©"Заметки по еврейской истории"
  январь 2024 года

Loading

Рура беззвучно сносит побои, но выполнять унизительную работу, к которой его пытается склонить Дадаев, отказывается. После говорит сквозь зубы, что, случалось, его били и вчетвером, а заставить делать то, что не положено по уставу, всё равно не смогли.

Илья Липкович

НЕ В НОГУ

(окончание. Начало в №8-9/2023 и сл.)

Сталин и сержант

Илья ЛипковичНедавно, слушая, как один кандидат в президенты, захлебываясь от негодования, рассказывает о глобальном потеплении, я подумал о том, какими хитрыми путями знание проникает в сознание народных масс, и вспомнил эпизод из армейской жизни.

По какому-то счастливому поводу я валялся в санчасти: санинструктором там был мой хороший товарищ, не раз уже упомянутый Владимир Алексеев, ныне пропавший без вести, чему в немалой степени способствовала чудовищная распространенность на Руси полученных им от родителей имени и фамилии. Володей и определялась степень опасности мнимых моих недомоганий. Шел, кажется, 1986 год, второй или третий год перестройки, и на описываемый момент мы с товарищем изучали свежий номер журнала «Огонек». Там рассказывалось о недавно вышедшем — или готовившемся к показу — фильме Тенгиза Абуладзе «Покаяние». С нами находился один всамделишный больной, сержант-таджик, тоже с высшим (правда, незаконченным) образованием. Он проявил интерес к фильму со странным названием (слово это, по-видимому, обозначало нечто отсутствовавшее в его обиходе). Товарищ мой как смог рассказал о культе личности и о сталинских перегибах, в пределах допустимого на переживаемый нами исторический момент. Таджик внимательно все выслушал, переводя свой сержантский взгляд с глянцевой обложки журнала на интеллигентное лицо моего товарища, посверкивая зрачками под сросшимися у переносицы кустистыми бровями, пока любопытство его не было удовлетворено.

И вскоре я стал свидетелем того, как полученное сержантом знание проросло и пустило причудливые всходы. Едем мы всем сбродом на грузовичке в городскую баню для свершения еженедельного таинства помывки личного состава и видим с борта грузовика большую афишу фильма Абуладзе «Покаяние». «Значит, все-таки выпустили фильм в прокат, — подумал я, — стало быть, не соврал огоньковский автор». Я в то время мало кому доверял. На афише были изображены мужчина в пенсне и женщина. Афиша вызвала у солдат интерес, который сержант-таджик тут же удовлетворил, заодно продемонстрировав перед личным составом свою эрудицию: «Короче, это кино про Сталина. В те времена по его приказу слишком дох** людей убили, а теперь вот в кино показывают». Солдаты понимающе кивали, каждый, видимо, по-своему понимал, что значит убивать «слишком дох**». А один из них, по национальности грузин, скептически оскалился и сплюнул с борта на землю. Все мы вопросительно посмотрели на него как на эксперта по грузинским вопросам. «Х** его знает», — только и сказал он. Назад из бани мы возвращались уже чистыми.

Черный квадрат

Как-то нужно передать это ощущение зыбкости в отношениях между людьми, на которые ты по наивности хочешь опереться. Ты думаешь: вот он мне так хорошо, по-дружески улыбнулся, мы с ним поговорили по душам, это что-то значит. Через несколько дней он перешагнет через тебя и даже не заметит. Это справедливо. Ведь каждый сам за себя.

Иногда я думал о том, что если представить отношения между сослуживцами в армии квадратной матрицей, где степень затемнения ячейки соответствовала бы тому, как плохо данная пара индивидуумов думает друг о друге, то получился бы черный квадрат Малевича, с бледной крысиной дорожкой, пересекающей квадрат по главной диагонали (обозначающей отношение индивида к себе, любимому). Впрочем, и этот светлый лучик в тёмном царстве обманчив и уповать на него не следует, особенно тем, у кого чувство собственного достоинства еще не полностью вытоптало совесть.

* * *

В учебке всё привязано к циферблату. Сержант то и дело дает команду:

— Даю вам столько-то минут на то, чтобы … время пошло!

Первое время я постоянно что-то не успевал. Было очень паскудно чувствовать себя последним. Я начал тайно испытывать злорадство, видя, что не успевает кто-то другой. Радовался чужому неуспеху и еще больше презирал себя за это.

Круглые часы висели на стене в коридоре, как раз напротив места построения. Однажды что-то нарушилось в таинственном механизме: минутная стрелка закрутилась и пошла давать обороты. В строю истерический хохот. Бег стрелки по циферблату — как ниспровержение основ мироздания.

