной сферой, так сказать, попытка заговорить зубастого зверя, обитающего под юбкой. Но в Советской армии, как известно, секса практически не было по причине отсутствия носительниц юбок (за исключением работниц штабов и санчасти — главным образом офицерских жен). Поэтому роль мата как инструмента, присущего человеку с древнейших времен «сексуального вышучивания», мы упомянем в самую последнюю очередь.

Ставя все точки над «e»

Русской букве «ё» не повезло: многие уважающие себя издания ее игнорируют, заменяя буквой «е». Видимо, считается, что культурный читатель и так поймет, где в слове какая буква; у малокультурной же части общества явное присутствие в тексте «ё» может вызвать ненужные ассоциации с некоторыми всем известными матерными выражениями. А наиболее культурные издания предпочитают набирать даже эти самые матерные слова через букву «е».

Пагубная привычка замены «ё» на «е», впрочем, не нанесла большого урона отечественной словесности, если не считать злой шутки, которую она сыграла с великим писателем земли русской, Львом Толстым. Многие его читатели и через 150 лет после выхода в свет романа «Анна Каренина» продолжают недоумевать, каким образом в роман затесался, да еще в качестве положительного героя, персонаж с подозрительной фамилией Левин. Разумеется, Лев Николаевич очень хорошо относился к евреям, но зачем было наделять еврея русской душой и своим собственным характером и образом мыслей? На самом же деле, конечно, подлинная фамилия любимого персонажа Льва Толстого — Лёвин, что недвусмысленно отвечает на вопрос «чей?». Соблазнительно было бы списать всю вину на советские типографии, решившие сэкономить на букве «ё» (да и не только на ней), однако написание «Левин» мы видим и в дореволюционных изданиях «Анны Карениной».

Для меня тайна странной фамилии героя романа неожиданно раскрылась во время службы в рядах Советской армии. Впрочем, армия, как подлинная школа жизни, приоткрыла для меня завесу тайны и с многих других секретных объектов.

Дело было так. Наш полк стоял в Сызрани (это такая псевдотолстовская завязка, на самом деле это был не полк, а воинская часть). Я был в наряде, помощником дежурного по части (сразу замечу, что «наряд вне очереди», полученный мной за какую-то небольшую воинскую провинность, к предметам одежды не имел ни малейшего отношения).

Итак, я был в наряде, и меня предупредили, что в нашу часть прибывают, дабы продолжить прохождение срочной службы, несколько новеньких — уж не помню, откуда и по какой причине. Передали список. Вижу, один — некий ефрейтор Левин. Надо ж, думаю, еврей, да еще и ефрейтор, — вот занесла нелегкая в армию еще одну несчастную иудейскую душу. Жду появления ефрейтора Левина не с одним лишь любопытством — может, смогу ему чем-то помочь в первое время привыкания к нашему (надо сказать, довольно уголовному) контингенту. И вот подходит к КПП прапорщик по фамилии Фокин и приводит с собой группу солдат. Еще издали узнаю ефрейтора по одинокой лычке на погоне, и когда группа проходит через пропускной пункт, спрашиваю у него:

— Это ты, что ли, Левин?

— Ну я, б**ть, — сказал ефрейтор, остановился у окошка КПП и протянул мне свое предписание. Я увидел перед собой широкоплечего, даже квадратного, человека с круглой головой, остроконечными ушами (несколько выпирающими из-под головного убора), славянскими скулами и близко посаженными глазами, выдававшими законченного душегубца. «Тут какая-то ошибка, — подумал я, — это не может быть Левин». То есть не то чтобы я вовсе отказывал представителям иудейского племени в наклонностях к садизму, но человек, стоявший передо мной, по всему опыту моей жизни Левиным быть никак не мог. «Если на клетке слона прочтешь надпись: буйвол, — не верь глазам своим», — вспомнил я.

— Ты что, тормоз, припух, что ли? — осведомился ефрейтор и смерил меня взглядом, в котором были смешаны в равной мере удивление и злоба. Я протянул ему его бумажку. Тут прапорщик, заметил, что процесс затормозился, и громко окликнул ефрейтора по фамилии, сильно западая на любимую им, судя по частоте употребления, букву «ё»:

— Лёвин, ты что, припух там, СЮДА иди!

«Так вон он какой, любимый герой нашего Льва Николаевича», — подумал я, глядя на удалявшуюся фигуру Лёвина, уже отошедшего от меня на безопасное расстояние.