* * *

Я часто представлял себе, выходя по субботам из кинозала в действительность: что, если бы я жил в фильме и можно было бы пустить титры — «прошёл год» — или хотя бы — «спустя шесть месяцев». А ноги сами бежали в роту, только и слышен скрип сапог. Моих и товарищей.

* * *

Полковник в каракулевой папахе выступает перед солдатами. Сообщает, что один солдат замерз на боевом посту и умер. Что-то охранял от кого-то. Приехала мать. Полковник спрашивает, а была ли у замёрзшего лопата. Ему говорят, что была.

— Так что ж, ** его мать, солдат с лопатой — и замёрз? Невероятно! Я бы взял лопату и сразу стал кидать снег с места на место. И согрелся бы.

* * *

Мы в клубе, но вместо кино замполит майор Барсук рассказывает нам, что такое ядерная зима. Говорит, что зима наступит от того, что орудия предполагаемого противника проткнут атмосферу, тогда образуется дыра, в которую устремится космический холод: «ведь там вечная мерзлота, температура минус 200!». Мой приятель, ефрейтор Вишняков, образцовый солдат (как и полагается ефрейтору), к тому же с высшим образованием, выходя из клуба, иронически замечает, что майор совсем «того»: все как раз наоборот — зима возникнет от ядерной пыли, которая будет препятствовать проникновению солнечных лучей в земную атмосферу. Я не знаю, кому верить. Обе теории выглядят правдоподобно.

* * *

Молодой лейтёха родом из Белоруссии, съездив домой в отпуск, сообщил нам, что последствия Чернобыльской аварии в целом даже были полезны для населения. Особенно для тех, кто страдал от недостатка йода (Базедовой болезни, что ли). Это напомнило мне одного командира в «Похождениях бравого солдата Швейка», который говорил, что получить пулю в живот натощак даже полезно (как укус пчелы).

* * *

Я заболел краснухой — как оказалось, чрезвычайно заразной болезнью. Меня поместили в изолятор, даже еду мне туда приносят на подносе, и неплохую. Я не знал, чем заняться. Айфонов в то время не было. Нашёл в палате книгу про Лобачевского, толстенную, написанную не математиком, а каким-то чудаком, полную бесконечных псевдопатриотических излияний. Я пытался читать. В армии от интеллектуального голода я даже как-то проглотил целый роман Юрия Бондарева, кажется «Горячий снег». Но на жизнеописании Лобачевского я сломался — дальше детства не пошло.

Я начал писать на полях книги какие-то уравнения. Захотел вывести знаменитую формулу, связывающую экспоненциальную и тригонометрические функции на множестве комплексных чисел, изящно высунув, как член из штанов, корень из минус единицы. Однако я настолько отупел за время службы, что ничего не смог. А ведь всего-то требовалось разложить синус и косинус в бесконечные степенные ряды и грамотно собрать все члены в экспоненциальную функцию, манипулируя в аргументе пресловутым корнем из минус единицы. Полная импотенция ума. Да и не одного ума — нам постоянно что-то подсыпали в чай. Бром, что ли.

Наконец дня через три мне разрешили выходить из палаты изолятора в коридор. Я понял, какая сила воли требовалась политзаключённым, которых запирали в одиночные камеры на гораздо большие сроки. Им хоть бы что: вышли на волю и свергли власть помещиков и капиталистов. А я за пару дней чуть с ума не сошёл. Оставшись наедине с собой, понимаешь, из какого говна ты слеплен.

Вот я вышел из своей кельи, прошел, тихо ступая в тапочках, как тень, в общее помещение, где выздоравливающие смотрели телевизор. С экрана нам о чём-то вещал генсек. После трех дней в одиночке речь Горбачева показалась мне верхом ораторского искусства. Ведь он всё правильно сказал и без бумажки: про ускорение, перестройку, про то, что надо нАчать жить по-новому, итожа прожитое. Даже пятно на лбу его меня умилило. Я бы поцеловал его в это пятно, лишь бы меня больше не запирали.

* * *

После окончания учебки нас распределили по батальонам и отправили к месту назначения. В вагоне солдат, прослуживший, как и я, полгода, хвалится, что за время своей службы он уже несколько раз пил настоящий чай с лимоном и даже как-то раз — кофе. Проводник, услышав, не выдерживает и выносит нам по стакану чая с лимоном, в подстаканниках. Я беру свой дрожащими руками — и проливаю на пол (вагон качнуло). Солдат смотрит на меня с ужасом и одновременно с глубочайшим презрением.

По дороге в Куйбышев я познакомился с солдатом, бывшим детдомовцем. После детдома жизнь в учебке казалась ему слишком мягкой. Жалуется, что сержант (с высшим образованием) извел его своими нравоучениями: «Говорю ему, дай ты мне в морду, я тебя лучше пойму, что мне твои слова?» А я подумал — вот бы мне такого интеллигентного взводного. Каждому свое.