Кстати, в дальнейшем мое первое впечатление о Лёвине как о хладнокровном садисте вполне подтвердилось.

Такой культур-мультур

В городке Ралей, Северная Каролина, по-видимому, орудует узбекская мафия. Еще в аэропорту вижу на автобусной остановке большой плакат: Hotel/Motel. «Хотел-мотел, понимаешь ли», — повторяю я скороговоркой, и в памяти всплывает образ рядового Маматкулова. Рысью бежит он на меня, радостно коверкая русские слова и пренебрегая предлогами и падежными окончаниями:

— Эй, связ, ты почта был?

Я числился во взводе связи и в порядке добровольной нагрузки ходил на городскую почту за письмами и газетами, приходившими на нашу часть.

— Почта был, — в тон ему отвечаю я.

— Мне письма был?

— Тебе письма не был.

— Посылка-мосылка, перевод-меревод был?

— Не был.

— Стой, курить есть? — не теряет надежды Маматкулов.

— Курить нет.

— У кого курить есть и мне не дает, я того мамочку е**л, — изрекает Маматкулов, ни к кому конкретно не обращаясь, но явно намекая на меня.

— У кого курить есть, а говорит: «У кого курить есть, и мне не дает, я того мамочку е**л», я того самого е**л, — парирую я стандартным продолжением. Вместо «самого» можно было подставить «сестренку», «братишку» или, на худой конец, «дедушку», но я избегаю входить в мысленный контакт с родственниками Маматкулова.

— Тогда спички давай, — сдается Маматкулов, не желая восходить на следующую ступень рекурсии, и вытаскивает из кармана довольно жирный бычок.

— Спички нет.

Спичонка дай! — вопит Маматкулов, отчаявшись получить хоть какое-то удовлетворение от встречи с «тормозом».

И тут происходит чудо: из кармана своего х/б я извлекаю годную к употреблению спичку, левой рукой натягиваю штанину, правой чиркаю об нее, и в ладонях подношу огонь к окурку, примерзшему к маматкуловым губам. Он делает пару затяжек, испуская морозный пар вперемешку с табачным дымом прямо мне в лицо, и передает окурок, деликатно держа его за кончик. Я затягиваюсь: сигареты «Прима» третьего сорта, крошки табака во рту. Рядовой Маматкулов уже два месяца не получает писем. «А кому он нах** нужен», — думаю я, возвращая ему окурок.

Маматкулов и латыш

Мы с Маматкуловым в поезде, едем в командировку. Мне известно, что у него зашито за подкладкой пять рублей, и я пытаюсь склонить его к тому, чтобы вытащить их и сходить в вагон-ресторан или, на худой конец, купить стакан семечек у бабок, продающих всякую всячину на станциях. Вот как раз наш поезд остановился и представился удобный случай что-нибудь купить. Маматкулов скалит на меня желтые зубы и говорит: «экономИть нада».

Тут в наш вагон вошел солдат, маленький, белесый, по виду латыш. Увидел нас, обрадовался, ему ехать куда-то до утра, рад, что поедем вместе. Говорит, улыбаясь: «Друзьями будем». Маленький солдат очень наивен или, быть может, кажется таким из-за своего выговора.

У латыша в вещмешке оказалась тушенка, он с нами поделился, и мы тоже порадовались, что вместе едем. Он лег на верхнюю полку, надо мной, а Маматкулов — внизу, напротив меня. Ночью я несколько раз просыпался, и каждый раз мне казалось, что когда встречный поезд или фонарь освещал лицо Маматкулова, он не спал и немигающим взглядом смотрел куда-то наверх.

Впрочем, может, мне это все снилось.

Утром латыш сердечно с нами попрощался, спрыгнул со своим мешком со ступенек вагона и растворился в привокзальной толпе. Маматкулов проводил его долгим взглядом. В душе его происходило какое-то смутное движение. «Неужели он так привык за ночь к латышу», — подумал я. Он посмотрел на меня и сказал сквозь зубы: «У него на руке часы были, можно было ночью снять… но я не стал». Я понял, что всю ночь в темной маматкуловой душе Добро боролось со Злом, и Добро победило. Но было видно, что борьба совершенно истощила его, и этим следовало немедленно воспользоваться. «Маматкулка, давай семечек купим», — сказал я. Тот молча полез за деньгами.