В Куйбышеве на вокзале мы с детдомовцем объединенными силами приобрели кекс, поделили его поровну (как сумели) и разошлись, сжимая каждый свою половинку.

* * *

А вот более доступная солдатская радость: в долгие зимние месяцы оказаться совсем одному в пустынном месте и нарушить девственную белизну снега, окропив его янтарного цвета струей. Я вспоминаю грустную историю о том, как один солдат был пойман ночью офицером за этим неблагородным занятием. Офицер этот, вообще отличавшийся жестокостью в обращении с личным составом, построил солдата по стойке «смирно», бережно взял запятнанный желтой рябью слой на лопату, поднес к лицу провинившегося и приказал жрать. Солдат возьми и пожалуйся на офицера в высшие инстанции за «превышение власти». Это редко случается, чтобы военнослужащий советской армии на кого-то жаловался. По данному факту приехала комиссия, что меня удивило — вероятно, на этого офицера были и другие жалобы.

Комиссия не нашла в действиях офицера ничего предосудительного, однако, раз уж приехала, заодно проверила его и по другим статьям. И тут обнаружился факт растраты горюче-смазочных материалов, списанных по фиктивным путевым листам. Как было всем известно, грузовик, согласно документам проехавший почти 1000 километров по дорогам куйбышевской области, уже с полгода как находился «на ремонте» в гараже и оттуда за пределы воинской части не выезжал.

Таким образом, старший лейтенант Трушин был оштрафован на 87 рублей 45 копеек и справедливость восторжествовала. Правда, старлей так и не понял в чем заключалась его ошибка — ведь он списал весь украденный им бензин, чему я сам явился свидетелем и даже соучастником. Как-то раз, случайно открыв не ту дверь и войдя без стука (в армии такое случается), я застал старшего лейтенанта за странным занятием. Он брал чистые путевые листы, комкал их, бросал оземь, топтал сапогами и пачкал сапожным кремом, дабы придать им бывалый вид: будто прежде чем очутиться в отчетной папке сменили они не одни перепачканные машинным маслом руки и даже пролежали какое-то время в пыльном бардачке у некого водителя, фамилию которого старший лейтенант нечистой своей рукой вписывал в бланк путевого листа. Заполнить остальное было уже делом нормировщика. Им-то и была допущена ошибка. По глупости или забывчивости он не потрудился перевести килограммы в литры (для чего вес в кг. нужно было умножить на коэффициент 1,37). В результате, вместо украденных х килограммов горючего было списано всего х литров. Разница и составила упомянутую сумму штрафа. Офицер не понимал этой высшей математики и плакался всем горючими слезами, что у него и так половина жалования уходит на алименты за двоих детей, рожденных в первом браке. «У меня на шее целых два спиногрыза!», — говорил он со смесью гордости и отвращения, и за словами этими мерещилось таинство нежеланного отцовства. Никого не удивило, что открывшееся воровство старшего лейтенанта в сущности осталось безнаказанным: его лишь оштрафовали на ту сумму, которая не была списана «по вине» нормировщика. Наоборот, удивлялись тому, что офицера хоть как-то наказали. Нормировщик тоже не остался безнаказанным. Справедливо подозревая его в преступной халатности, хотя и не вполне понимая всех технических деталей, старший лейтенант отправил его с глаз долой на физические работы.

* * *

Нашего батальонного писаря Сухомлина разжаловали за какую-то провинность и отправили «на трассу» (то есть, на строительство железной дороги — войско наше было железнодорожное). На трассе жизнь его пошла под откос, он отощал и в свободное время предавался грёзам о членовредительстве с последующим комиссованием. И вот однажды ему удалось привести свой план в исполнение. За пару банок сгущенки некий сержант согласился нанести удар ломом по распластанной на рельсе левой руке бывшего писаря, чуть выше локтевого сустава. Фамилия сержанта соответствовала порученному делу — Ломов. Об этом мне рассказал наш санинструктор и мой лучший друг Володя, который лично отвозил в госпиталь пострадавшего от несчастного случая на производстве. Я выслушал историю равнодушно и, будучи немного знаком с сержантом Ломовым, только и позволил себе заметить, что тот легко согласился бы оказать подобного рода услугу и без всякого вознаграждения.

Через некоторое время тема эта опять всплыла в разговоре с Володей. Он поехал по служебным делам в госпиталь и, вернувшись, вдруг изрек с задумчивым выражением на лице:

— Все же есть Бог на небе …

Я вопросительно посмотрел на него, поскольку до этого знал Володю как убежденного атеиста. Лицо его осветилось детской радостью:

— … рука у Сухомлина не срослась.