Майор Иванов

Про майора Иванова трудно писать, оставаясь в пределах нормативной лексики. Ибо единственной фразой майора, не содержащей матерных слов, была краткая угроза «ибо удавлю», которой он обычно завершал свою утреннюю проповедь на разводе, после чего уже следовало обыденно-уставное: «командирам — командовать». Чем было вызвано его злоупотребление устаревшим союзным словом «ибо» — сказать трудно. Мой лучший друг, санинструктор Володя Алексеев с двумя законченными «верхними» образованиями, имевший суждение о любом предмете, объяснял, что майор вырос среди мордвы, и у них, якобы, культивировались в разговорной речи некоторые устаревшие обороты. Сам Володя был наполовину чуваш, наполовину башкир, и я считал его экспертом по всяким мелким этническим аномалиям.

Скорее всего, Володина гипотеза была чистейшей выдумкой, и союз «ибо» майор использовал как эвфемизм более привычного в его устах слова для тех, на кого перспектива быть просто удавленным не производила должного эффекта.

Майор Иванов был начальником штаба. Его прислали взамен спившегося капитана Монахова, который уже ни на что не годился, кроме как в герои известной песни Высоцкого, где рассказчик обижает собутыльника словами «капитан, никогда ты не станешь майором». Дисциплина в нашей части хромала на все четыре ноги; солдаты ходили в столовую словно стадо, без строя (иной раз без ремня и с расстегнутым верхним крючком), и чуть ли не всем отделением — в самоволку, для чего в части имелись богатые возможности. Например, дырка в заборе, откуда дорожка вела нарушителя прямо в столовую для рабочих, где при наличии денег можно было поесть неуставной пищи. Говорилось: «пойти на пропарку за пирожками».

«На пропарку» также ходили воровать стаканы, которые требовались кухонному наряду для замены разбитых, — иначе сменщики не примут наряд. Солдаты и офицеры привыкли к наличию двух типов стаканов в солдатской столовой и не задумывались об источнике разнообразия, входящего в противоречие с единообразием армейского быта. Через какое-то число итераций парк стаканов полностью обновился, и единообразие было восстановлено.

Через 30 лет я узнал из Википедии, что под «пропаркой» имелось в виду «промывочно-пропарочное предприятие, осуществляющее подготовку цистерн и других вагонов для пере­возки нефтепродуктов и перед их ремонтом». В иные дни встречный ветер приносил в часть удушающий запах дегтя и ацетона, и тогда казалось, что скоро наступит конец света. Однако запах ацетона, постояв некоторое время, развеивался волжскими ветрами и замещался ароматами из солдатской столовой.

До появления майора Иванова краткосрочная вылазка за пределы части даже не считалась самоволкой. Были, впрочем, и совсем одичавшие солдаты, которые уже длительное время находились в бегах, хотя те, кто честно нес за них службу, по своим повадкам тоже мало чем отличались от диких животных. Садистские наклонности исправно несших службу во многом и объясняли поведение военнослужащих, от неё уклонившихся.

Одного загулявшего солдата, со старорежимной фамилией Князев, сняли с поезда, везущего его за какой-то нуждой в Одессу, доставили в часть и судили показательным судом. Выездная сессия военного трибунала состоялась прямо в клубном помещении части, где по воскресным дням нам показывали индийские фильмы, которые обычно заканчивались воссоединением семей. Например, к матери возвращался выкраденный в младенчестве сын. На этот раз все закончилось скверно, и домой сын не попал. Трибунал спросил беглеца, собирался ли он вернуться в часть, или оставил её с целью вовсе уклониться от военной службы. Словечко «вовсе» сыграло тут роковую роль. Скажи солдат, что он не собирался вовсе оставить военную службу, его действия квалифицировались бы как самовольное оставление части, наказуемое отправкой в дисциплинарный батальон (дисбат) на срок до полутора-двух лет. Но солдат упрямо повторял, что да, собирался «вовсе», а это квалифицировалось уже как дезертирство, за которое полагалось минимум три с половиной года в лагерях строгого режима. Офицерам было жаль идиота, и один из них даже довольно громким шепотом подсказывал стоявшему на сцене подсудимому, как не выучившему урока: «скажи, что собирался вернуться, может простят», за что получил от обвинителя официальное замечание (это было внесено в протокол). Солдаты же были вполне удовлетворены исходом дела и говорили, что Князев — «чмо е**ное, и из зоны живым не выйдет».