— Это правильно, — согласился я.

* * *

Старший лейтенант Мохов рассуждает:

— Вот я беру в руки, к примеру, Шолохова, открываю книгу, — показывает руками, как он открывает книгу Шолохова, — и вижу, что я могу это читать, это про меня, про таких, как я, о народе и для народа. А иную книгу начнешь читать и чувствуешь, что проглотил какую-то гадость, хочется сблевать.

— Например, от чего вам хочется сблевать?

— Ну вот я пробовал читать «Конармию» этого вашего Бабеля или Бебеля, интеллигента, бля. Или Платонова. Чувство такое, будто дерьма наложили мне в тарелку и говорят: «ешь».

— Ну а Высоцкий? Слушаете его записи?

— Слушал, но я тебе скажу, он тоже не наш человек.

— Но ведь о народе пишет.

— Да, но какой-то там есть чуждый нам дух. Душок какой-то подлый, не советский. Вот в какой-то песне, уже слов точно не помню, что-то такое про старателя, что, мол, он за длинным рублём поехал на прииски. Нет, не наш это человек.

Я недавно поискал на интернете песню, огорчившую старшего лейтенанта. Оказалось, он не соврал, есть такая малоизвестная песенка про старателей. И вот строфа про злосчастный рубль, заманивший старателя:

Говорит: Не хочу отпираться,
Что поехал сюда за рублем…
Говорит: Если чуть постараться,
То вернуться могу королем!

* * *

Лейтенант Сукачёв — двухгодичник. Некоторые солдаты за глаза звали его «Стукачевым». Странно, но ассоциация с «сукой» не просматривалась никем. Из московской семьи, красавец с тонкими аристократическими чертами. Рассказывал мне, что ему предлагали остаться в армии, в нашем зверинце, по истечении двухгодичного срока. Посулили жильё — квартиру в только что законченном панельном доме для семей офицеров. Он сказал, усмехаясь, что если бы начальник штаба, майор Иванов, увидел его московскую квартиру, то оставил бы глупые свои предложения. Рассказывал, что как-то парился в компании вместе с Высоцким. Что, якобы, тот учил их новому методу париться — без веников, посредством двух простыней. На одну ложишься, а другой сверху нагоняешь пар. Очень эффективно.

Сукачёв — карьерист. Мечтал за время службы вступить в партию (в армии это легче, чем на гражданке). Говорил мне с обидой в голосе, что кто-то там наверху усомнился, следует ли его принимать. Мол, достоин ли он? Утверждал, что считает себя достойным вступления в КПСС. Без дураков. То есть признавал, что, да, членство в партии даёт привилегии, поэтому он и хочет в неё вступить. Но он, Сукачёв, этих привилегий достоин (не в пример многим). А было это в 1986-м или даже в начале 1987 года. Никто и не подозревал, как скоро всё рухнет. Даже умный московский «двухгодичник».

* * *

Вспоминаю старшего лейтенанта Чалого — начальника клуба — и его солдата с томным выражением и детским румянцем на лице, по фамилии Белоцерковский (для узбеков — «Бицовский»). Чалый — идеолог, любитель потрепаться перед строем про долг советского воина-железнодорожника, будто не замечая наших циничных ухмылок.

Писарь строевой части, статный красавец-киевлянин Дацко, у которого «старик» (то есть, отец) работает в органах, следуя семейной традиции, начал потихоньку «копать» под Чалого и его оруженосца. Или, скорее, фильмоносца, ибо в обязанности Белоцерковского входило привозить в часть и крутить дозволенные руководством кинофильмы — здоровенные металлические цилиндры, в которых хранились плоские, как консервы «иваси», коробки с катушками. «Бицовский — ЧМО!» — орал батальон всякий раз, когда лента рвалась. У Дацко были сведения, что оба — и Чалый, и Белоцерковский — занимались вредительством и шпионской деятельностью. Впрочем, он и меня однажды назвал вредителем, когда я взялся вырезать для его строевой части кусок стекла стеклорезом и, разумеется, сломал.

Чалый казался мне безвредным пафосным идиотом, который верил во всякие идеологические штампы, но, возможно, Дацко был прав, и это он так маскировался под идиота. Как-то я ходил с ним в наряд помдежем (помощником дежурного по части) и ночью он мне от нечего делать зачитывал звонким комсомольским голосом какие-то пошлые цитаты из понравившейся ему журнальной повести неизвестного мне автора с партийно-оптимистическим уклоном. Заметив, как я скривился, сказал: «Липкович, ты глуп и не понимаешь, как это тонко!» Поучал, что нужно следить за своим здоровьем, потому что больной человек, особенно военнослужащий, нужен только своей матери. «Родине и армии больной не нужен! Да и жене тоже», — добавил он, подумав. А я почему-то вспомнил, что всякий раз, когда Чалый уходил в наряд, Белоцерковский получал увольнительную и ехал к нему на квартиру: что-то отнести жене или, наоборот, забрать.

Солдаты и даже офицеры насмехались над Чалым и при случае посылали. Фигурально, разумеется. То есть не говорили ему прямо: «иди на …», но поступками своими «бросали через …» (или даже «перебрасывали», уже не помню, как правильно сказать). Рассказывали, что один крутой сержант как-то разбил ему нос. Так тот — гнида, «кровь собрал в платочек» и предъявил на суде как улику. Говорилось об этом с осуждением. Врезал бы сам, а раз не можешь — так и сиди чмом. Использование рычагов Закона для русского ума есть совершенная низость, чавкающая болотной тиной.

* * *

Командир части соседнего железнодорожного батальона в Куйбышеве — еврей, подполковник Вайценфельд. По слухам — совершенно дикая личность. Так оно и оказалось. Я как-то привёз ему двух солдат-азербайджанцев, чтобы оставить их там навсегда. Наш начальник штаба почему-то захотел от них избавиться. Ехали на поезде три часа до Куйбышева. Когда я их доставил на КПП, этот Вайценфельд вдруг выскочил откуда-то, как черт: рыжие усики, за толстым стеклом злые глаза мутно-голубого отлива. Увидев моих солдат, изошел визгливым матом: «Это что, бл**ь, такое, зачем мне айзеры?» Брызжа слюной, суёт кулак им под бляхи. «Почему у них ремни на яйцах? Нафуя ты их привёл? Забирай нафуй!». Пихал им кулаком в морды, и даже не столько, чтобы унизить, сколько из любопытства — потрогать. Хотел и мне заодно надавать, но вдруг, признав по каким-то неуловимым чертам за своего, только просверлил насквозь безумными своими зрачками, изумляясь, как низко может пасть человек его племени. Мне тоже стало стыдно, что я — еврей.

* * *

Дадаев — породистый таджик с высшим образованием, проницательным взглядом и по-стариковски морщинистым лицом — покровительствует мне. Говорят, он одним кивком своей лысой, как мяч, головы отменил мою «прописку» — традиционное избиение новичка в самую первую ночь по прибытии в батальон. Вероятно, поступил он так потому, что я был из той же учебки, что и он. Когда я, прибывший для дальнейшего прохождения, со своим вещмешком шёл в роту в сопровождении сержанта, забравшего меня в КПП, он увидел нас с волейбольной площадки. Подбежал, разгоряченный, с голым торсом и бритой головой. Спросил, откуда. Я ответил: «Ильино». Он, обнажив белые зубы, крикнул: «Кррасавчик!». Бывает, одно вовремя сказанное слово может решить, жить тебе дальше или нет.

Придя в роту, я первым делом получил у сержанта постельное и нижнее белье, мне показали мою койку. Я где-то раздобыл тапочки, снял сапоги, пошёл в туалет к умывальнику, тщательно помыл ноги и остриг ногти. Дадаев одобрительно и с почти отеческой улыбкой смотрел на меня. Ему понравилась и моя чистоплотность, и то, как я запросто одолжил у него ножницы, заботясь о гигиене ног и не подозревая, что чучмеки замышляют ночью затащить меня сонного в туалет, чтобы как следует отх*ярить — там, где я сейчас мою ноги, удивляясь, что «у вас тут, оказывается, нет горячей воды». Я еще не понимал, куда я попал, и разгуливал по роте как у себя дома, в тапочках на босу ногу.

Дадаев, как и я, с высшим экономическим образованием. Он говорит, что после службы в армии важно «сделать науку» (написать дисер и сделаться кандидатом наук). Иногда в нем просыпается зверь, и он с эсэсовской жестокостью избивает молодых, чем-то его рассердивших. Например, рядового Руру — высокого, как швабра, солдата, с маленькой головой в пилотке, навинченной на его долговязое тело. Рура не так посмотрел на Дадаева и даже употребил слово «нахера» с украинским выговором. Дадаев методично избивает рядового Руру, работая и руками, и ногами. Когда он бьёт сапогом Руре в живот, тот сгибается вдвое, и тогда Дадаев наносит с размаху, как кувалдой, удар кулаком по спине. По ходу дела выговаривает ему как ребёнку, даже с какой-то отеческой интонацией:

— Кто тебя научил такому слову — «нахера»?