Командир части — полковник, чью фамилию я давно забыл (нет, вспомнил зачем-то — Коротенко), уже махнул на нас рукой. Он часто бывал в разъездах, и когда приезжал, то казался человеком из иного мира: он был благородной внешности, статен, лицом походил на маршала Тухачевского, и бардака в части, вероятно, просто не замечал — или считал явлением низшего порядка, о которое не следовало мараться. Он напоминал мне эдакого вояку-генерала, проезжающего верхом на белой лошадке вдоль солдатских шеренг, время от времени обращаясь к отдельным военнослужащим с вопросом об их житье-бытье, правда, не всегда впопад. Скажем, у рядового Петрова спросит, как здоровье матери, и подбодрит, что, мол, ничего, скоро вернешься к ней, поедешь в свой Харьков. Рядовому Петрову, только что побывавшему дома на похоронах матери в поселке Георгиевка близ города Фрунзе, все равно приятно внимание начальства.

Выражался командир части вежливо, как настоящий военный интеллигент. Это не удивительно, ведь он как раз заочно заканчивал военную академию. Я только раз видел, как он снизошёл до того, чтобы отругать и наказать солдата. Этот солдат большую часть службы пребывал в самоволках, а тут приехал командир, и открылось, что его уже несколько суток нигде не могут найти. Вероятно, скрывался у подруги. Через два дня он объявился и утром на разводе как ни в чем не бывало встал в строй. Увидев его, полковник подлетел с легкостью, неожиданной в грузном теле, схватил солдата металлической рукой за шиворот, как кота, и с брезгливостью вытащил в центр плаца. Тот стоял рядом и трясся то ли от страха, то ли от смеха — сказать было трудно, потому что с лица его не сходила кривая улыбка. Все у него было не по уставу: и шапка набекрень, и кокарда согнута, и х/б ушито, и сапоги в гармошку. Указывая на нарушителя как на пример для всех, командир прокричал с какой-то даже возвышенной интонацией, будто приказывая батальону идти в атаку:

— Посмотрите на этого солдата! Расхристан, ремень на яйцах, небрит, ушит как гондон! Объявляю вам трое суток ареста!

— Служу Советскому Союзу! — с сознанием своей значительности как показательного солдата проорал тот (вместо положенного по уставу «есть трое суток ареста»), за что получил от майора по шапке.

На этом энтузиазм полковника по наведению в части порядка иссяк.

В целях укрепления пошатнувшейся дисциплины из соседней части в Рузаевке к нам и прислали майора Иванова. Оттуда с ним пришла недобрая слава, что, при случае, он «пи**ит солдат». Это оказалось чистой правдой.

В Рузаевке у майора осталась жена, а жить он стал в вагончике, который установили прямо на территории части, неподалеку от свинарника.

Майор взялся за дело рьяно, начав с наведения порядка в штабе, размещавшемся в невзрачном двухэтажном здании, отделённом плацем от казарменных помещений. В казармах обитали солдаты и сержанты, а в штабе — офицеры и прирученные ими штабные крысы, вроде писаря и меня — обладателя загадочной должности техника по труду и заработной плате. То были два мира, которые разделял не только плац, но и не имевшая ни начала, ни конца классовая неприязнь.

Сразу перед входом в штаб находился закуток помощника дежурного по части. Главной его обязанностью было подать команду «СмиИрнАА!», когда в здание входил начальник, ранг которого превышал ранг любого военнослужащего, находившегося на данный момент в штабе. Так полагается по Уставу, на который до прихода нового начальника штаба всем было наплевать.

В штабе постоянно толклись уклоняющиеся от работы солдаты. Почтальон, он же экспедитор части, как Дед Мороз, сгружал там посылки и за небольшое угощение раздавал их прямо в штабе онемевшим от счастья получателям, которые, следуя инстинкту или просочившимся слухам, совершали набег из казармы в штаб чуть ли не в подштанниках за присланными из дома конфетами и орехами. Много чего другого неуставного делалось в штабе, особенно в неурочное время.

Когда майор Иванов увидел процедуру раздачи посылок, напоминавшую восточный базар (почтальон требовал вскрытия каждой посылки ее владельцем и сам выбирал достойное его внимания угощение), он на секунду потерял дар речи. Тут я впервые смог его хорошенько разглядеть, потому что обычно он находился в движении.

Бывало, вбегал на рысях в штаб, мимоходом рыча мне в окошко:

— Липкович! Опять читаете беллетристику, команду «Смирно» кто будет подавать? Удавлю!