Рура беззвучно сносит побои, но выполнять унизительную работу, к которой его пытается склонить Дадаев, отказывается. После говорит сквозь зубы, что, случалось, его били и вчетвером, а заставить делать то, что не положено по уставу, всё равно не смогли.

* * *

Посылка из дома — важное событие в жизни солдата. Не каждый в армии получает посылки — даже если есть кому отправить, даже если посылка отправлена и даже если она поступила на его имя в почтовое отделение.

Прежде всего, чтобы получать посылки, необходимо поддерживать хорошие отношения с почтальоном части: чего доброго, тот получит посылку и заберет себе. А на почте он может легко договориться со смазливыми служительницами, что, мол, посылка пропала или её вообще не было.

Впрочем, возможности почтальона не следует переоценивать — он не Господь. Вот и я, временно исполняя обязанности почтальона, ими не злоупотреблял. Однако многие солдаты, особенно из Средней Азии и с Кавказа, свято верили, что без моего участия посылка-мосылка, перевод-меревод, письмо-мисьмо никогда до них не дойдет. Я не пытался развеять эту мифологию, а наоборот, всячески её поддерживал, говоря солдатам, которым долгое время ничего не приходило: «Чтобы получать письма, тем более — посылки, нужно много работать». Воины, приближенные к кухонным котлам, делали мне регулярные подношения для того, чтобы задобрить капризных божков, ведающих почтовыми отправлениями.

— Бери, — говорил хлеборез Наджафов, протягивая мне из раздаточного окошка два куска хлеба с тремя кусками масла между ними, — только принеси письмо поскорей!

И что же надеется обнаружить солдат в своей посылке?

Вот перечень предметов солдатского вожделения, в порядке возрастания ценности:

— материал для подшивания подворотничков; лезвия для бритвы;

— шариковые ручки, конверты, тетради (для писем); книги (для интеллигентов);

— продукты: орехи (больше всего ценились фундук и грецкие), сало (кому позволяли религиозные убеждения), конфеты (желательно цельношоколадные, безо всяких беспонтовых начинок), сухофрукты (курага);

— сигареты (желательно, с фильтром);

— неуставная одежда: носки, «вшивник» (то есть любая одежда, поддеваемая в зимнее время под казенное нижнее белье), «гражданка» (то есть гражданская одежда — это уже прямое подстрекательство к преступлению);

— медицинские препараты: средства для лечения болезней, равно как и для их симуляции; алкоголь, обычно переправляемый в грелках и фруктах (например, апельсинах);

— предметы роскоши — например, бархатная бумага, употребляемая при изготовлении дембельских альбомов, ценилась на вес золота, за нее не жалко было и убить; некоторым дембелям, правда, родные вместо бархатной бумаги в шутку присылали брежневскую Конституцию: дескать, пора тебе, сынок, Конституцию учить.

Впрочем, солдат рад любой посылке, что бы туда ни положили. Одному вечно хмурому воину из малоимущей семьи по фамилии Скоробогатов никогда ничего не присылали: ни посылок, ни переводов. Даже письма приходили к нему нерегулярно. И вдруг он словно ожил, говорит мне, что ждет перевод из дома на пять рублей. Мол, уже выслали, и вот-вот придет, и чтобы я был начеку. Я подумал — это такой сказочный подарок, как в старину, бывало, царь мог запросто одарить простого смертного пятью рублями серебром.

Я каждый раз проверял на почте, но для Скоробогатова ничего не было. По-видимому, где-то они затерялись, эти пять рублей, в хитросплетениях почтовой службы. Солдат был убежден, что это я украл его деньги. Чего проще: подделать доверенность и получить. А потом сесть в тюрьму из-за пяти рублей. Скоробогатов затаил злобу и вынашивал планы мести с нанесением тяжких увечий. И вот, когда я уже сам уверился, что деньги, должно быть, украдены, и не без моего участия, они вдруг пришли! Это был, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда человек, подозревавший меня в чем-то неблаговидном, признал, что был неправ, и даже извинился.

* * *

Наш батальон привезли в Тюмень на строительство железнодорожной ветки и отцепили от эшелона. Пока не разбили лагерь, живем на рельсах в вагонах: там спим, там и едим. За ужином получаем на троих банку с чаем и в темноте пьем «на ощупь», как алкаши, прикладываясь к банке по очереди. Обозначаем пальцем незримую черту, докуда пить следующему, и передаем товарищу. Без обмана.

Обед нам привозит передвижная кухня. Мы бросаем инструменты и подбегаем к машине, все равно офицеров рядом нет. Сержант, приехавший с нарядом раздавать пищу, извиняется: «Мужики, короче, чистых тарелок нет и воды нет, чтобы помыть. Будем накладывать в тарелки, из которых ела четвертая рота». Бойцы четвертой роты в еде не особо разборчивы, но все же вылизывать тарелки они не стали: видны остатки второго, да и от первого на тарелках кое-где еще томатные разводы. Началось неуверенное роптание: «Мы что, звери что ли, жрать из грязных тарелок?!» Сержант все ставит на свои места: «Это не грязь, а пища!».

Как я стучал

Русскую душу можно лучше всего охарактеризовать как непосредственную. Непосредственность часто путают с прямотой. Но это, скорее, такая особая форма народной (а иногда и военной) хитрости.

Если русского человека назначить следователем-палачом, он и со своей жертвой будет на допросе делиться:

— Сын мой (он у меня в военном училище) в прошлую пятницу говорит: «папка, приезжай, соскучился».

Или вот, разглядывая шею, по которой ему в скором времени предстоит ударить топором:

— Вас-то, я вижу, комары не любят, а мою жену всю покусали. Чем только не пробовали брызгаться.

Про напарника-палача он может доверительно сказать:

— Он тоже херню спорол, не надо было ему про вас сразу докладывать. Зачем афишировать, народ зря волновать? И вам спокойней… Потом и так бы узнали.

Последнюю фразу я услышал от майора Иванова в адрес замполита — майора Барсука, после того как тот разболтал на разводе всему батальону, что, дескать, в четвертой роте имела место неуставщина: избили Липковича. Виновные нам известны и будут строго наказаны.

Дело было так. Из полубандитской первой роты, куда меня определил майор Иванов в целях трудового перевоспитания, меня выкрали в полуинтеллигентскую четвертую, где, как предполагалось, я буду закрывать наряды, то есть перейду с физического на легкий, умственный труд. Я и занимался нарядами, пока однажды ночью лучшая часть роты не напилась вдрызг, раздобыв у местных бражку. В результате меня жестоко избили. Расписали так, что побои невозможно было скрыть.

Начал избиение Рожков, мой дальний земляк из Северного Казахстана. Рожков был человек с уголовными позывами, но когда трезвый, держал себя в руках. У нас с ним были хорошие отношения. Но в ту ночь он был пьян и тут кто-то ему напомнил, как однажды один мой более близкий земляк — уйгур из Алма-Аты — сломал лопату о голову Рожкова. Уйгур этот, по воспоминаниям сослуживцев, отличался особой кровожадностью. Я его, правда, не застал, он уволился до меня, но недобрая слава о нём гремела еще некоторое время.

Логика Рожкова и его подстрекателей, хотя и не совсем трезвая, была достаточно разумна: если бы Липкович служил одновременно с уйгуром, то пользовался бы его поддержкой и, таким образом, является скрытым (или потенциальным) выгодополучателем. А раз так, то пусть делит и ответственность. Эта логика и заставила обычно доброжелательно настроенного ко мне зёму Рожкова стащить меня спящего с верхней полки (мы временно жили в вагонах) и, уронив на пол, немного потрепать сапогами, а после и кулаками. Дурной пример заразителен, и скоро я ощутил на своем лице уже по-иному пахнущие увесистые кулаки, принадлежавшие одному здоровяку-москвичу с сентиментальными телячьими глазами. Мы с ним иногда играли в шахматы. Рожков пи**ил меня профессионально, как учили его недалекие предки, работники НКВД, — не оставляя следов. Москвич же был любитель и разукрасил мне все лицо. Х*ярил, приговаривая: «Липкович, бл**ь, у меня душа болит». Так я узнал, что у русского человека есть душа и что она иногда болит.

Некоторые пытались остановить беспредел: Гена Щукин (недавно похоронивший отца), Вася Дацюк, еще несколько людей с обостренной совестью, пробившейся и сквозь алкогольные пары. Наиболее трезвые бойцы, разбуженные нашей возней, впрочем, только глухо матерились и говорили:

— Не мешайте спать, вытащите его нах** из вагона и там пи**ите.

— Заткнись, сука, а то мы щас тебя самого будем пи**ить, — огрызнулся Рожков.

Я подумал, что было бы неплохо, если бы он и в самом деле отмочалил советчика. Почему-то этот трезвый голос разбуженного вызывал у меня больше ненависти, чем мои непосредственные мучители. Голос принадлежал воину по фамилии Железный. Он каким-то образом прибился к нашему эшелону, пока мы путешествовали из Сызрани в Тюмень, и так и остался у нас служить. У него было умное, немного лягушачье лицо и первый разряд по шахматам. Железный мечтал сыграть с кем-нибудь партию на крупную сумму, чтобы таким образом заработать себе на дембельское обмундирование (своё казённое он потерял в дороге и к нам пришел с тощим мешком за спиной, в котором громыхали шахматные фигуры). Меня он ненавидел. Я его тоже. Впрочем, в армии почти все друг друга за что-нибудь ненавидят. Мне захотелось стащить Железного с полки и долго бить головой об пол. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, желание это еще не вполне угасло. Трезвый голос русского человека (или украинского — мы тогда не разбирали) у меня всегда вызывал меньше сочувствия, чем нетрезвый. Рожкова я давно простил. Он меня тоже, надеюсь.