Всю неуставную литературу майор называл «беллетристикой», выражая этим одновременно свое уважение и презрение: уважение к ученому слову «беллетристика» (вероятно, напоминавшему ему «баллистику») и презрение к той ерунде, которая этим словом обозначалась.

И вот он стоял в двух шагах от меня, вытянувшись, словно струна, перед тем как лопнет. Это был достаточно молодой (по моим сегодняшним понятиям) человек, лет 45, чуть грузный, широкоплечий, мордастый, породистый, однако какой-то неблагородной, собачьей породой (в отличие от аристократа командира части). Его проницательные кабаньи глазки налились кровью. Челюсть у него была волевая, массивная, нос картофелиной, губы толстые, чувственные. Рот приоткрыт для извержения брани. Это был еще не вполне обрюзгший Федор Карамазов в не худшие свои лета. Через секунду он опомнился, с силой топнул ногой о дощатый пол и заорал:

— Вы что, совсем ох*ели, товарищ сержант!? Посылки — в санчасть, и туда пусть вызывают солдат получать! Немедленно убрать! Вон!

Изо рта его летели брызги в лицо экспедитору, породистые щеки тряслись. И, чудо, — за секунду гора посылок исчезла вместе с экспедитором и получавшими.

Майор Иванов поступал столь же решительно и во всех других вопросах. Вдруг начали исходить приказы по части, подписанные хитроумной подписью, в которой совершенно невозможно было распознать простую русскую фамилию «Иванов». Помощник писаря пулей летел с бумагами со второго этажа, где был кабинет майора, вниз, в строевую часть. Видавший виды старший писарь внимательно прощупывал взглядом подпись нового начальника, прикидывая, сколько сил и времени уйдет, пока он научится ее подделывать с достаточным правдоподобием.

В штаб вызывались прапорщики, до этого мирно пропивающие свои склады, — кто вещевой, кто — горюче-смазочных материалов. Они приходили и трясущимися руками принимали от него какие-то акты учета и проверки. «Эх, одно ведь дело делаем!» — брызгал майор слюной, выводя железной рукой загогулины, и начальник вещевого склада не понимал, намекает ли майор на то, что нужно делиться деньгами, вырученными им за якобы сгнившие шинели, или «общее дело» имеет какой-то иной, высший смысл, возможно, грозящий ему тюремным сроком.

Кипучую энергию начальника штаба могло остановить только одно, с регулярностью приливов и отливов повторяющееся природное явление. Запои случались раз в месяц, и тогда в штабе наступало временное затишье, которое продолжалось примерно неделю. Выходил из запоя майор тяжело, вдруг к нему в вагончик вызывался санинструктор Володя Алексеев с медикаментами. От него я узнавал — одним из первых в части — недобрую новость: майор скоро вернется к исполнению своих служебных обязанностей. И вот он входил, еще не вполне твёрдой походкой, в штаб, дежурный кричал свое «Смир-на!», тот морщился «Вольно», тряся плохо выбритыми щеками. Потом громко объявлял:

— Товарищи офицеры, с этого дня курить в штабе запрещается, ибо я бросил курить!

Это было начальной точкой, с которой начинал раскручиваться маховик майорова самодурства.

(продолжение)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Илья Липкович: Не в ногу: 2 комментария

  1. Zvi Ben-Dov

    Некоторые вещи, как и в моей танковой дивизии под Чугуевым (тот самый городок из которого плыл топор — железяка х@@@а) в 84-85 годах, а до того в учебке под Черниговом. Правда, у нас был всё таки не такой мрак.
    Я его описал тут:
    https://club.berkovich-zametki.com/?p=55088#2

    1. Zvi Ben-Dov

      Армейская быль

      Курсанты роты будущих командиров секретных танков зашли в секретный класс секретного здания. Из секретного шкафа им выдали секретные тетради.
      Капитан роты начал секретное занятие и продиктовал то, что надо было аккуратно записать в секретные тетради.
      После занятия у курсантов собрали секретные тетради, положили их под замок в секретный шкаф, а курсанты покинули секретный класс в секретном корпусе и строем пошли на обед, который был не секретным, а обычным и… невкусным.

      Привычка

      — Пшёл нах… пидарас — крикнул кому-то беззлобно младший сержант и задумался…
      — Ты чего вдруг затих? — спросил я
      — Да вот подумал, что первую неделю на гражданке в синяках ходить буду…
      — Это почему?
      — Послал кого-то по привычке нах… — по морде, назвал пидарасом — по морде. И так пока привыкнешь…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.