Допрос потерпевшего вёл сам начальник штаба, майор Иванов. Во время беседы он старался использовать мой понятийный аппарат, подделываясь под него как мог. Он сразу сказал, что предложенной мной легенде (дескать, ночью я вышел по нужде и тут на меня напали неизвестные и избили) он не верит и она смехотворна. Это даже неуважение к нему, майору Иванову, пытаться так наивно врать, да и к себе самому. Ведь я — умный, образованный человек, а говорю такие нелепые вещи, недостойные интеллигента. К тому же ему известно из других источников, что вчера ночью в роте пили, и даже известно, что именно (в майоровых глазах на секунду вспыхнул интерес профессионального алкаша).

— Объясни, почему ты не хочешь сказать, кто. Или скажи, кто. Одно из двух.

Это был ловкий ход. Он вызывал меня на дуэль, и я решил с ним потягаться. Это была заведомо проигрышная игра интеллигента с матерым волком в овечьей шкуре. Я сказал, что да, легенда моя выдумана, но говорить, кто, я не стану. Дескать, так ведь получится, что я — стукач. На это майор сказал, что я отказываюсь давать показания, следуя «как это называется, а вот: ложно понятому чувству товарищества!». Ему было удивительно, откуда я вообще взял такое слово, «стучать» — видимо, из тюремного жаргона? Но у нас же советская армия, а не тюрьма.

Таким образом, майор Иванов временно перешел на язык воспитательных брошюр для интеллигентов. Поняв, что попал в точку, он усилил нажим на «интеллигентское» направление и даже плакался мне, что это, мол, из-за таких, как я, его, майора Иванова, в своё время перевели к нам из Рузаевки. Там, оказывается, был один ярый нарушитель уставных отношений, который избивал молодых. И вот молодые как-то загнали его камнями на крышу и обстреливали, пока он, пятясь, не напоролся на линию высоковольтных передач. А если бы его не покрывали такие, как я, то ничего бы не случилось, неуставные отношения были бы вовремя пресечены майором Ивановым. А вышло-то все печально, и майора Иванова из-за одного трупа отправили служить хер знает куда (то есть в нашу часть). И жить ему пришлось в вагончике, и даже баб туда водить.

— Да, Липкович, вот из-за таких, как ты, и приходится нам по бабам ходить.

Это он вспомнил, как однажды я застукал его у вагончика, в стельку пьяного, с закутанной в шубу, розовой от мороза проституткой, когда звонила, разыскивая его повсюду, рузаевская жена. Я подумал, что, может, пьянствовать и на казенные деньги играть в карты ему тоже пришлось из-за меня, но, понятно, промолчал.

Тут майор уставил на меня свой неожиданно посуровевший взгляд и сказал уже в своей обычной манере:

— Ты учти, Липкович, я всё равно узнаю, у меня в каждой роте есть свои люди, а подумают на тебя. Как бы не вышло хуже. Так что сам скажи, тогда я смогу тебя защитить.

Это была угроза расправиться со мной силами бойцов четвертой роты.

Я подумал — пошли они оба, и рядовой Рожков, и майор Иванов, нахер. Ведь еще минут десять — и я пропущу завтрак. За пайку масла я готов был Родину продать, не то что Рожкова.

В общем, сдал я своего земляка. Кивком головы обозначил, когда майор стал перечислять фамилии возможных моих обидчиков. Надо сказать, что Рожков шёл в этом списке одним из первых. Впрочем, мы договорились, что официально я напишу объяснительную в соответствии с прежней легендой. Так всем будет спокойней — главное, чтобы он, майор Иванов, знал истинное положение дел.

— Всё равно, рано или поздно Рожков сядет, — доверительно, как бы «между нами», сказал он.

Несмотря на то, что я не дал делу хода, о том, что я стучал, скоро все узнали. И некоторые — даже благодаря майору Иванову.

Однажды, как рассказывали, он прилюдно наорал в строевой части на писаря, который пытался списать издержки на мое содержание с первой роты (где я числился до того, как попал в четвертую). Давясь от смеха, майор изрек:

— Нет, Липкович спал в четвертой роте, ел в четвертой роте, пи**или его в четвертой роте, стучал он в четвертой роте, вот и расходы пускай несёт четвертая рота.

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.